Замысел «Бега» был связан с воспоминаниями Л.Е. Белозерской об эмигрантской жизни и с мемуарами бывшего белого генерала Я.А. Слащова «Крым в 1920 году». В апреле 1927 года был заключен договор с МХАТом, по которому Булгаков обязался представить не позднее 20 августа 1927 года пьесу «Рыцарь Серафимы» («Изгои»). Рукопись «Рыцаря Серафимы» не сохранилась. 1 января 1928 года Булгаков заключил новый договор с МХАТом — уже на «Бег». 16 марта 1928 года драматург сдал пьесу в театр. 9 мая 1928 года Главрепертком признал «Бег» «неприемлемым» произведением, поскольку автор никак не рассматривал кризис мировоззрения тех персонажей, которые принимают советскую власть, и политическое оправдание ими этого шага.
Цензура сочла также, что белые генералы в пьесе чересчур героизированы, и даже Глава крымской контрреволюции Врангель будто бы по авторской характеристике «храбр и благороден». В первой редакции пьесы белый Главнокомандующий, в котором легко узнаваем главнокомандующий Русской армией в Крыму генерал-лейтенант барон Петр Николаевич Врангель (журнальная вырезка с фотографией его похорон сохранилась в булгаковском архиве), в портретной ремарке описывался следующим образом: «На лице у него усталость, храбрость, хитрость, тревога» (но никак не благородство). Кроме того, Главреперткому очень не понравилась «эпизодическая фигура буденновца в 1-й картине, дико орущая о расстрелах и физической расправе», что будто бы «еще более подчеркивает превосходство и внутреннее благородство героев белого движения» (иного изображения врагов, чем простая карикатура, цензоры решительно не признавали).
Театр вынужден был потребовать от автора переделок. На сторону пьесы встал Горький. 9 октября 1928 года на заседании Художественного совета он высоко отозвался о «Беге»: «Чарнота — это комическая роль, что касается Хлудова, то это больной человек. Повешенный вестовой был только последней каплей, переполнившей чащу и довершившей нравственную болезнь. Со стороны автора не вижу никакого раскрашивания белых генералов. Это — превосходнейшая комедия, я ее читал три раза, читал А.И. Рыкову (председателю Совнаркома. — Б.С.) и другим товарищам. Это — пьеса с глубоким, умело скрытым сатирическим содержанием...
Когда автор здесь читал, слушатели (и слушатели искушенные) смеялись. Это доказывает, что пьеса очень ловко сделана.
«Бег» — великолепная вещь, которая будет иметь анафемский успех, уверяю вас».
Между тем ранее на том же обсуждении режиссер «Бега» И.Я. Судаков сообщил, что при участии автора достигнуто соглашение с Главреперткомом о направлении изменений в тексте пьесы: «Сейчас в пьесе Хлудов уходит только под влиянием совести (достоевщина)... Хлудова должно тянуть в Россию в силу того, что он знает о том, что теперь делается в России, и в силу сознания, что его преступления были бессмысленны».
Защитники «Бега» стремились представить пьесу прежде всего как сатирическую комедию, обличавшую белых генералов и белое дело в целом, отодвигая на второй план трагедийное содержание образа генерала Хлудова, прототипом которого послужил вернувшийся в Советскую Россию Я.А. Слащов. Интересно, что изменения, намеченные Судаковым в отношении мотивов возвращения главного героя на родину, на самом деле оказались ближе к реальным мотивам Слащова, но художественно обедняли фигуру Хлудова.
Судаков в попытке спасти полюбившуюся мхатовцам пьесу готов был принять многие цензурные требования. Так, на заседании 9 октября 1928 года он высказал мнение, что Серафима Корзухина и приват-доцент Голубков, интеллигенты, оказавшиеся в эмиграции вместе с белой армией, должны «возвращаться не для того, чтобы увидать снег на Караванной, а для того, чтобы жить в РСФСР». Ему справедливо возражал начальник Главискусства А.И. Свидерский, склонявшийся к разрешению «Бега»:
«Идея пьесы — бег, Серафима и Голубков бегут от революции, как слепые щенята, как бежали в ту полосу нашей жизни тысячи людей, а возвращаются только потому, что хотят увидеть именно Караванную, именно снег, — это правда, которая понятна всем. Если же объяснить их возвращение желанием принять участие в индустриализации страны — это было бы несправедливо и потому плохо».
22 октября на расширенном заседании политико-художественного совета Реперткома «Бег» отклонили. В результате 24 октября было объявлено о запрещении постановки. В печати начали кампанию против «Бега», хотя авторы статей часто даже не были знакомы с текстом пьесы. 23 октября 1928 года «Комсомольская правда» напечатала подборку «Бег назад должен быть приостановлен». Хлесткие названия фигурировали и в других газетах и журналах: «Тараканий набег», «Ударим по булгаковщине». Позднее эти заголовки, как и многие другие, были блестяще спародированы в кампании против романа Мастера в «Мастере и Маргарите». Вскоре ответ Сталина на письмо В.Н. Билль-Белоцерковского поставил на «Беге» крест.
Иосиф Виссарионович утверждал:
«Бег» есть проявление попытки вызвать жалость, если не симпатию, к некоторым слоям антисоветской эмигрантщины, — стало быть, попытка оправдать или полуоправдать белогвардейское дело. «Бег», в том виде, в каком он есть, представляет антисоветское явление.
Впрочем, я бы не имел ничего против постановки «Бега», если бы Булгаков прибавил к своим восьми снам еще один или два сна, где бы он изобразил внутренние социальные пружины Гражданской войны в СССР, чтобы зритель мог понять, что все эти, по-своему «честные» Серафимы и всякие приват-доценты оказались вышибленными из России не по капризу большевиков, а потому, что они сидели на шее у народа (несмотря на свою «честность»), что большевики, изгоняя вон этих «честных» сторонников эксплуатации, осуществляли волю рабочих и крестьян и поступали поэтому совершенно правильно».
Вождь интеллигенцию очень не любил, «всяких приват-доцентов», это хорошо чувствуется по тону письма.
29 апреля 1933 года МХАТ заключил с Булгаковым новый договор и драматург начал переработку текста. Направление переделок было определено в разговоре И.Я. Судакова с председателем Главреперткома О.С. Литовским, изложившим требования цензуры. Судаков передал их в письме Дирекции МХАТа 27 апреля 1933 года: «...Для разрешения пьесы необходимо в пьесе ясно провести мысль, что белое движение погибло не из-за людей хороших или плохих, а вследствие порочности самой белой идеи». В договоре автору была вменена обязанность сделать следующие изменения:
«а/ переработать последнюю картину по линии Хлудова, причем линия Хлудова должна привести его к самоубийству, как человека, осознавшего беспочвенность своей идеи;
б/ переработать последнюю картину по линии Голубкова и Серафимы так, чтобы оба эти персонажа остались за границей;
в/ переработать в 4-й картине сцену между главнокомандующим и Хлудовым так, чтобы наилучше разъяснить болезнь Хлудова, связанную с осознанием порочности той идеи, которой он отдался, и проистекавшую отсюда ненависть его к главнокомандующему, который своей идеей подменял хлудовскую идею» (здесь в тексте договора имеется вписанное рукой Булгакова разъяснение: «Своей узкой идеей подменял широкую Хлудова»).
29 июня 1933 года драматург послал И.Я. Судакову текст исправлений. 14 сентября он писал по этому поводу брату Николаю в Париж: «В «Беге» мне было предложено сделать изменения. Так как изменения эти вполне совпадают с первым моим черновым вариантом и ни на йоту не нарушают писательской совести, я их сделал». Вероятно, под черновым вариантом имеется в виду не дошедшая до нас рукопись «Рыцаря Серафимы», так что сегодня невозможно точно сказать, в чем именно требуемые поправки совпадали с первоначальным авторским замыслом.
Однако к 1933 году у Булгакова появились веские внутренние, а не только цензурные основания для существенной переработки «Бега». Если в 1926—1928 годах пьесы Булгакова еще не были запрещены и с успехом шли на сцене, то к 1933 году сохранились одни «Дни Турбиных», а общее ужесточение цензуры и требований идеологического единомыслия, происшедшее с конца 20-х годов, делало призрачными возможности возрождения какой-то цивилизованной жизни, с надеждами на которую возвращались в Россию Голубков, Серафима и сам Хлудов. Теперь первым двум логичнее было бы остаться в эмиграции, а бывшему генералу — покончить с собой.
Да и судьба хлудовского прототипа к тому моменту уже получила свое трагическое завершение. В январе 1929 года Я.А. Слащов был застрелен у себя на квартире родственником одной из своих многочисленных жертв. В жизни призрак невинно убиенного вестового Крапилина убил-таки генерала, вполне естественно было заставить его сделать это и в пьесе. Кроме того, к 1933 году Булгаков, возможно, уже ознакомился с воспоминаниями П.Н. Врангеля, вышедшими в 1928—1929 годах в берлинском альманахе «Белое дело». Там Слащов характеризовался крайне негативно, с подчеркиванием болезненных элементов его сознания, хотя военный талант генерала не ставился под сомнение.
Врангель дал такой портрет Слащова, который, вероятно, повлиял на образ Хлудова последних редакций «Бега»:
«Слезы беспрерывно текли по щекам. Он вручил мне рапорт, содержание которого не оставляло сомнения, что передо мной психически больной человек. Он упоминал о том, что «вследствие действий генерала Коновалова, явилась последовательная работа по уничтожению 2-го корпуса и приведение его к лево-социал-революционному знаменателю»... Рапорт заканчивался следующими словами: «как подчиненный ходатайствую, как офицер у офицера прошу, а как русский у русского требую назначения следствия над начальником штаба главнокомандующего, начальником штаба 2-го корпуса и надо мной...»
Не менее красочно описал Врангель свой визит к Слащову:
«В вагоне царил невероятный беспорядок. Стол, уставленный бутылками и закусками, на диванах — разбросанная одежда, карты, оружие. Среди этого беспорядка Слащов, в фантастическом белом ментике, расшитом желтыми шнурами и отороченном мехом, окруженный всевозможными птицами. Тут были и журавль, и ворон, и ласточка, и скворец. Они прыгали по столу и диванам, вспархивали на плечи и на голову своего хозяина.
Я настоял на том, чтобы генерал Слащов дал осмотреть себя врачам. Последние определили сильнейшую форму неврастении, требующую самого серьезного лечения».
Болезнь Слащова, как видим, была связана не с муками совести за бессудные казни, а с перешедшими в манию подозрениями, что он будто бы окружен «социалистическими заговорщиками», в том числе и в штабе своего 2-го армейского корпуса. Теперь задача свести возвращение Хлудова не к мукам совести, а к политическому осознанию правоты советской власти, отпадала. Психическое расстройство генерала приводило его к самоубийству, причем в некоторых вариантах финала он еще, перед тем как застрелиться, выпускал обойму своего револьвера в зрителей тараканьих бегов.
«Сменовеховство», которое олицетворял Слащов (и Хлудов), к 30-м годам уже давно было мертво, а советской власти больше не требовалось добровольное и осознанное признание со стороны интеллигенции как внутри страны, так и в эмиграции. Ныне действовал принцип римского императора Калигулы: «Пусть ненавидят, лишь бы боялись». Цензуру в новых условиях более удовлетворяло самоубийство Хлудова и остающиеся в эмиграции Серафима с Голубковым, причем подобный финал уже представлялся наиболее обоснованным и самому драматургу. Аргумент И.Я. Судакова, обращенный к противникам «Бега» в 1929 году: «Какой же вам еще победы надо, если вы одержали победу над Слащовым, который работает у вас в академии», к 1933 году окончательно потерял свою силу. При всем этом финал первой редакции, с возвращением Хлудова на родину, по общему мнению окружающих, был гораздо сильнее в художественном отношении.
Последний раз Булгаков вернулся к тексту пьесы после того, как 26 сентября 1937 года узнал, что Комитет по делам искусств просит прислать экземпляр «Бега». 1 октября переделка была завершена. 5 октября, не получив из МХАТа никаких известий насчет пьесы, Булгаков, согласно записи в дневнике жены, пришел к абсолютно правильному, хотя и печальному выводу: «Это означает, что «Бег» умер». Более попыток постановки пьесы при жизни драматурга не предпринималось.
