Вернуться к Г.А. Смолин. Булгаков на пороге вечности: мистико-эзотерическое расследование загадочной гибели Михаила Булгакова

Средневековая аптека

«Даже богам невозможно милого им человека избавить от смертного часа».

(Стихи из «Одиссеи» Гомера в переводе В.А. Жуковского, цитируемые в черновиках булгаковского романа)

До того сентябрьского дня 1939 года, когда меня, как лечащего врача Захарова Н.А, пригласили к пациенту Булгакову (с тех пор прошло уже пятнадцать лет), мы с ним не были знакомы. Я не имею в виду его творчество — в Москве булгаковской прозой мало кто восхищался, как это происходит сейчас. Что уж говорить обо мне. Когда я усомнился в существовании Господа Бога и по этой причине пошёл в медицину, поступив в университет.

Несмотря на то, что созданное писателем было подчас сложной и «несъедобной» трактовкой для читателя и его восприятия, я самозабвенно полюбил его сочинения. Они, за редким исключением, не были неискренними, как большинство его произведений вообще. Булгаков никогда не строил свои творения на холодном расчете, каким грешат все те, кто сегодня творит так называемое искусство. Как нынешние литературные произведения, так и выставленные в богатых салонах живопись и скульптура — все эти вещи, получающие высочайшие оценки, есть не что иное, как декоративные завитушки, хоть их авторы и претендуют на роль созидателей. Я всегда презирал подобное «искусство», а также тех, кто покровительствует людям, творящим его. Писательское подвижничество Булгакова, как всякое настоящее творчество, не признавало ни моды, ни шаблонов. Оно шло от сердца, от душевных мук, а истина лежала в где-то в золотой середине. В этом-то и заключалась его сила. Вот почему я любил произведения Булгакова.

В Москве у Булгакова была достаточно солидная репутация. В молодости он, как все признавали, держал себя с достоинством, хотя, кое-как одевался. По бедности и вынужденной нищете. Но утвердившись в своем призвании, Булгаков стал одеваться по моде и вёл себя в высшей степени интеллигентно — словом, стал мастером. Он никогда, будучи возмущенный, не стал бы бить себя в грудь и кричать:

— Я — Булгаков!

А тогда, в самом начале, вживаясь в московскую жизнь, будучи одет как нищий, он был задержан милицией и когда в отделении милиции потребовали назвать себя, Булгаков сказал: «Я писатель». Стражи порядка сочли его самозванцем. Поношенное платье вместо приличной одежды сбили их с толку.

— Чушь! — среагировали милиционеры на реплику самонадеянного оборванца. — Писатель не может выглядеть как бродяжка.

Они заперли его на ночь в камере — пусть, мол, остудит голову.

А утром сказали:

— Если ты писатель, то позвони в редакцию — пусть подтвердят.

Булгаков набрал телефон редакции «Гудка».

— Да, Булгаков наш журналист, а также писатель, — сказали в приёмной главного редактора железнодорожной газеты.

Милиционеры были ошарашены, но Булгакова отпустили.

Незадолго до того, как я стал лечащим врачом Булгакова, я мельком видел его на улице. Его стройная, облаченная в чёрное платье фигура — и поистине юношеская резвость, с которой он мчался по тротуару. Небольшая голова откинута назад, шляпа держится на затылке каким-то чудом... Иных впечатлений о писателе у меня не было до тех пор, пока жгучая брюнетка — его жена Елена Сергеевна не призвала меня придти на помощь к гению в комнату, где этот гений умирал. Жена Булгакова обращалась не только ко мне. До меня его лечили многие случайные доктора, но он не был ими доволен. Потом был приглашен именитый доктор Виноградов, лечащий врач Сталина.

Он долго обещал приехать. И наконец прибыл, но что либо сделать или помочь не сумел. Даже великий Вовси не сумел вызволить Мака — тут тоже возникли какие-то таинственные препятствия. Тогда обратились ко мне, Николаю Александровичу Захарову, вполне компетентному специалисту, уверенному в себе врачу, родившемуся в Москве, получившему образование в первопрестольной, жившему тихой, размеренной жизнью — до того злополучного дня...

Как мне врезалось в память, это было 21 сентября 1939 года, в четыре часа дня. Помню крыльцо, ступени, на каждой из которых под моими ботинками громко хрустел лед. День был промозглый, серый. Зима тогда вообще выдалась скверная — худшая из всех, какие мне довелось пережить в Москве.