Тогда Булгаков написал два варианта финала, не указав, какой из них предпочтительней. В одном из них, как и в первой редакции, Хлудов, Голубков и Серафима возвращались на родину. Другой вариант предусматривал самоубийство Хлудова (с расстрелом «тараканьего царства»), но, в отличие от варианта 1933 года, Голубков и Серафима возвращались в Россию, а не уезжали во Францию и не называли себя больше изгоями. Вероятно, Булгаков так и не преодолел колебания между сознанием наибольшей художественной убедительности финала с возвращением Хлудова и цензурным требованием, подкрепленным собственными настроениями, самоубийства главного героя. Что же касается судьбы Серафимы и Голубкова, то она, очевидно, уже потеряла в 1937 году свою актуальность с точки зрения цензуры, а сам Булгаков склонялся к тому, чтобы все-таки вернуть их на родину.
Уже после смерти Булгакова Комиссия по литературному наследию писателя 4 мая 1940 года приняла решение о публикации «Бега», выбрав вариант финала с возвращением Хлудова. Тогда только что закончилась война с Финляндией и приближалась война с Германией, советская власть и Сталин опять брали на вооружение патриотическую идею, поэтому возвращение бывшего генерала, объединение эмиграции вокруг коммунистической метрополии вновь стало актуальным и цензурно предпочтительным.
О.С. Литовский, возглавлявший в 1932—1937 годах Главрепертком, а после войны попавший в лагерь в рамках кампании по борьбе с «космополитизмом», в книге мемуаров «Так было» следующим образом подвел итоги цензурной эпопеи «Бега»:
«Голых» административных запрещений в советское время, за редким исключением, не бывало. Даже такая явно порочная пьеса, как «Бег» Булгакова, не отбрасывалась, и предпринимались всяческие попытки сделать ее достоянием театра.
Очень долго, еще до начала моей работы в ГУРКе, тянулась история с разрешением и запрещением «Бега» органами контроля, но Булгаков упорно не пожелал исправлять пьесу.
Многие и поныне существующие поклонники Булгакова полагают, что «Бег» — пьеса революционная, яркий рассказ об эмигрантском разложении.
Что же, по форме, по сюжетным ходам в «Беге» все более чем ортодоксально. Безостановочный бег белогвардейских разгромленных армий закончился только у берегов Черного моря: последние корабли Антанты развозили в разные страны потерпевших крах «патриотов». И верно, что за рубежом российские эмигранты для поддержания своей жизни устраивали тараканьи бега. Верно, что генералы открывали публичные дома, а великосветские дамы составляли их первую клиентуру (скорее не клиентуру, а рабочую силу, трудившуюся в поте лица. — Б.С.).
Когда-то А.Н. Толстой поведал мне о страшном эпизоде из эмигрантской жизни в Константинополе, случае в кабаре, свидетелем которого он сам был.
На сцене разыгрывалось совершенно непристойное зрелище: погоня обнаженного негра за белой обнаженной женщиной. И вот сидевшая рядом с Толстым белоэмигрантская девица, служащая этого заведения, с возмущением нашептывала Толстому в ухо: «Интриги, ей-богу, интриги, Алексей Николаевич! Я эту роль играла гораздо лучше!»
Хотя Булгаков не показывает этой крайней степени падения, но парижские сцены у генерала Хлудова и Чарноты стоят этого эротического ревю (вероятно, до Булгакова тоже дошел этот рассказ Толстого, который скорее всего стал одним из источников Великого бала у сатаны, где в коньяке купаются нагие «затейница-портниха», восходящая к главной героине «Зойкиной квартиры», и «ее кавалер, неизвестный молодой мулат». — Б.С.).
У Булгаков Хлудов, прототипом которого был крымский вешатель-палач генерал Слащов, разуверившийся в возможности победы и забрызганный кровью сотен и тысяч лучших сынов рабочего класса и нашей партии, решил пострадать «за правду», искупить свою вину. И для этого он перешел границу и отдался в руки советской разведки.
Как будто все хорошо. Но тема Хлудова, как и тема реально существовавшего Слащова, отнюдь не признание большевистской правды, а крах несостоявшихся мечтаний.
Да, как и Слащов, хлудовы являлись к советским властям с повинной головой, но только потому, что поняли, что вместе с казнокрадами, трусами, распутными и распущенными офицерами и добровольцами им не создать новой России — России в белых ризах. Это был шаг отчаяния, потому что в жизни на самом деле Хлудов-Слащов и Врангеля считал слишком либеральным.
Как известно, Слащов увозил из врангелевских тюрем томившихся там большевиков-революционеров к себе в ставку и там расправлялся своим судом, а именно: «развешивал» большевиков, рабочих и революционных подпольщиков по всей дороге — от ставки до Симферополя.
Нет, по Булгакову, Хлудов не виноват, что его постиг такой крах. Он, сам Хлудов, хотел лучшего, надеялся на чудо. И его переход советской границы есть не больше как способ покончить с собой не собственной рукой.
Можно думать, что, будь побольше таких хлудовых и кавалерийских удальцов чарнот и не замерзни Сиваш слишком рано в этом году, — красным не удалось бы взять Крыма.
Можно ли было подойти к такому произведению «по форме»? Нет, конечно. По форме в нем все совершенно благополучно: крах белогвардейщины представлен, можно сказать, в развернутом виде, и раскаяние хлудовых выглядело очень жестоким. Тараканьи бега отвращали. А на деле это была инсценированная панихида по белому движению».
Этому заключению не откажешь в точности.
Вопреки широко распространенному убеждению современников и потомков, главная проблема «Бега» — это не проблема крушения белого дела и судеб эмиграции. В разговоре с А.Н. Афиногеновым 9 сентября 1933 года Булгаков заявил: «Это вовсе пьеса не об эмигрантах...». Действительно, даже в 1926 году, в начале работы над пьесой, проблемы идеологии канувшего в Лету Белого движения или только что почившего сменовеховства не могли быть актуальными.
Булгаков стремился оценить все стороны Гражданской войны объективно. Его Хлудов заявляет: «Я в ведрах плавать не стану, не таракан, не бегаю! Я помню снег, столбы, армии, бои! И все фонарики, фонарики. Хлудов едет домой» (в позднейших вариантах: «Хлудов пройдет под фонариками» — намек на широко применявшееся повешение на фонарях). Булгаков тоже вспоминал о прошлых боях как о чем-то гораздо более возвышенном, чем суровая поденщина в «Гудке».
В замысле «Бега» важную роль сыграла статья писателя Александра Дроздова «Интеллигенция на Дону», опубликованная в 1922 году во втором томе берлинского «Архива русской революции». Здесь Булгакова привлекло, несомненно, то место, где рассказывалось о крахе армии генерала Деникина и последующей судьбе той части интеллигенции, которая была связана с Белым движением на Юге России:
«Но грянул час — и ни пушинки не осталось от новой молодой России, так чудесно и свято поднявшей трехцветный патриотический флаг. Все, что могло бежать, кинулось к Черному морю, в давке, среди стонов умирающих от тифа, среди крика раненых, оставшихся в городе для того, чтобы получить удар штыка озверелого красноармейца. Ах, есть минуты, которых не простит самое любящее сердце, которых не благословит самая кроткая рука! Поля лежали сырые и холодные, сумрачные, почуя близкую кровь, и шла лавина бегущих, упорная, озлобленная, стенающая, навстречу новой оскаленной безвестности, навстречу новым судьбам, скрывшим в темноте грядущего свое таинственное лицо. И мелким шагом шла на новые места интеллигенция, неся на плечах гробишко своей идеологии, переломленной пополам вместе со шпагой генерала Деникина. Распались дружеские путы, связавшие ее в моменты общего стремления к Белокаменной — и вот пошли бродить по блестящей, опьяненной победою Европе толпы Вечных Жидов, озлобленных друг на друга, разноязыких, многодушных, растерянных, многое похоронивших назади, ничего не унесших с собой, кроме тоски по России, бесславной и горючей».
В финале «Бега» схожими словами обращается к уезжающим в Россию Голубкову и Серафиме генерал Чарнота: «Так едете? Ну, так нам не по дороге. Развела ты нас судьба, кто в петлю, кто в Питер, а я, как Вечный Жид, отныне... Голландец я! Прощайте!» Для «потомка запорожцев» бег из Крыма в Константинополь, из Константинополя в Париж и обратно продолжается; для Голубкова, Серафимы и Хлудова он окончен.
Предшественником Хлудова в булгаковском творчестве был безымянный белый генерал из рассказа «Красная корона». К нему по ночам приходит призрак повешенного в Бердянске рабочего (возможно, этого казненного Булгакову довелось видеть самому). Трудно сказать, насколько в образе генерала из «Красной короны» мог отразиться прототип Хлудова Слащов. Он к тому времени не успел еще выпустить мемуары «Крым в 1920 году», но уже вернулся в Советскую Россию, чему в 1921 году газеты уделили немало внимания, и ранее в Константинополе издал книгу «Требую суда общества и гласности» о своей деятельности в Крыму. С этой книгой Булгаков вполне мог быть знаком. В ней, в отличие от позднейших мемуаров, еще не требовалось ретушировать казни на фронте и в тылу, репрессии против большевиков и заподозренных в сочувствии им, так что строки приказов звучали грозно: «...Требую выдавать каждого преступника, пропагандирующего большевизм...» «Как защитить, так и покарать я сумею. Дисциплину ввести самую строгую... Ослушники, берегись!»
Хлудов выступает непосредственным предшественником Понтия Пилата в «Мастере и Маргарите». По цензурным соображениям в «Беге» речь идет о белой идее, и именно как ее носителя Чарнота обвиняет Хлудова в своей незавидной эмигрантской судьбе. Однако с тем же успехом образ Хлудова можно спроецировать на любую другую идею, коммунистическую или даже христианскую, во имя которых в истории тоже были пролиты реки невинной крови (о христианской идее и пролитой за нее крови позднее в «Мастере и Маргарите» будут говорить Левий Матвей и Понтий Пилат). Финал с самоубийством Хлудова смотрится в свете этого достаточно искусственно. Ведь в тексте остались слова главного героя о том, что он решился вернуться в Россию, пройти под «фонариками», причем в результате «тает мое бремя», и генерала отпускает призрак повешенного Крапилина. Раскаяние и готовность ответить за преступление перед людьми, даже ценой возможной казни, по Булгакову, приносит искупление и прощение. Понтий Пилат лишен возможности предстать перед иным судом, кроме суда своей совести, за казненного Иешуа Га-Ноцри, который может осудить своих палачей лишь на страдания нечистой совести, но не на земное наказание. Поэтому в финале «Мастера и Маргариты» не вполне ясно, совершил ли прокуратор Иудеи самоубийство, бросившись в горную пропасть, или просто обречен после смерти в месте своей ссылки на муки за трусость, приведшую к казни невинного. И Понтию Пилату Булгаков все же дарует прощение устами Мастера. Не исключено, что именно в связи с развитием образа Пилата в 1937 году писатель так и не выбрал между двумя вариантами финала — с самоубийством или с возвращением Хлудова, который уже рассматривался как некий двойник прокуратора Иудеи.
В первой редакции пьесы Хлудов после знаменитой своей сентенции: «Нужна любовь. Любовь. А без любви ничего не сделаешь на войне», цитировал известный приказ Л.Д. Троцкого «Победа прокладывает путь по рельсам...», угрожая повесить начальника станции, если тот не сумеет отправить вовремя бронепоезд. На самом деле здесь искаженная подпись к известному плакату «Победа начинается в мастерских, катится по рельсам и кончается на фронте ударом штыка». Плакат же иллюстрировал приказ Троцкого — наркома путей сообщения от 1 мая 1920 года «Слово железнодорожникам по поводу польского наступления». Там, в частности, говорилось: «Железные дороги являются могущественным орудием войны, не менее важным, чем ружья, пушки и самолеты... Красные воины будут тем тверже отражать бесчестное наступление, чем более будут уверены в том, что за спиной у них прочная и надежная железнодорожная связь со столицей и со всеми теми областями, откуда к ним идут людские пополнения, продовольствие, одежда и боевое снабжение... Каждый лишний паровоз уплотняет и укрепляет фронт, сокращает борьбу, ускоряет победу. Каждый меткий удар молота в железнодорожной мастерской есть удар по врагу».
Здесь дальнейшее развитие мысли полковника Алексея Турбина («Народ не с нами. Он против нас»), что всякая идея может стать действенной, только обретя поддержку масс, здесь и «оборачиваемость» красной и белой идей: Хлудов, как и Слащов, как и мало отличавшийся в этом отношении от хлудовского прототипа Врангель, спокойной жестокостью и военно-организационным талантом подобен Троцкому (разве что жестокость Врангеля и Троцкого более расчетлива, чем у Слащова).
Не исключено, что Булгаков наградил Хлудова и собственными переживаниями, только не из-за убийства невинного, а в связи с тем, что не смог предотвратить гибель человека. В «Красной короне», где главный герой становится двойником генерала, мучаясь после смерти брата, в рассказах «Я убил» и «В ночь на 3-е число», в романе «Белая гвардия» персонажи, имеющие очевидные автобиографические корни, испытывают сходные муки совести.
Автобиографические мотивы в пьесе связаны также с образами Голубкова и Серафимы. Голубков — это анаграмма фамилии Булгаков. Данный персонаж, вероятно, отразил раздумья автора «Бега» о возможности эмиграции, не покидавшие его вплоть до начала 30-х годов. Серафима Корзухина, как можно предположить, наделена некоторыми переживаниями Л.Е. Белозерской в эмигрантскую пору ее жизни. Однако есть и другие прототипы. Приват-доцент, сын профессора-идеалиста Сергей Голубков заставляет вспомнить о выдающемся философе-идеалисте и богослове С.Н. Булгакове, имевшем, как и отец писателя, профессорское звание. Голубков в первой редакции пьесы вспоминает о своей жизни в Киеве: «Очевидно, пещеры, как в Киеве. Вы бывали когда-нибудь в Киеве, Серафима Владимировна?» А в Киеве жил не только автор пьесы, но и С.Н. Булгаков. Последний, как и булгаковский герой, в конце Гражданской войны оказался в Крыму и в декабре 1922 года был выслан из Севастополя в Константинополь. Голубков вспоминает и Петербург, где философу С.Н. Булгакову тоже довелось преподавать. Приват-доцент в пьесе несет функцию философского осмысления проблемы «интеллигенция и революция», которую его знаменитый прототип пытался решить в статьях, опубликованных в сборниках «Вехи» и «Из глубины». Только Голубков — сниженное подобие великого мыслителя, и проблему он решает достаточно конформистски, возвращаясь в Россию и мирясь с большевиками.
Прототипом Серафимы Корзухиной, возможно, послужила хозяйка литературного объединения «Никитинские субботники» Евдоксия Федоровна Никитина, муж которой, А.М. Никитин, был министром Временного правительства, а в 1920 году вместе с деникинской армией отступал к морю. Серафима же — жена товарища министра торговли. С Никитиной посещавший литературные вечера «Никитинских субботников» Булгаков был хорошо знаком. Но основным прототипом мужа Серафимы Парамона Ильича Корзухина, по свидетельству Л.Е. Белозерской, послужил другой человек. Это был ее хороший знакомый, петербургский литератор и предприниматель-миллионер Владимир Пименович Крымов, происходивший из сибирских купцов-старообрядцев. В своих мемуарах «О, мед воспоминаний» Любовь Евгеньевна сообщала о нем:
«Из России уехал, как только запахло революцией, «когда рябчик в ресторане стал стоить вместо сорока копеек — шестьдесят, что свидетельствовало о том, что в стране неблагополучно», — его собственные слова...
Сцена в Париже у Корзухина написана под влиянием моего рассказа о том, как я села играть в девятку с Владимиром Пименовичем и его компанией (в первый раз в жизни!) и всех обыграла».
Не исключено, что сама фамилия прототипа подсказала Булгакову поместить восходящего к нему Парамона Ильича Корзухина в Крым. До революции Крымов окончил Петровско-Разумовскую сельскохозяйственную академию, в эмиграции создал тетралогию «За миллионами», пользовавшуюся большим успехом у читателей. Он писал также авантюрные романы и детективы, переводившиеся на английский и другие иностранные языки. Будучи человеком очень богатым, оказывал материальную помощь нуждавшимся эмигрантам. После прихода к власти нацистов в 1933 году эмигрировал из Германии во Францию, где в Шату под Парижем приобрел виллу, ранее принадлежавшую знаменитой шпионке Мата Хари (Маргариты Целле).
В другой мемуарной книге Л.Е. Белозерской, «У чужого порога», В.П. Крымов описан так: «У него под Берлином, в Целендорфе, уютный обжитой дом, миловидная черноглазая жена, по типу украинка (должно быть, очень мила в венке, в плахте и вышитых рукавах) (в «Беге» — походная жена Чарноты Люська, ставшая потом женой Корзухина. — Б.С.), погибшая от пустячной операции в клинике знаменитого Бома (где, кстати, ее обворовали), еще драгоценная премированная пекинская собака, приобретенная за много сотен фунтов на собачьей выставке в Лондоне. Обслуживающий весь дом слуга Клименко — из бывших солдат белой армии.
Сам Владимир Пименович — человек примечательный: происходит из сибирских старообрядцев, богатый владелец многого недвижимого имущества в разных точках земного шара, вплоть до Гонолулу. Он несколько раз совершал кругосветное путешествие, о чем написал неплохую книгу «Богомолы в коробочке»... В Петербурге был представителем автомобилей Форда. Участвовал в выпуске аристократического журнала «Столица и усадьба». У него хорошая библиотека. Он знает языки. Крепкий, волевой человек, с одним слабым местом: до безумия любит карты, азартен.
Внешне он, по выражению моей сестры, «похож на швейцарский сыр», бледный, плоский, в очках с какими-то двояковыпуклыми стеклами.
Все мои рассказы о нем, о том, например, как он учит лакея Клименко французскому языку, заинтересовали в свое время Михаила Афанасьевича Булгакова. Тип Крымова привлек писателя и породил (окарикатуренный, конечно) образ Корзухина в пьесе «Бег».
Я, безумица, как-то раз села играть с ним и его гостями в девятку (в первый раз в жизни!) и всех обыграла. Мне везло, как всегда везет новичкам. По неопытности, прикупила к восьмерке, оказалось, туза. Все ахнули. Чудо в карточных анналах! Мне бы уйти от стола, как сделал бы опытный игрок, но я не ушла и все, конечно, проиграла плюс осталась должна. На другой день Крымов приехал на машине за карточным долгом».
Булгаков своеобразно отомстил в «Беге» Крымову-Корзухину за скаредность и стремление получить деньги даже с полунищей соотечественницы, заставив его безнадежно проиграть, только не новичку, а опытному игроку генералу Чарноте.
А вот что вспоминал о Владимире Пименовиче Крымове писатель-эмигрант Кирилл Дмитриевич Померанцев: «Личностью он, пожалуй, был заурядной, но человеком необычайным... Родившийся в бедной староверческой семье (он до школьного возраста жил в безоконной каморке, освещавшейся керосиновой коптилкой, из-за чего его крайняя близорукость под старость перешла в полную слепоту) (Владимир Пименович родился 20 июля 1878 года в Двинске (Даугавпилсе), где была староверческая община. — Б.С.), он почти миллионером в 17-м году выехал из России в Соединенные Штаты, оттуда в Германию, а в 33-м, с приходом Гитлера, уже большим миллионером переехал во Францию, где скончался почти 90-летним стариком в роскошной собственной вилле на берегу Сены, в фешенебельном предместье Парижа — Шату (Крымов умер 6 февраля 1968 года в возрасте 89 лет на вилле Шату, принадлежавшей когда-то знаменитому комику Максу Линдеру. Жаль, что он не дожил до премьеры фильма «Бег», вышедшего через два года после его смерти, и так и не узнал, что был запечатлен Булгаковым в качестве комического персонажа. — Б.С.)
В России Крымов успел получить среднее образование, затем столь же успешно закончил Петровско-Разумовскую академию (своего рода высшую школу естественных наук), был одно время (какое — не помню) коммерческим директором суворинского «Нового времени» (потому что «старик не доверял сыновьям»), представителем каучуковой фирмы «Проводник» побывал в Южной Америке и заключил там выгодные контракты с плантаторами, подписал с американским автомобильным заводом «Пакар» договор на поставку русской армии автомобилей, а за год до революции почти поставил на ноги в Петрограде издание большой, чуть ли не стостраничной, газеты по образцу знаменитой лондонской «Таймс».
Ко всему этому следует прибавить издававшийся четыре года «журнал красивой жизни» — «Столица и усадьба». Для Крымова он не был «вещью в себе», но лишь средством проникнуть в великосветские круги, вплоть до членов императорской фамилии. Журнал издавался богато, с отличными фотографиями, и естественно, что все, кто имел большие родовые имения, стремился попасть на его страницы. Через него В.П. познакомился с великим князем Андреем Владимировичем и его супругой М.Ф. Кшесинской, через которых и получил заказ на автомобили. И маленькая деталь: время было военное, но в журнале о войне не упоминалось — для чего напоминать о неприятных вещах? Зато были во всю страницу фотографии великих княжон, в госпиталях ухаживавших за ранеными. Все это способствовало немалому успеху журнала и отвечало целям его создателя.
В Нью-Йорке, с соответствующими документами в руках, Крымов явился к Пакару и потребовал причитающуюся ему комиссию. Насколько помню, около 750 000 долларов. Ему ответили, что о такой сумме не может быть и речи, и предложили в три раза меньше, сказав, что, если он не согласен, — может судиться. Зная по опыту, что такого рода судебные процессы, даже если и кончаются благоприятно, могут длиться годами, В.П., поразмыслив и кое с кем посоветовавшись, согласился. К тому же и предложенная сумма по тем временам была огромной.
В Соединенных Штатах В.П. оставался недолго и вскоре переехал в Германию, где в ближайших окрестностях Берлина, в Целендорфе, купил небольшой особняк с садом. Там же он женился на своей секретарше, очаровательной Берте Владимировне Ловяновой. «Капиталистическая эволюция» продолжалась прежним темпом, через посредство сразу же открытой в Берлине конторы на предмет советско-немецкой торговли. Через эту контору он познакомился с директором советского государственного банка Ройземаном, «конфидансы» которого позволили ему в несколько раз увеличить свое состояние и стать уже мультимиллионером. Дело в том, что в 20-х годах распространились слухи о том, что закупавшее на Западе товары в кредит советское правительство не сможет оплатить по векселям. Ройземан заверил Крымова, что сможет, и Крымов по дешевке стал векселя скупать и, когда пришел им срок, получил за них большую сумму.
Уехать из Германии чету Крымовых заставил, как я уже заметил, приход к власти Гитлера. Берта Владимировна была еврейкой. Но куда? «В самые красивые окрестности самого красивого в мире города». Таким оказалось Шату.
Переезд, как и сам человек, был так же необычным. Все содержимое целендорфского особняка было упаковано и отправлено в нанятом на этот предмет отдельном товарном вагоне, куда было погружено решительно все: грубая безвкусная обстановка, посуда, книги (их было много), старая кухонная утварь (кастрюли, сковородки, метелки, веники...), дешевые садовые инструменты (пилы, лопаты, грабли, самодельные неуклюжие тачки...) — словом, все, решительно все. Было дико и непонятно — к чему мультимиллионеру вся эта мизерная рухлядь? Пойди, разгадай! Сами Крымовы уехали на автомобиле (Б.В. была отличным шофером). Кроме них, в автомобиле было... несколько клеток с курами, с которыми Б.В. ни за что не хотела расставаться. Злые языки говорили потом, что куры были «накормлены» золотыми монетами, но это было вздором.
Познакомился я с Крымовым в начале 50-х годов, когда он уже был совершенно слеп. Познакомился через жену моего двоюродного брата В.В. Брянского, урожденную Хвостову (дочь небезызвестного министра внутренних дел А.А. Хвостова), которая одно время была у него чтицей и единственной женщиной (в моем присутствии, во всяком случае), которой он целовал руку, именно потому, что она была дочерью известного министра. То, что министр был известен не совсем с благовидной стороны, для В.П. не имело значения: важно, что он был министром.
Искусство не ценил, да и ничего в нем не понимал. В России, когда еще видел, ходил на балет, но лишь потому, что на него ходили снобы и знать. Детей, конечно, не имел: «От них одни хлопоты и неприятности, а что из них выйдет — неизвестно».
Презирал также мораль и религию. Хвастался тем, что его «выгнал Толстой». Студентом он пошел к нему спросить — как нужно жить? — и Л.Н. ответил: «Слушаться голоса совести». Молодой Крымов ответил: «У меня совести нет». Тогда Л.Н. дал понять, что им больше не о чем говорить. Уже живя в Париже, В.П. решил встретиться с Бердяевым, отправился к нему и сразу же задал вопрос: «Считаете ли вы Христа Сыном Божиим?» Получив ответ, что да, он сказал: «Тогда нам не о чем говорить», и уехал домой.