Я прошел через ворота во двор дома по улице Фурманова, дом № 3 (которого сегодня уже нет и в помине) и поднялся по ступенькам в квартиру Булгаковых. Постучался. Прелестная служанка Настя открыла тяжелую, выкрашенную зеленой краской дверь и провела меня в гостиную, где чуть ли не до потолка громоздились горы булгаковских рукописей. Из гостиной через двойные двери я проследовал в его кабинет, где у стены напротив окна стояла кушетка, на которой под смятой простыней лежал Михаил Афанасьевич Булгаков.

Возле больного были люди... В предшествовавшие смерти месяцы его редко оставляли одного. С утра до вечера в квартире толпились друзья, поклонники, прихлебатели, просто любопытные, кто с искренними, кто с показными переживаниями. Изо дня в день их голоса эхом отдавались в светлой комнате. Шепотом они обсуждали всевозможные темы — от фашистской Германии и Гитлера и мировой войны до литературы и государственных делах.

Итак, я явился туда в послеобеденный час. Там присутствовал довольно молодой француз Гаральд Люстерник, собственной персоной. У кровати находился и юный Сергей Шиловский, приемный сын Булгакова, которого писатель называл не иначе как сыном, а тот своего отчима — Потапом. Тут же околачивался кто-нибудь из окололитературных джентльменов, «вечно стоящих на страже интересов Булгакова». Тот самый секретарь Булгакова, что являлся автором средненькой книжицы прозы, вышедшей в свет совсем недавно. Ох уж эти тщеславные молодые люди! Особенно тот строгий, чопорный мужчина, с изъеденным оспой крысиным лицом, мертвенно-бледной кожей, а глаза словно стеклянные шарики. У него была привычка вставать в позу римского патриция — засунув руку под борт сюртука. От этого субъекта так и веяло холодом. При моем первом посещении Булгакова присутствовал и Николай Николаевич Лямин, которого скоро выслали в Калугу. Его жизни уже угрожала опасность, но об этом я узнал позже.

Больной лежал в постели, а те четверо толклись возле него. По комнате были разбросаны какие-то тряпки, одежда. Судя по тому, что неподалеку от кушетки стоял письменный стол, я заключил, что помещение было рабочим кабинетом. Окна было наглухо зашторены — Булгакова пытались уберечь от ослепительного дневного света. В печи-голландке подрагивало пламя, его подкармливали то дровами, то углем. Напротив печи находилась конторка. Что там еще было из мебели? Три стула с прямыми спинками, на которые никто из присутствующих не садился, маленький туалетный столик у изголовья кровати, на нем лежали медицинские препараты, стакан с водой и солнцезащитные очки. Сама же кушетка представляла собой что-то вроде кушетки. Я приблизился к больному. Один Бог знал, что меня ждет.

Тело Булгакова оказалось не таким крупным, как я предполагал. Я увидел его знаменитые пальцы, тонкие, интеллигентные. Когда из-под пера мэтра выходил очередной шедевр, то читатели-поклонники, как говорится, рыдали навзрыд. Теперь эти пальцы, точно из воска, стыли на простыне. Ноги были вытянуты, и ступни едва не свисали с короткого ложа. Голова же была небольшая и притягивала простым русским лицом, и пробором волос. Впечатление было такое, будто человек заснул крепко-накрепко.

Я никогда не видел ничего подобного.

Состояние моего пациента было крайне тяжелое — это я заметил с первого взгляда. Лицо его периодически искажалось от боли, он постанывал, его мучило удушье. Он не мог лежать на спине оттого, что нижнюю часть тела пронизывала дикая боль. Несчастный извивался и стонал. Вдруг он резко свернулся в клубок, подтянув колени к подбородку, — классическая поза человеческого зародыша, да и только, — и замер в этом положении, будто умер.

Я наклонился над больным и заговорил.

— Михаил Афанасьевич Булгаков не слышит вас, — пояснила мне Елена Сергеевна.

Я взял перо и старательно вывел:

«Один из почитателей вашего таланта сделает все возможное, чтобы облегчить ваше состояние. Облегчить в самом скором времени. Д-р Н.А. Захаров».

Я поднес лист к лицу больного. Прочитав, он взглянул на меня серо-голубыми стеклянными глазами и усмехнулся. Его названный племянник Сергей Шиловский оказался тут как тут. Он принял тетрадь из рук отчима и предложил мне задать пациенту вопросы в письменном виде, что я и поспешил сделать, надеясь таким образом определить природу недуга: «Когда и при каких обстоятельствах его настиг недуг? В чём — симптоматика — проявилась болезнь? Где и что болит? Страдаете ли геморроем? Головной болью? Есть ли проблемы с мочеиспусканием? Как стул, когда был последний раз?»