Voilà le personnage (вот так персонаж), как сказали бы французы. Человек он был скорее неприятный, но во всех отношениях необычный. Коммерческие (или, лучше, предпринимательские) способности, позволившие ему выбиться в «большие люди» (да еще в какие!), породили в нем чувство превосходства над другими и презрения к бедным, которых он считал ниже себя, прежде всего в умственном отношении. В действительности же почти всегда было наоборот. Ко времени моего с ним знакомства он написал уже около двадцати книг. Георгий Адамович считал их «ниже всякого уровня». Я бы все же выделил среди них две: «Феньку» и «Сидорово учение», в которых он, местами даже талантливо, рисует характер и быт русских староверов. Показательно, что относительно одной из других, «Бог и деньги», он говорил мне, что ее надо было бы назвать «Деньги и Бог», настолько деньги являлись для него высшей ценностью. Ни о какой вере или религиозности, конечно, не могло быть и речи. Было даже наоборот, верующих людей он открыто презирал.
Однажды в моем присутствии он спросил у приехавшего к нему по его же просьбе профессора о. Василия Зеньковского: «А почему вы поп?» Я смутился, но о. Василий вежливо, но твердо ответил; «На то была воля Божия», и сразу же перевел разговор на какую-то другую тему. Неверие ни во что, кроме денег, было настоящей трагедией Крымова, хотя сам он этой трагедии не ощущал, даже о ней не догадывался. Так, он мне рассказывал, что после женитьбы на Б.В. супруги решили отправиться в кругосветное путешествие по «высшему разряду». Путешествие длилось чуть ли не шесть месяцев и стоило каких-то баснословных тысяч. В Индии он специально разыскивал факиров, а в африканских странах колдунов и предлагал им большие деньги, если они ему покажут хоть какое-нибудь чудо. Но, конечно, ничего, кроме «шарлатанства», не увидел. Мои объяснения, что чудо предполагает не только чудотворца, но и «чудоприемника», то есть веру в чудо, до В.П. не доходили и явно его раздражали (бессознательный признак чувства неполноценности, пусть даже в области, которую он отвергал).
Одними из самых интересных рассказов — а рассказчик он был превосходный, обладая к тому же замечательным тембром голоса и русским языком, — были рассказы из его староверческого детства. Так, однажды, когда ему было лет восемь, мать повела его к какому-то их близкому родственнику П., богачу, владельцу нескольких тысяч десятин леса в Сибири. В гостиной П. стоял домашний аквариум с золотыми рыбками, и ребенок буквально в него влюбился так, что он стал его предельной мечтой. Затем он узнал, что П. купил новый аквариум, а прежний отнес в сарай. Встречаясь потом несколько раз с П., он всячески намекал ему, чтобы тот подарил ему старый аквариум, но все старания были тщетны. Тогда мальчик начал копить деньги — иногда получая от матери кое-какие копейки — и, скопив за год два рубля, купил у «дяди» старый аквариум. Когда вдумываешься в такой рассказ, становится по-настоящему жутко. Крымов же мне спокойно объяснял, что таковой была среда: «даром, брательник, токмо кирпичина, на голову падающая, или копейка, рубль берегущая».
Эта среда и породила с самого детского детства в Крымове нечто вроде «категорического императива» — единственной цели жизни, которую нужно преследовать — деньги. Она же явилась причиной тому, что, уже ставши миллионером, В.П. — так он мне объяснял — не не хотел, а не умел давать деньги даже взаймы. Вот еще пример. Свои книги он издавал сам и сам же рассылал их по книжным магазинам. Отсылать ходила на почту жена. При мне был такой случай: Б.В. вернулась с почты, где она отослала 20 книг в Аргентину, и В.П. спросил у нее, сколько стоила посылка. Проверил по тарифу, и оказалось, что Б.В. заплатила на три франка больше. Он заставил ее вернуться и потребовать три франка обратно!
Плюшкин? Совсем нет. Принимал он часто, широко и на приемы денег не жалел: часто была икра, пять-шесть других закусок, непременно мясное и рыбное блюдо, и почти всегда шампанское. Гостей угощал гаванскими сигарами. Сам посасывал их, не выпуская изо рта, целый день. В доме всегда была собака, за которой ухаживали, как за ребенком, а ее смерть переживалась как настоящая драма.
И кто только не перебывал в Шату! — великий князь Андрей Владимирович с М.Ф. Кшесинской, бывший меньшевик Б.И. Николаевский, Роман Гуль, Марина Цветаева, Алексей Толстой, Георгий Адамович, А. Бахрах, И. Тхоржевский, С. Кречетов (первым издавший стихи Ходасевича), Н.Н. и А.А. Евреиновы, И. Бунин, Георгий Иванов и И. Одоевцева, С. Маковский, Ю. Анненков, Б. Поплавский, Ю. Одарченко, проф. В. Сперанский, издательница «Новоселья» С. Прегель, В. Бурцев, бывший начальник тайной полиции ген. А. Спиридович, редактор «Возрождения» князь С. Оболенский, один раз даже Л. Шестов. Из французов — полковник генерального штаба Б. ..., проф. П. Паскаль, основатель коммунистической ячейки в 1918 г. в Петрограде М. Боди (любовник А.М. Коллонтай. — Б.С.).
Наверное, кого-то позабыл. Ко времени моего знакомства с Крымовым многие уже покинули этот «лучший из миров». Не думаю, что большинство перечисленных лиц приезжали из особого расположения к В.П. Конечно, было воистину царское угощение, но и это не так уж влекло гостей. Скорее всего, приезжали с надеждой встретить интересных людей, обменяться мнениями, воспоминаниями, поспорить. А спорили много и часто.
Почему я решил написать о Крымове? Человек он был малоинтересный, предельно ограниченный «практическим разумом», предельно сосредоточившим его на «делании денег», и поэтому сведший «чистый разум» к предельному минимуму. О каких-либо не только «возвышенных» чувствах, но даже простых человеческих — бескорыстной дружбе и любви — не могло быть и речи. Да он в них и не нуждался (во всяком случае, считал, что не нуждался). Но это был человек с необычной, хочется даже сказать «гениальной» биографией: родившись в бедной семье и едва лишь кончив образование, он ракетой устремился к мамоне, поставив ее не средством, а целью, которая всосала в себя все остальные интересы и чувства. Я не знаю и не слышал, чтобы кому-нибудь он сделал зло, во всяком случае, умышленно. Но не делал и добра или лишь постольку, поскольку извлекал «добро» и для себя: приятное общество, удовлетворение любопытства и т. п. Думаю, что по-настоящему он не любил даже и беспредельно ему преданную Берту Владимировну: как слепой, он просто не мог без нее обойтись. Любил же он только себя и верил только в себя: почти до конца жизни все было на его имя — дом, счет в банке, процентные бумаги. Но эта вера в себя сократила ему и жизнь. Он умер почти девяностолетним стариком, от сердечной болезни. Но еще за несколько месяцев до смерти был бодр, подолгу гулял в саду, пилил дрова. Когда начались перебои с сердцем и позванный врач дал какие-то лекарства и запретил пилку дров, он через несколько дней снова стал их пилить («для упражненья») и заявил, что врач — шарлатан, ничего не понимает и «только берет деньги». И это ускорило его конец.
Я не берусь ни судить его, ни осуждать. Таковой была его карма, но и не думаю, что таков был «Божий замысел о нем», хотя «все в руках Божьих». Но я не уверен, что то, что мы, люди, считаем злом, считает злом и Господь Бог, да и наше «добро» вряд ли всегда и Его Добро».
Прототип булгаковского Корзухина был совсем не плохой человек, отнюдь не лишенный литературных способностей, хотя и не лишенный цинизма и беспринципности, и даже готовый творить добро, но только не в ущерб себе, и, во всяком случае, никому не сотворивший зла. Корзухин же стал символом стяжателя. Булгаков очень точно подметил из рассказов Любови Евгеньевны, что прототип поклонялся только одному Богу — Золотому тельцу. Неслучайно только сцена из пьесы, содержащая его «балладу о долларе» (в несохранившемся черновом варианте «Рыцарь Серафимы» ей противопоставлялась «баллада о маузере», которую, вероятно, произносил буденновец Баев), увидела свет при жизни Булгакова в 1932 году, не встретив цензурных препятствий. Париж озаряется в балладе золотым лучом доллара рядом с химерой собора Нотр-Дам. Открытка с изображением этой химеры, привезенная Л.Е. Белозерской, была в архиве Булгакова. В «Мастере и Маргарите» в позе химеры Нотр-Дам сидит Воланд на крыше Пашкова дома, так что в «балладе о долларе» химера символизирует дьявола, которому продал за золото душу Корзухин. Неизвестный солдат, погибший за доллар, — это олицетворение мефистофелевского «люди гибнут за металл». Крымов никакими инфернальными чертами, разумеется, не обладал, характеристика, которую дает Корзухину Голубков, — «вы самый омерзительный, самый бездушный человек, которого я когда-либо видел» — к нему вряд ли применима.
Интересно, что имя и отчество прототипа — Владимир Пименович — трансформировались в имя и отчество персонажа через... имя и отчество вождя мирового пролетариата. Редкое старообрядческое имя Парамон заменило такое же редкое отчество Пименович, а имени Владимир у Корзухина соответствует пресловутый Ильич. В.И. Ленин предлагал в статье «О значении золота теперь и после полной победы социализма» в будущем коммунистическом обществе сделать из золота сортиры. Корзухин, напротив, делает из золотого доллара вселенского кумира. Эта ленинская статья была впервые опубликована в «Правде» 6—7 ноября 1921 года. Именно из этого номера Булгаков вырезал сохранившиеся в его архиве цитировавшиеся выше воспоминания А.В. Шотмана о Ленине.
Для того чтобы, минуя цензуру, попытаться осмыслить Гражданскую войну с некоммунистических позиций, часто приходилось прибегать к такому «эзопову языку», который был понятен лишь очень узкому кругу лиц. В пьесе Булгакова «Бег» есть очень мощный пласт национальной самокритики, не замечаемый подавляющим большинством читателей и зрителей. Он ярче всего выражен в первой редакции пьесы и связан с одним из прототипов генерала Чарноты.
Единственный опубликованный при жизни Булгакова «седьмой сон» «Бега» представляет собой сцену карточной игры в Париже миллионера, бывшего врангелевского министра Парамона Ильича Корзухина и кубанского генерала Григория Лукьяновича Чарноты. Чарноте сопутствует абсолютно фантастическая удача, и он выигрывает у Корзухина всю наличность — десять тысяч долларов. Характерная деталь: к бывшему министру бывший генерал приходит в буквальном смысле слова без штанов: в черкеске и кальсонах, поскольку штаны пришлось продать во время голодного путешествия из Константинополя в Париж.
Здесь можно усмотреть намек на Достоевского. Когда В.В. Кашпирев, редактор журнала «Заря», не выслал ему в 1870 году за границу к сроку 75 рублей аванса, Федор Михайлович с возмущением писал А.Н. Майкову:
«Неужели он думает, что я писал ему о своей нужде только для красоты слога! Как могу я писать, когда я голоден, когда я, чтобы достать два талера на телеграмму, штаны заложил! Да черт со мной и с моим голодом! Но ведь она (жена) кормит ребенка, что ж, если она последнюю свою шерстяную юбку идет сама закладывать! А ведь у нас второй день снег идет (не вру, справьтесь в газетах), ведь она простудиться может! Неужели он не может понять, что мне стыдно объяснять ему все это! Да неужели уже он не понимает, что он не только меня, но и жену мою оскорбил, обращаясь со мной так небрежно, после того, как я писал ему о нуждах жены. Оскорбил, оскорбил!.. Он скажет, может быть: «А черт с ним и с его нуждой! Он должен просить, а не требовать...»
Но, как кажется, у этого эпизода есть еще более интересный источник, проливающий свет на идеологию «Бега». Известен рассказ польского писателя Стефана Жеромского своему другу театральному и литературному критику Адаму Гржмайло-Седлецкому о его встрече с будущим главой Польского государства Юзефом Пилсудским в начале XX века, когда будущий руководитель польского государства и первый маршал Польши жил в Закопане в крайней бедности. Вот как этот рассказ был изложен в дневниковой записи Гржмайло-Седлецкого, сделанной в 1946 году:
«Это была пролетарская нищета. Я застал его сидящим за столом и раскладывающим пасьянс. Он сидел в кальсонах, поскольку единственную пару брюк, которую он имел, отдал портному заштопать дыры». Когда Жеромский спросил о причинах волнения, с которым Пилсудский раскладывает пасьянс, тот ответил: «Я загадал: если пасьянс разложится удачно, то я буду диктатором Польши». Жеромский был потрясен: «Мечты о диктатуре в халупе и без порток поразили меня».
Характерно, что разговор Жеромского с Гржмайло-Седлецким происходил зимой 1917 года, когда до независимости Польши и установления там диктатуры Пилсудского было еще далеко.
Между прочим, Пилсудский отличался даром политического предвидения. Лидер эсеров В.М. Чернов вспоминал:
«...На нас пахнуло чем-то необычным и тревожным от выступления Иосифа Пилсудского в начале 1914 года. Этот властный и энергичный лидер польского социализма всегда производил на меня такое впечатление, что социализм у него был лишь средством, а национализм целью. И оно было только подкреплено прочитанной им в Париже в январе 1914 года в зале Географического Общества лекцией, оставившей сильное впечатление.
Лектор показал себя человеком, знающим, чего он хочет, умеющим зорко следить за направлением общего хода событий, не боящимся предвидеть и предрекать ближайший их оборот и с ним сообразовать свою тактику. Пилсудский уверенно предсказывал в близком будущем австро-русскую войну из-за Балкан. Не было у него сомнений и в том, что за Австрией будет стоять — да и теперь уже скрыто стоит — Германия. Он высказал далее уверенность, что и Франции нельзя будет, в конце концов, остаться пассивным зрителем конфликта: день, в который Германия вступится открыто за Австрию, будет кануном того дня, когда Франции придется, в силу связующего ее договора, вмешаться на стороне России. Наконец, Британия, полагал он, не сможет оставить на произвол судьбы Францию. Если же соединенных сил Франции и Англии будет недостаточно, они вовлекут рано или поздно в войну на своей стороне и Америку.
Анализируя далее военный потенциал всех этих держав, Пилсудский ставил ребром вопрос: как же пойдет и чьей победой кончится война? Ответ его гласил: Россия будет побита Австрией и Германией, а те, в свою очередь, будут побиты англо-французами (или англо-американо-французами). Восточная Европа потерпит поражение от Европы Центральной, а Центральная, в свою очередь, от Западной. Это и указывает полякам направление их действий...»
Неизвестно, как рассказ Жеромского дошел до Булгакова. Публиковали ли его в 20-е годы Жеромский или Гржмайло-Седлецкий в печати, мне пока что установить не удалось. Чисто теоретически нельзя исключить также, что Жеромский рассказывал эту историю с Пилсудским не только Гржмайло-Седлецкому, но и другим своим знакомым, а от них каким-то образом могла дойти и до Булгакова. Стоит учесть, что один из друзей Булгакова в 20-е годы, известный писатель Юрий Карлович Олеша был поляком и имел знакомства в польской культурной среде как в СССР, так и в Польше. А в гимназии Булгаков учился вместе с будущим известным польским писателем Ярославом Ивашкевичем.
Мечты Пилсудского, как известно, полностью осуществились. В ноябре 1918 года он возглавил возрожденную Польскую Республику, а в мае 1926-го, уже после смерти Жеромского, совершил военный переворот и до самой смерти в 1935 году оставался фактическим диктатором Польши.
Чарнота у Булгакова, правда, не маршал, а всего лишь генерал. Однако и для него перемена к лучшему в судьбе наступает в момент, когда генерал остался в одних подштанниках. Но у Чарноты есть и иная связь с Пилсудским. Одним из прототипов Чарноты послужил генеральный обозный в войске гетмана Хмельницкого запорожский полковник Чарнота — эпизодический персонаж романа Сенкевича «Огнем и мечом» (отсюда и характеристика генерала Чарноты в авторской ремарке как «потомка запорожцев»). Более вероятно, что Булгаков взял эту фамилию из романа Сенкевича, а не из летописи Самуила Величко, которая, в свою очередь, послужила источником для польского писателя. А Сенкевич был любимым писателем Пилсудского и обильно цитировался маршалом в его книге о советско-польской войне «1920 год», переведенной в 1926 году на русский язык. «Запорожское происхождение» булгаковского Чарноты также может быть прочтено как косвенное указание на Пилсудского. Дело в том, что запорожцы в первую очередь ассоциируются у читателей с большими пышными усами. А наиболее характерная деталь портрета Пилсудского — как раз пышные усы, пусть и не совсем запорожские.
Если принять, что одним из прототипов Чарноты послужил Пилсудский, а Корзухина — Ленин, то их схватка за карточным столом — это пародия на схватку Пилсудского и Ленина в 1920 году, на неудачный поход Красной Армии на Варшаву. И этот поход прямо упомянут в первой редакции «Бега» в речи белого главнокомандующего, обращенной к Корзухину:
«Вы редактор этой газеты? Значит, вы отвечаете за все, что в ней напечатано?.. Ваша подпись — «Парамон Корзухин»? (Читает). «Главнокомандующий, подобно Александру Македонскому, ходит по перрону...» Что означает эта свинячья петрушка? Во время Александра Македонского были перроны? И я похож? Дальше-с! (Читает) «При взгляде на его веселое лицо всякий червяк сомнения должен рассеяться...» Червяк не туча и не батальон, он не может рассеяться! А я весел? Я очень весел?.. Вы получили миллионные субсидии, и это позорище напечатали за два дня до катастрофы! А вы знаете, что писали польские газеты, когда Буденный шел к Варшаве, — «Отечество погибает»!»
Здесь скрытое противопоставление Пилсудского и поляков, которые смогли объединиться вокруг национальной идеи и отразить нашествие большевиков, Врангелю и другим генералам и рядовым участникам Белого движения, которые так и не смогли выдвинуть идею, способную объединить нацию, и проиграли Гражданскую войну. Недаром Хлудов бросает в лицо главнокомандующему:
«Ненавижу за то, что вы со своими французами вовлекли меня во все это. Вы понимаете, как может ненавидеть человек, который знает, что ничего не выйдет, и который должен делать. Где французские рати? Где Российская империя? Смотри в окно!»
Корзухин иронически прощается с покидаемой навек Отчизной, из которой он уже вывез все товары и капиталы: «Впереди Европа, чистая, умная, спокойная жизнь. Итак! Прощай, единая, неделимая РСФСР, и будь ты проклята ныне, и присно, и во веки веков...» А Чарнота в финале бросает Хлудову: «У тебя перед глазами карта лежит, Российская бывшая империя мерещится, которую ты проиграл на Перекопе, а за спиною солдатишки-покойники расхаживают?.. У меня Родины более нету! Ты мне ее проиграл!» Тут неслучаен и намек на так и не пришедшие на помощь белым «французские рати» (в позднейших редакциях — «союзные рати»). Ведь Пилсудский под Варшавой смог обойтись без помощи французских войск, ограничившись содействием французских советников.
По всей вероятности, Булгаков был знаком также с пьесой Стефана Жеромского «Роза» (1909), прототипом главного героя которой, революционера Яна Чаровца, послужил Пилсудский. На эту связь указал, в частности, партийный публицист и деятель Коминтерна Карл Радек в своей статье 1920 года «Иосиф Пилсудский», перепечатанной отдельным изданием в 1926 году: «...Стефан Жеромский выпустил в 1912 году (в действительности — в 1909 году. — Б.С.) под псевдонимом Катерля драму, героем которой является именно Пилсудский. Эта драма отражает в себе все отчаяние Пилсудского и его друзей по поводу реального соотношения сил Польши, каким оно проявилось в революции 1905 года, по поводу беспочвенности идей независимости среди руководящих классов польского общества. Не зная, как же сделать своего героя, Иосифа Пилсудского, победителем, Жеромский приказывает ему сделать великое техническое изобретение, при помощи которого он сжигает царскую армию. Но так как в действительности Пилсудский нового пороха не изобрел, то ему пришлось обратиться к могучим мира сего, которые обыкновенный артиллерийский порох имели в достаточном количестве».
В пьесе Жеромского есть ряд параллелей с «Бегом». Например, в сцене маскарада в «Розе» вслед за девушкой, символизирующей поверженную революцию, и приговоренными к смерти, одетыми в одежды, как на офорте Гойи, появляются непонятные фигуры — тела, зашитые в треугольные мешки, а в том месте, где за холстом должна быть шея, торчит обрывок веревки. Эти фигуры — трупы повешенных, одетые в саваны. И когда общество, только что освиставшее девушку-революцию, в панике разбегается, из-за занавеса раздается голос Чаровца, называющего труп в мешке «музыкантом варшавским», «хохлом», готовым сыграть свою песенку. Не говоря уже об очевидном созвучии фамилий Чаровец и Чарнота (в обеих возникают ассоциации со словами «чары», «очарованный»), сразу вспоминаются фигуры в мешках из «Бега» — трупы повешенных по приказу Хлудова, которому в тифозном бреду бросает в лицо Серафима Корзухина: «Дорога и, куда не хватит глаз человеческих, все мешки да мешки!.. Зверюга, шакал!» Последняя жертва Хлудова — вестовой Чарноты Крапилин, как и казненный в «Розе» — «хохол» (кубанский казак).
Есть и еще одна параллель между «Розой» и «Бегом». У Жеромского важную роль играет подробно, с натуралистическими подробностями написанная сцена допроса рабочего Осета полицейскими на глазах его товарища Чаровца. Осету ломают пальцы, бьют в живот, в лицо. Узник исполняет страшный «танец», бросаемый ударами из стороны в сторону. А там, где упали капли крови пытаемого, вырастают красные розы. Чаровец же мужественно обличает тех, кто пытается его запугать. «Не смоете вы с одежды, из души и из воспоминаний польского крестьянина и рабочего крови, которая тут льется! — заявляет он начальнику полиции. — Ваши истязания пробуждают душу в заснувших. Ваша виселица работает для свободной Польши... Со временем все польские люди поймут, каким неиссякаемым источником оздоровления народа была эта революция, какая живая сила стала бить вместе с этим источником, в страданиях рожденным нашей землей». И вслед за этим Чаровцу, как и его прототипу, удается совершить побег.
В «Беге» есть сцена допроса приват-доцента Голубкова начальником контрразведки Тихим и его подручными. Голубкова почти не бьют — лишь вышибают ударом папироску изо рта. Ему лишь угрожают раскаленной иглой, отчего сцена окрашивается в красный цвет. А вместо крови — только бутылка красного вина на столе у начальника контрразведки. И для интеллигента Голубкова одной угрозы оказывается достаточно, чтобы он сломался и подписал донос на любимую женщину. Арестованная же Серафима Корзухина спасается только благодаря вмешательству генерала Чарноты, отбившего ее у контрразведки.
Пьеса «Роза» на русский язык не переведена до сих пор. Однако сам Булгаков в той или иной степени знал польский язык, долго прожив в Киеве и общаясь с местной польской интеллигенцией. В речь булгаковских персонажей-поляков — штабс-капитана Студзинского в «Белой гвардии» и шпиона Пеленжковского в «Роковых яйцах» очень уместно введены полонизмы. Так, Студзинский говорит командиру дивизиона полковнику Малышеву: «Великое счастье, что хорошие офицеры попались». Так и сказал бы скорее всего поляк, тогда как для русского более естественным было бы «большое счастье». Кстати сказать, в ранних редакциях «Дней Турбиных» также подчеркивалось и польское происхождение Мышлаевского, но в окончательном тексте этот герой, символизировавший признание интеллигенцией коммунистической власти, никак не мог быть поляком, которых советское руководство рассматривало в качестве врагов № 1 в Европе.
Есть еще целый ряд деталей, связывающих Чарноту с Пилсудским. Григорий Лукьянович вспоминает Харьков и Киев. Между тем в Харькове Пилсудский учился на медицинском факультете университета, а в Киеве после побега из варшавской тюремной больницы он выпустил последний номер нелегального журнала «Работник», перед тем как скрыться за границу. В финале Чарнота вспоминает, как грабил обозы. Это можно понять и как намек на знаменитую экспроприацию на станции Безданы, организованную и непосредственно возглавлявшуюся Пилсудским в 1908 году. Тогда был ограблен почтовый поезд, и об этом случае широко писали русские газеты.
Но Чарнота, при всей симпатии, которые вызывает этот герой и у автора, и у зрителей, — все же сниженное, пародийное подобие польского маршала. Ведь белые генералы Гражданскую войну с большевиками проиграли, а Пилсудский свою войну с теми же большевиками выиграл. Ленин и Пилсудский вели борьбу, в результате которой на два десятилетия определилась политическая карта Европы, и с обеих сторон погибли десятки тысяч людей. Для Корзухина и Чарноты полем битвы становится всего лишь карточный стол.