Я знал, что это очередной приступ болезни, которой писатель страдал с сентября 1939 года. За минувшие полгода его состояние резко ухудшилось. Мне сообщили, что ярко выраженные симптомы, которые я наблюдал, диагностируя недуг, проявились по возвращении Булгакова из Ленинграда, где первый приступ был зафиксирован в гостинице «Астория», где они остановились в № 430. А по приезде в Москву всё вновь обострилась.

Хворь словно вцепилась в горло Булгакову, у него возникли проблемы с почками, кишечником. Он перестал получать удовольствие от приема пищи. Сильные боли в животе появлялись периодически и сопровождались частичными нарушениями ориентации во времени и пространстве. Его стал раздражать дневной свет, пришлось даже воспользоваться солнцезащитными очками. Булгакова стали одолевать навязчивые идеи и галлюцинации. Он неоднократно высказывал претензии к домашней прислуге, обвиняя ее в том, что она-де пыталась его отравить. А еще он начал бояться замкнутого пространства, опасался, что его запрут в тёмном помещении без окон и дверей, да так и оставят. Словом, находился в глубокой депрессии. Будущее виделось ему в самых мрачных тонах, и он неожиданно пожелал немедленно отправиться в Киев. Его с трудом отговорили.

Я был крайне удивлен и возмущен тем обстоятельством, что всерьез занемогший человек в течение трех дней был лишен какой-либо медицинской помощи. Но, как говорится, потерянного не вернешь. Мне не оставалось ничего другого, как, засучив рукава, взяться за работу и употребить всё своё умение и знания, чтобы облегчить страдания пациента.

Поначалу я заподозрил признаки крупозного воспаления легких: повышенная температура, сильнейший озноб, боли в груди, глухие тоны сердца, частый пульс, затрудненное дыхание, кашель и вязкая мокрота буро-ржавого цвета. Я осмотрел слизистые рта, носоглотки, ушные раковины, потом принялся выстукивать грудную клетку Булгакова по методике Ауенбруггера, чтобы определить состояние легких и бронхов, ощупал живот.

Лечение решил начать со слабительного и клизмы. Пропорции: две части корня лакричника и одна часть александрийского листа. Я также прописал давать пациенту четыре раза в день теплое миндальное молоко для поддержки тонуса. Следить за проведением курса лечения я поручил Павлу Сергеевичу Попову и, естественно, прислуге Насте. Мне показалось, что никто из окружения писателя, кроме этого господина, не сможет должным образом контролировать выполнение моих рекомендаций. Дал я наставления и служанке, от которой зависело многое. Именно на ней лежала главная забота о том, чтобы обеспечить больному надлежащий комфорт. Я объяснил ей, что в комнате, где находится ее хозяин, должен быть свежий, прохладный воздух. К телу больного, особенно к конечностям, надобно прикладывать примочки, на плечи и грудь — припарки. Больному следует давать как можно больше жидкости: чистую воду, мясной бульон, рисовый отвар.

Особенно меня обеспокоило то, каким воздухом приходилось дышать больному. Прохладный-то он был прохладный (дрова и уголь расходовали экономно, а зима выдалась суровая), но воздух был тяжелый, затхлый, с запахом гнили. Я выговорил служанке Насте и потребовал немедленно произвести тщательную уборку, вымыть пол, принести чистые простыни, потому что на таком белье, как сейчас, может лежать разве что бесприютный бомж. Я склонился над Булгаковым, и он ухватил мое запястье своей рукой с длинными интеллигентными пальцами. Я заверил его, что завтра утром вернусь сюда и все будет хорошо. В ответ он наградил меня долгим, странным взглядом. Как описать этот взгляд Булгакова? Быть может, то был сердитый взгляд ребенка, который больше не верил в слащавые сказки, а может, то был взгляд обреченного человека, перед которым вдруг забрезжила надежда: помоги, помоги мне отсрочить смертный приговор. Он схватил меня за руку, и я поразился: тело такое слабое, вялое, а пальцы, похожие на женские, сжимают мою кисть, словно тиски. Мака оказался сильным — я так и не мог высвободить руку. Но прошло несколько минут, его глаза закрылись, он начал засыпать и, лишь когда совсем уснул, он отпустил мою руку.

Вот так состоялась наша первая встреча. Я тогда не придал ей особо важного значения, а ведь она в корне изменила мою жизнь. С момента, когда я оказался вовлечен в орбиту Булгакова, я, сам того не ведая, стал жертвой потусторонних сил. Как будто приливная волна океана захлестнула душу, а потом отхлынула; очертания берегов размылись — образовалась новая земля, карты которой у меня не было.