Эта гипотеза будет доказана в тот момент, когда будет найдена публикация, восходящая к цитированному рассказу Жеромского о Пилсудском и датированная не позднее 1928 года — времени окончания работы над первой редакцией «Бега». Опровергнуть же ее не удастся никогда.
Данная гипотеза очень хорошо подходит для характеристики принципа фальсификации англо-австрийского философа Карла Раймунда Поппера и принципа верификации австрийского философа Людвига Витгенштейна. Найти способ фальсифицирований, т. е. опровержения данной гипотезы, в принципе невозможно. Даже если найдется какой-то человек с феноменальными способностями, просмотрит все польские и русские газеты, журналы и книги за два с лишним десятилетия (а это — сотни тысяч источников!) и твердо установит, что рассказ Жеромского о встрече с Пилсудским там никаким образом не отразился, остается, опять-таки подчеркну, чисто теоретическая возможность, что данный рассказ дошел до Булгакова в устном изложении, а проверить такое предположение в принципе невозможно. В то же время указанная гипотеза о том, что Булгаков был знаком с указанным рассказом Жеромского о Пилсудском, оказывается вполне верифицируема. Она будет доказана в тот момент, когда будет найдена публикация этого рассказа до 1927 года.
Булгаков ненависти к Пилсудскому и полякам не испытывал, хотя оккупацию ими украинских и белорусских земель осуждал. В «Киев-городе» он критиковал «наших европеизированных кузенов» за то, что при отступлении из «матери городов русских» они взорвали три моста через Днепр, но тут же утешал киевлян: «Не унывайте, милые киевские граждане! Когда-нибудь поляки перестанут на нас сердиться и отстроят нам новый мост, еще лучше прежнего. И при этом на свой счет». Писатель верил, что вековая вражда России и Польши когда-нибудь будет преодолена, подобно тому, как Сенкевич в финале романа «Огнем и мечом» выражал надежду, что исчезнет ненависть между народами-побратимами — поляками и украинцами.
Вероятно, Булгаков чувствовал, что его самого в эмиграции ждала бы скорее незавидная судьба, если бы выпал неожиданный выигрыш, как Чарноте. Еще в «Днях Турбиных» Мышлаевский предсказывал: «Куда ни приедешь, в харю наплюют: от Сингапура до Парижа. Нужны мы там, за границей, как пушке третье колесо». Крымову, имевшему недвижимость и в Париже, и в Сингапуре, и в Гонолулу, в рожу, конечно, никто не плевал. Но Булгаков понимал, что ему самому миллионером в эмиграции точно не стать, и к богатым, ассоциировавшимся прежде всего с хамоватыми советскими нэпманами, питал стойкую неприязнь, вылившуюся в карикатурный образ Корзухина. Драматург заставил его феноменально проиграть в карты гораздо более симпатичному генералу Григорию Лукьяновичу Чарноте, чье имя, отчество и фамилия, правда, заставляют вспомнить о Малюте Скуратове — Григории Лукьяновиче Бельском, одном из самых свирепых соратников царя Ивана Грозного. Но Чарнота, хоть по фамилии «черен», в отличие от «белого» злодея Скуратова-Бельского, преступлениями свою совесть не запятнал и пользуется стойкой авторской и зрительской симпатией. Судьба ему дарует выигрыш у заключившего сделку с желтым дьяволом Корзухина. Булгаков не осуждает своего героя за то, что, в отличие от Хлудова, Чарнота остается за границей, не веря большевикам.
Вместе с тем «потомок запорожцев» наделен и комическими чертами. Его поход по Парижу в подштанниках — реализация мысли Хлестакова из гоголевского «Ревизора» о том, чтобы продать ради обеда штаны (с этим персонажем генерала роднит и безудержная страсть к карточной игре). Константинопольское же предприятие Чарноты — изготовление и продажа резиновых чертей-комиссаров, ликвидированное, в конце концов, за две с половиной турецкие лиры, восходит к рассказу Романа Гуля в книге «Жизнь на фукса», где описывался быт «русского Берлина». Там бывший российский военный министр генерал от кавалерии Владимир Александрович Сухомлинов «занимался тем, что делал мягкие куклы из кусков материи, набитых ватой, с пришитыми рисованными головами. Выходили прекрасные Пьеро, Арлекины, Коломбины. Радовался генерал, ибо дамы покупали их по 10 марок штуку. И садились мертвые куклы длинными ногами возле фарфоровых ламп, в будуарах богатых немецких дам и кокоток. Иль лежали, как трупики, на кушетках бледных девушек, любящих поэзию». Бизнес генерала Чарноты в Б. гораздо менее удачен, ибо его «красных комиссаров» турецкие дамы и любящие поэзию девушки не желают покупать даже за ничтожную сумму в 50 пиастров.
Прототипов имеют и второстепенные персонажи пьесы. По свидетельству Л.Е. Белозерской, Крымов «не признавал женской прислуги. Дом обслуживал бывший военный — Клименко. В пьесе — лакей Антуан Грищенко». Не исключено, что прототипом был писатель и драматург Николай Константинович Клименко. Булгаков наградил Антуана Грищенко косноязычием и забавной смесью «французского с нижегородским».
Буденновец Баев, командир полка, — это олицетворение упоминаемого Александром Дроздовым в «Интеллигенции на Дону» красноармейского штыка, смерть от которого грозила всем тем, кто прекращал стремительный бег к морю и дальше. В первой редакции Баев прямо обещал монахам: «я вас всех до единого и с вашим седым шайтаном вместе к стенке поставлю... Ну, будет сейчас у вас расстрел!», целиком уподобляясь искреннему поклоннику казней среди белых полковнику маркизу де Бризару, счастливо объявляющему: «Ну, не будь я краповый черт, если я на радостях кого-нибудь в монастыре не повешу» (черта напоминает и буденновец). Слово «шайтан» в лексике красного командира подчеркивало азиатское происхождение Баева, намеком чему служит и его фамилия. При последующих переделках Булгакову пришлось образ красного командира существенно смягчить и облагородить, освободив от азиатских, варварских черт. Баев больше не обещал устроить в монастыре расстрел, а укрывшемуся под попоной в облике беременной Барабанчиковой Чарноте даже бросал сочувственно: «Нашла время, место рожать!»
Фантастические тараканьи бега позаимствованы Булгаковым из рассказов Аркадия Аверченко в сборниках «Записки простодушного» и «Развороченный муравейник. Эмигрантские рассказы» (рассказ «Константинопольский зверинец»), а также из повести Алексея Толстого «Похождения Невзорова, или Ибикус». По словам Л.Е. Белозерской, на самом деле никаких тараканьих бегов в Константинополе не было. Однако есть доказательства того, что тараканьи бега в Константинополе все-таки существовали. Журнал «Зарница», издававшийся находившимися в галлиполийском лагере военнослужащими армии Врангеля, сообщал в номере от 8—15 мая 1921 года: «Закрыли с 1 мая лото... Теперь открыли тараканьи бега». По некоторым позднейшим свидетельствам, идея «тараканьих бегов» принадлежала кинопромышленнику эмигранту А.И. Дранкову. Тем не менее Булгаков, скорее всего основываясь на словах своей второй жены, полагал, что тараканьи бега — это литературная фантазия, а не реальный факт из жизни русских эмигрантов в Константинополе.
В «Беге» вертушка тараканьих бегов с «тараканьем царем» Артуром становится символом эмигрантского Константинополя — «тараканьего царства», бессмысленности закончившегося эмиграцией бега. Из этого царства вырываются те, кто не желает, уподобляясь тараканам в банке, вести безнадежную борьбу за существование, а пытается обрести смысл жизни, пусть даже ценой компромисса с большевиками: Голубков, Серафима и Хлудов.
«Тараканий царь» Артур Артурович, весьма колоритный персонаж «Бега», имеет одного вполне конкретного литературного прототипа.
Один из главных героев романа Андрея Белого «Московский чудак» — Эдуард Эдуардович фон Мандро, крупный делец и международный авантюрист, человек с неопределенной биографией: «Происхождение рода Мандро было темно; одни говорили, что он датчанин, кто-то долго доказывал — вздор; Эдуард Эдуардович — приемыш усыновленный, отец же его был типичнейший грек, одессит — Малакака; а сам фон Мандро утверждал, что он — русский, что прадед его проживал в Эдинбурге, был связан с шотландским масонством, достиг в нем высшей степени, умер в почете; при этом показывал старый финифтевый перстень; божился, что перстень — масонский». Мандро даже во внешности наделен чертами сатаны: «грива иссиня-черных волос с двумя вычерненными серебристыми прядями, точно с рогами, лежащими справа и слева искусным причесом «над лбом». У Булгакова же Артур Артурович — авантюрист неопределенной национальности, скрывающий свое еврейское происхождение (кстати сказать, в последующих томах эпопеи «Москва» еврейское происхождение Мандро, на которое есть явные намеки в «Московском чудаке», окончательно выясняется). Как и у героя Белого, у Артура Артуровича имя и отчество совпадают и имеют британскую окраску. По тому же принципу в «Мастере и Маргарите» сконструированы имя и отчество директора ресторана Дома Грибоедова Арчибальда Арчибальдовича, который назван пиратом, а в редакции 1929 года связан с адом непосредственно, а не только в воображении рассказчика, как в окончательном тексте. Похожи и портреты двух героев: Эдуард Эдуардович и Арчибальд Арчибальдович — брюнеты, оба одеты в черные фраки, причем Мандро — «артист спекуляции», часто «топящий» на бирже конкурентов. Артистизм есть и у директора ресторана Дома Грибоедова, которого Булгаков неслучайно сравнивает с пиратом в Карибском море.
Почему вдруг крымский архиепископ, прототипом которого, как известно, послужил реальный архиепископ Вениамин, носит редкое имя Африкан? А вот почему. Если мы обратимся к книге журналиста-эмигранта Григория Раковского «Конец белых», вышедшей в 1921 году, читаем о происшествии, случившемся с донским атаманом генералом Африканом Петровичем Богаевским в Северной Таврии осенью 20-го:
«1/14 октября Богаевский был в Мелитополе в гостях у Врангеля, который праздновал годовщину своей свадьбы. Все было спокойно. Атаман предполагал доехать до Токмака и затем отправиться к командиру Донского корпуса на праздник лейб-казачьего гвардейского полка. Из Мелитополя он послал в полк записку с мотоциклистом, где сообщал, что будет у лейб-казаков 4/17 октября. Мотоциклист с этой запиской попал в плен к красным, делавшим набег..! Двигаясь на Мелитополь, красные круто повернули к северу на Токмак, по дороге захватили обоз лейб-казачьего полка с запасами вина и водки, которые везлись на праздник. Один из офицеров... убежал от большевиков, проскакав 30 верст, и по телефону предупредил Токмак об опасности. Атаман, однако, этой телефонограммы вовремя не получил». Далее Раковский приводит воспоминания самого Богаевского о том, как он спасся от красных: «Положение наше было отчаянное: на дворе темно, всюду красные, кроме револьверов у нас ничего нет... В этот момент на нас налетели красные кубанцы и начали рубить кого попало. Ожесточенная стрельба, страшные крики, стоны, вопли... Все сопровождающие меня бросились спасаться. Я оказался один с двумя офицерами, и мы свернули на боковую тропинку... Красные помчались дальше на Орехов». Тот же эпизод приведен и в мемуарах вернувшегося в Россию бывшего прокурора Донской армии Ивана Калинина «Под знаменем Врангеля», выпущенных в 1925 году.
Отсюда в «Беге» история чудесного спасения казачьего генерала Чарноты и архиепископа Африкана, которого драматург наградил именем донского атамана. Африкан рассказывает полковнику маркизу де-Бризару (Чарнота именует его графом), обрусевшему французу: «В Курчулан ездил, благословить Донской корпус, и меня нечестивые пленили во время набега». Знающие читатели могли догадаться, что его преосвященство во время «благословения» собирались на полковом празднике обильно выкушать водки и вина.
И совсем уж неожиданная параллель с булгаковским творчеством обнаруживается в характеристике, которую дает Немирович-Данченко главному противнику Врангеля красному командующему Михаилу Фрунзе:
«И несмотря на то, что первоклассному стратегу и тактику, храброму и решительному солдату генералу Врангелю был противопоставлен какой-то выходец из недр коммунистической партии Фрунзе, имевший в прошлом, как добрый коммунист, гораздо больше уголовных дел, чем выигранных баталий, — Фрунзе победил Врангеля и победил с оружием в руках».
Близкие к Булгакову люди единодушно свидетельствуют, что он считал «Бег» своей лучшей пьесой. Хлудова должен был играть Н.П. Хмелев и, как утверждала Любовь Евгеньевна, «мы с М.А. заранее предвкушали радость, представляя себе, что сделает из этой роли Хмелев со своими неограниченными возможностями. Пьесу Московский Художественный театр принял и уже начал репетировать... Ужасен был удар, когда ее запретили. Как будто в доме объявился покойник...» Е.С. Булгакова вспоминала: «Бег» был для меня большим волнением, потому что это была любимая пьеса Михаила Афанасьевича. Он любил эту пьесу, как мать любит ребенка».
Впрочем, главный носитель белой идеи в «Беге» не Чарнота, а Хлудов, чьим прототипом был, как уже не раз говорилось, генерал-лейтенант Яков Александрович Слащов.
В эмиграции Слащов окончательно рассорился с Врангелем, которого обвинял в сдаче Крыма, и был уволен из армии. Земский союз предоставил ему ферму под Константинополем, где генерал разводил индеек и прочую живность, однако к сельскому хозяйству, в отличие от военного дела, таланта у Слащова не оказалось, доходов он почти не имел и сильно бедствовал со второй женой, Ниной Николаевной, ранее числившейся при нем «ординарцем Нечволодовым», и дочерью. В феврале 1921 года контакты с Слащовым установил уполномоченный ВЧК Я. Тененбаум, проживавший в Константинополе под фамилией Ельский. В мае чекисты перехватили письмо известного журналиста и общественного деятеля Ф. Баткина из Константинополя в Симферополь артисту М. Богданову, где сообщалось, что Слащов находится в настолько нищенском состоянии, что склоняется к возвращению на родину. Баткин и Богданов были завербованы ВЧК, причем последний был командирован в Константинополь, но, попав в поле зрения врангелевской контрразведки, возвратился обратно. За халатность Богданова даже предали революционному суду. Слащов пытался выговорить себе охранную грамоту, гарантирующую личную неприкосновенность и выделение валюты его семье, остававшейся в эмиграции. Ему отказали, да и сам Слащов признал, что никакая грамота не спасет его от мстителя, если таковой объявится (он точно предсказал свою судьбу).
Якову Александровичу было обещано прощение и работа по специальности — преподавателя тактики. Ф. Баткину удалось тайно посадить генерала с семьей и группой сочувствовавших ему офицеров на итальянский пароход «Жан», который 11 ноября 1921 года прибыл в Севастополь. Здесь Слащов был встречен главой ВЧК Ф.Э. Дзержинским и в его личном поезде доставлен в Москву. Сохранилась характерная записка А.Д. Троцкого В.И. Ленину 16 ноября 1921 года:
«Главком (С.С. Каменев. — Б.С.) считает Слащова ничтожеством. Я не уверен в правильности этого отзыва. Но бесспорно, что у нас Слащов будет только «беспокойной ненужностью». Он приспособиться не сможет. Уже находясь в поезде Дзержинского, он хотел дать кому-то «25 шомполов».
Материалы в региструпе о Слащове большие (речь идет о документальных свидетельствах преступлений Слащова, собранных в регистрационном управлении Реввоенсовета — так тогда называлась военная разведка. — Б.С.). Наш вежливый ответ (рады будущим работникам) имеет пока что дипломатический характер (Слащов еще собирается тянуть за собой генералов)».
В дальнейшем Слащов преподавал тактику комсоставу Красной Армии на курсах «Выстрел». По прибытии в Россию он так объяснил свой поступок: «Не будучи сам не только коммунистом, но даже социалистом, — я отношусь к советской власти как к правительству, представляющему мою родину и интересы моего народа. Оно побеждает все нарождающиеся против нее движения, следовательно, удовлетворяет требованиям большинства. Как военный, ни в одной партии не состою, но хочу служить своему народу, с чистым сердцем подчиняюсь выдвинутому им правительству». Здесь бывший генерал не был оригинален. «Сменовеховец» же А. Бобрищев-Пушкин высказывался еще более откровенно: «Советская власть при всех ее дефектах — максимум власти, могущей быть в России, пережившей кризис революции. Другой власти быть не может — никто ни с чем не справится, все перегрызутся».
Булгаков, как мы видели из его дневника, иллюзий «сменовеховцев» не разделял и никаких достоинств у советской власти не находил. Он прекрасно понимал, что большевики согласились принять Слащова только с целью разложить эмиграцию и спровоцировать исход на родину части военнослужащих белых армий — если такого палача, как Слащов, прощают, то что же остальным бояться. Автор «Бега» читал не только книгу опального генерала, выпущенную еще в 1921 году в Константинополе «Требую суда общества и гласности», подписанную «Генерал Я.А. Слащов-Крымский» (в ней упомянут тамошний адрес Слащова — улица де-Руни — отсюда Лидочка де-Руни в «Дьяволиаде»), но и вышедшую в Москве в 1924 году «Крым в 1920 г.», предисловие к которой написал Д. Фурманов.
Булгаков был знаком и с мемуарами крымского земского деятеля В.А. Оболенского «Крым при Деникине» и «Крым при Врангеле», опубликованными в Берлине в 1924 году. Там, например, есть описание Слащова, использованное в «Беге» для портретной ремарки Хлудова:
«Это был высокий молодой человек, с бритым болезненным лицом, редеющими белобрысыми волосами и нервной улыбкой, открывающей ряд не совсем чистых зубов. Он все время как-то странно дергался, сидя, постоянно менял положения, и, стоя, как-то развинченно вихлялся на поджарых ногах. Не знаю, было ли это последствием ранений или потребления кокаина. Костюм у него был удивительный — военный, но как будто собственного изобретения: красные штаны, светло-голубая куртка гусарского покроя. Все ярко и кричаще-безвкусно. В его жестикуляции и интонациях речи чувствовались деланость и позерство».
Сравним теперь булгаковский портрет Хлудова:
«На высоком табурете сидит Роман Валерианович Хлудов. Человек этот лицом бел как кость, волосы у него черные, причесаны на вечный неразрушимый офицерский пробор. Хлудов курнос, как Павел, брит, как актер, кажется моложе всех окружающих, но глаза у него старые. На нем плохая солдатская шинель, подпоясан он ремнем по ней не то по-бабьи, не то как помещики подпоясывают шлафрок. Погоны суконные, и на них небрежно нашит генеральский зигзаг. Фуражка защитная, грязная, с тусклой кокардой, на руках варежки. На Хлудове нет никакого оружия. Он болен чем-то, этот человек, весь болен, с ног до головы. Он морщится, дергается, любит менять интонации. Задает самому себе вопросы и любит на них сам же отвечать. Когда он хочет изобразить улыбку — скалится. Он возбуждает страх. Он болен — Роман Валерианович».
Здесь к нарисованному Оболенским портрету Слащова добавлен ряд черт Н. Хмелева — актера, для которого писалась роль. Тот действительно был курнос и имел черные волосы с неразрушимым офицерским пробором, столь запомнившимся зрителям по его исполнению Алексея Турбина в «Днях Турбиных». То же, что Хлудов курнос именно «как Павел», должно было вызвать ассоциацию с императором Павлом I, удавленным заговорщиками, и соответственно — со стремлением Хлудова выиграть войну удавками. Солдатская шинель, заменившая цветистый костюм Слащова, с одной стороны, как бы сразу одевала Хлудова так, каким он должен был предстать в Константинополе после увольнения из армии без права ношения мундира (хотя в Константинополе генерал по воле драматурга переодевается в штатское). С другой стороны, то, что шинель была подпоясана не по-военному и во всей одежде Хлудова присутствовала небрежность, придавала этому костюму род экстравагантности, хотя и не столь яркой, как в костюме прототипа.
Оболенский к генералу относился без симпатий — у Слащова была стойкая и справедливая репутация палача, а потом и изменника, перешедшего на сторону большевиков. В булгаковской портретной ремарке Хлудова отношение к генералу нейтральное, а по поводу его болезни — даже сочувственное. А вот костюм Хлудова — полная противоположность опереточному одеянию Слащова (в пьесе по-гусарски, как Слащов, одет другой палач — полковник де Бризар). У булгаковского героя в одежде подчеркивается небрежность, ветхость, грязь, что символизирует белую идею, находящуюся накануне гибели.
Так, Бобрищева-Пушкина, бывшего черносотенца, ставшего лояльным к Советам, писатель выставил (запись в дневнике 24 декабря 1924 года) беспринципным приспособленцем: «Старый, убежденный погромщик, антисемит, пишет хвалебную книжку о Володарском (большевистском комиссаре по делам печати, пропаганды и агитации в Петрограде. — Б.С.), называя его «защитником свободы печати». Немеет человеческий ум». Мало оснований думать, что к Слащову Булгаков относился принципиально иначе, тем более что был знаком с мнением Оболенского о том, почему генерал «сменил вехи»:
«Слащов — жертва Гражданской войны. Из этого от природы неглупого, способного, хотя и малокультурного человека она сделала беспардонного авантюриста. Подражая не то Суворову, не то Наполеону, он мечтал об известности и славе. Кокаин, которым он себя дурманил, поддерживал безумные мечты. И вдруг генерал Слащов-Крымский разводит индюшек в Константинополе на ссуду, полученную от Земского союза (этим генерал вынужден был заняться после изгнания из врангелевской армии. — Б.С.). А дальше?.. Здесь... за границей, его авантюризму и ненасытному честолюбию негде было разыграться. Предстояла долгая трудовая жизнь до тех пор, когда можно будет скромным и забытым вернуться на родину. А там, у большевиков, все-таки есть шанс выдвинуться если не в Наполеоны, то в Суворовы. И Слащов отправился в Москву, готовый в случае нужды проливать «белую» кровь в таком же количестве, в каком он проливал «красную».
Подобный тип «кондотьера» в романе «Белая гвардия» представляет Тальберг, а в варианте финала, так и не увидевшем свет в журнале «Россия», — и Шервинский.
Д. Фурманов в предисловии к книге «Крым в 1920 г.» привел слова Слащова, отражающие мучительный для генерала перелом:
«Много пролито крови... Много тяжких ошибок совершено. Неизмеримо велика моя историческая вина перед рабоче-крестьянской Россией. Это знаю, очень знаю. Понимаю и вижу ясно. Но если в годину тяжких испытаний снова придется рабочему государству вынуть меч, — я клянусь, что Пойду в первых рядах и кровью своей докажу, что мои новые мысли и взгляды и вера в победу рабочего класса — не игрушка, а твердое, глубокое убеждение».
В тексте же мемуаров Слащов всячески отрицал свою причастность к расстрелам, возлагая вину на контрразведку (будто не было популярной в годы Гражданской войны частушки: «От расстрелов идет дым, то Слащов спасает Крым»). Свой же переход к большевикам бывший генерал обосновывал исключительно патриотическими мотивами: «...В моем сознании иногда мелькали мысли о том, что не большинство ли русского народа на стороне большевиков, ведь невозможно, что они и теперь торжествуют благодаря лишь немцам, китайцам и т. п., и не предали ли мы родину союзникам...
Это было ужасное время, когда я не мог сказать твердо и прямо своим подчиненным, за что я борюсь». Этим Слащов объяснял свой рапорт об отставке, не принятый Врангелем. Скорее можно предположить, что он не желал служить под началом Врангеля, с которым только что проходила скрытая борьба за главенство над белым движением в Крыму.
Слащов утверждал: «Я принужден был остаться и продолжать нравственно метаться, не имея права высказывать своих сомнений и не зная, на чем остановиться. Подчеркиваю: с сущностью борьбы классов я не был знаком и продолжал наивно мечтать о воле и пользе всего внеклассового общества, где ни один класс не эксплуатирует других. Это было не колебание, но политическая безграмотность».
Для него «уже не было сомнений, что безыдейная борьба продолжается под командой лиц, не заслуживающих никакого доверия, и, главное, под диктовку иностранцев, т. е. французов, которые теперь вместо немцев желают овладеть отечеством... Кто же мы тогда? На этот вопрос не хотелось отвечать даже самому себе».
В своей книге свежеиспеченный красный командир пытался уверить публику, что прозрел, проникнувшись не только убеждением в предательстве союзниками, отстаивавшими свои интересы, Белого движения, но и верой в правильность марксистского учения. В связи с этим Фурманов в предисловии оправдывал издание слащовских мемуаров тем, что книга «свежа, откровенна, поучительна» (хотя сам бывший комиссар чапаевской дивизии в коммунистическое прозрение генерала вряд ли верил). А начиналось фурмановское предисловие суровой, но, наверное, справедливой характеристикой мемуариста: «Слащов-вешатель, Слащов-палач: этими черными штемпелями припечатала ею имя история... Перед «подвигами» его, видимо, бледнеют зверства Кутепова, Шатилова, да и самого Врангеля — всех сподвижников Слащова по крымской борьбе». Таким Булгаков и сделал своего Хлудова.
Как мы смогли убедиться, не тени повешенных и не муки совести привели Слащова к возвращению на родину. Если он в чем и раскаивался, так это в том, что с самого начала оказался в рядах проигравших белых, а не победивших красных. Но в «Беге» Хлудов представлен, в отличие от прототипа, не жестоким авантюристом, а идейным вдохновителем, глубоко убежденным в правоте белого дела (именно как вождя Белого движения обвиняет его в финале романа Чарнота). К раскаянию же и возвращению на родину он приходит через муки совести — в них истинный характер его болезни: бессчетно повешенные на фонарных столбах преследуют генерала на протяжении всей пьесы. И особенно вестовой Крапилин. Совесть материализуется в зримого казненного, а не в абстрактные сотни и тысячи жертв. Конкретна жертва — конкретна и вина. Правда, драматург в решение Хлудова вернуться в Россию привносит и слащовские расчеты. Тот же Чарнота догадывается об этом, когда говорит генералу, только что объявившему о своем предстоящем возвращении («Сегодня ночью пойдет с казаками пароход, и я поеду с ними. Только молчите»): «Постой, постой, постой! только сейчас сообразил! Куда? Домой? Нет! Что? У тебя, генерального штаба генерал-лейтенанта, может быть, новый хитрый план созрел? Но только на сей раз ты просчитаешься. Проживешь ты, Рома, ровно столько, сколько потребуется тебя с поезда снять и довести до ближайшей стенки, да и то под строжайшим караулом». На вопрос же: «Где Крапилин... За что погубил вестового?..», Хлудов отвечал почти как Слащов в мемуарах: «Жестоко, жестоко вы говорите мне! (Оскалившись, оборачивается.) Я знаю, где он... Но только мы с ним помирились... помирились...»
В этих словах явный намек на предварительную договоренность Хлудова с кем-то о возвращении на родину. Так же точно Слащов сначала вступил в контакт с чекистами, выговорил себе и жене амнистию, скрывал отъезд от врангелевской контрразведки. Может, из-за этого расчета и не совсем еще оставила Хлудова болезнь — нечистая совесть, и немного рано думает он, что помирился с Крапилиным. Но, что интересно, словами Чарноты Булгаков уже тогда, в 1928 году, как бы предсказал печальный конец реального Слащова.
И все же главное в образе Хлудова — это душевные терзания, муки совести за совершенные преступления, за жестокость. Искупление же грехов возможно только после возвращения в Россию, где нужно держать ответ за содеянное. Хлудов — один из сильнейших в мировой драматургии образов кающегося грешника, убийцы, убивавшего ради идеи (тут у зрителей могли возникнуть ассоциации не с одним только Белым движением). И, по всей видимости, во многом Булгаков передал своему герою собственные муки совести, только связанные, конечно, не с убийством невиновных, а с тем, что такие убийства наблюдал и бессилен был предотвратить. Отсюда и сходство Хлудова с Алексеем Турбиным в «Белой гвардии», который тоже любит задавать вопросы и сам же на них отвечать, да и слащовскую наркоманию, подтвержденную многими источниками, автор «Бега» мог осмыслить по-своему, ибо когда-то страдал тем же недугом.
11 января 1929 года Слащов был застрелен на своей квартире курсантом «Выстрела» Б. Коленбергом, мстившим за брата, казненного по приказу генерала. По одним данным, Коленберг получил тюремный срок за убийство, по другим — был признан невменяемым. Не исключено, что ОГПУ помогло мстителю найти свою жертву, поскольку уже через год, в 1930 году, чекистами была проведена операция под кодовым названием «Весна», в ходе которой было арестовано около 5 тыс. бывших царских и белых офицеров, служивших в Красной Армии (ее жертвой стал и Л.С. Карум). Слащова, в связи с поднятым вокруг его имени шумом, было бы неудобно арестовать или отставить от службы. Возможно, что ОГПУ решило избавиться от него другим способом — руками Коленберга.
Между прочим, ОГПУ пыталось обвинить Слащова в антисоветской агитации, но на регулярных попойках со слушателями у него на квартире все так быстро напивались до невменяемого состояния, что об антисоветских разговорах и речи не было. Чекисты хотели даже обвинить Слащова в сознательном спаивании красных командиров, но эта затея показалась уж слишком фарсовой.
Сослуживец Слащова по «Выстрелу», бывший полковник императорской армии С.Д. Харламов, в Гражданскую войну служивший у красных, после ареста в 1931 году так показал о последних годах жизни Якова Александровича:
«И сам Слащов, и его жена очень много пили. Кроме того, он был морфинист или кокаинист. Пил он и в компании, пил и без компании.
Каждый, кто хотел выпить, знал, что надо идти к Слащову, там ему дадут выпить. Выпивка была главной притягательной силой во всех попойках у Слащова. На меня не производило впечатления, что вечеринки устраиваются с политической целью: уж больно много водки там выпивалось.
Я бывал на квартире у Слащова 2—3 раза не специально по приглашению на вечеринку, а или по делу, или по настойчивому приглашению зайти на минутку. И так как водку там пили чаще, чем обычно мы пьем чай, то бывала и водка.
Жена Слащова принимала участие в драмкружке «Выстрела». Кружок ставил постановки. Участниками были и слушатели, и постоянный состав. Иногда после постановки часть этого драмкружка со слушателями-участниками отправлялась на квартиру Слащова и там пьянствовала. На такое спаивание слушателей командованием курсов было обращено внимание и запрещено было собираться со слушателями.
Что за разговоры велись там на политическую тему — сказать не могу. Знаю только, что часто критиковали меня как начальника отдела и кое-кого из преподавателей тактики... Ко мне Слащов чувствовал некоторую неприязнь и иногда подпускал по моему адресу шпильки.
Последнее время при своей жизни он усиленно стремился получить обещанный ему корпус. Каждый год исписывал гору бумаг об этом. Помню, раз даже начал продавать свои вещи, говоря, что получает назначение начальником штаба Тоцкого сбора. Никаких, конечно, назначений ему не давали. Но каждый раз после подачи рапорта он серьезно готовился к отъезду».
Известно, что в драмкружке при «Выстреле» ставили «Дни Турбиных» и пару раз Булгаков бывал на спектаклях. Но до сих пор неизвестно, встречались ли Булгаков и Слащов, и знал ли генерал о существовании «Бега». По утверждению Л.Е. Белозерской, Булгаков лично со Слащовым знаком не был, она же в свое время встречалась в Петрограде с матерью Слащова, Верой Александровной Слащовой, и запомнила «мадам Слащову» как женщину властную и решительную.
В целом же жизнь Слащова в СССР не сложилась. Командования крупными соединениями ему не доверяли, а преподавание было явно не то, о чем он мечтал. Отсюда — тоска, ощущение собственной ненужности (Троцкий его судьбу предсказал точно), постоянные запои, прерванные пулей то ли безрассудного мстителя, то ли человека, направленного железной рукой ОГПУ.
Посмертно, в 1929 году, была издана книга Слащова «Мысли по вопросам общей тактики: из личного опыта и наблюдений». Заключительная фраза книги очень точно выразила его военное, да и жизненное кредо: «В бою держитесь твердо своего принятого решения — пусть оно будет хуже другого, но, настойчиво проведенное в жизнь, оно даст победу, колебания же приведут к поражению».
Те же муки испытывает булгаковский генерал Хлудов. Он еще расстреливает и вешает, но по инерции, ибо все больше задумывается, что любовь народная — не с белыми, а без нее победы в Гражданской войне не одержать. Ненависть к союзникам Хлудов вымещает тем, что сжигает «экспортный пушной товар», чтобы «заграничным шлюхам собольих манжет не видать». Главнокомандующего, в котором легко просматривается прототип — Врангель, генерал-вешатель ненавидит, поскольку тот вовлек его в заведомо обреченную, проигранную борьбу. Хлудов бросает главкому в лицо страшное: «Кто бы вешал, вешал бы кто, ваше высокопревосходительство?» Но, в отличие от Слащова, который в мемуарах так и не покаялся ни за одну конкретную свою жертву, Булгаков заставил своего героя свершить последнее преступление — повесить «красноречивого» вестового Крапилина, который потом призраком настигает палача и пробуждает у него совесть. Слащов утверждал, что подписал смертные приговоры только 105 осужденным, виновным в различных преступлениях, но Булгаков еще в «Красной короне» заставил главного героя напомнить генералу, скольких тот отправил на смерть «по словесному приказу без номера». Писатель хорошо помнил, сколь распространены были у белых и красных такие приказы. Конечно, Булгаков не мог знать эпизода с 25 шомполами из цитированного выше письма Троцкого, хотя поразительно точно показал в «Белой гвардии», что шомпола в качестве универсального средства общения с населением использовали и красные, и белые, и петлюровцы. Однако автор «Бега» не верил в раскаяние Слащова, и его Хлудову не удается опровергнуть обвинений Крапилина: «...Одними удавками войны не выиграешь!.. Стервятиной питаешься?.. Храбер ты только женщин вешать и слесарей!» Хлудовские оправдания, что он «на Чонгарскую Гать ходил с музыкой» и был дважды ранен (как и Слащов, дважды раненный в Гражданской войне), вызывают только крапилинское «да все губернии плюют на твою музыку и на твои раны». Здесь переиначена в народной форме часто повторявшаяся Врангелем и его окружением мысль, что одна губерния (Крым) сорок девять губерний (остальную Россию) победить не может. Смалодушничавшего после этого страстного обличения вестового Хлудов вешает, но потом Булгаков дарует ему, в отличие от Слащова, мучительное и тяжкое, болезненное и нервное, но — раскаянье.
Болезненное состояние Слащова Оболенский, как и другие мемуаристы, объяснял злоупотреблением кокаином и спиртом — генерал являл собой редчайшее сочетание алкоголика и наркомана в одном лице. Этих обвинений не отрицал и сам Яков Александрович. В книге «Крым в 1920 г.» он привел свой рапорт Врангелю 5 апреля 1920 года, где, в частности, резко критиковал Оболенского и отмечал, что «борьба идет с коренными защитниками фронта до меня включительно, вторгаясь даже в мою частную жизнь (спирт, кокаин)», т. е., признавая наличие у себя этих пороков, протестовал лишь против того, что они стали достоянием широкой публики. Булгаков болезнь своего Хлудова свел, прежде всего, к мукам совести за свершенные преступления и участие в движении, на стороне которого нет правды.
Мемуарист испытывал к былому гонителю смешанные чувства жалости, сочувствия, презрения и осуждения за переход к большевикам (именно Оболенский посодействовал Слащову в приобретении фермы, на которой так и не заладилась у бывшего генерала трудовая жизнь). Оболенский привел комический рассказ, как в Москве один бывший крымский меньшевик, которого Слащов чуть не повесил, перейдя уже в большевистскую партию и работая в советском учреждении, встретил красного командира «товарища» Слащова, и как они мирно вспоминали прошлое. Может быть, отсюда в «Беге» родилась юмористическая реплика Чарноты, что он бы на день записался к большевикам, чтобы только расправиться с Корзухиным, а потом тут же бы «выписался». Булгаков наверняка запомнил приведенные Фурмановым слова Слащова о готовности сражаться в рядах Красной Армии, подтверждавшие мысль Оболенского, и вряд ли сомневался в карьерных и житейских, а не духовных и мировоззренческих причинах возвращения бывшего генерала.
В своих мемуарах «Белая Сибирь (Внутренняя война 1918—1920 гг.)» (1923) бывший главнокомандующий колчаковской армией генерал-лейтенант Константин Вячеславович Сахаров (1881—1941) так передает свой диалог с безымянным гвардейским полковником, находящимся в тифозном бреду, при переходе через Байкал во время «Ледяного похода» белых от Омска до Читы зимой 1919—1920 года: «— Ваше Превосходительство, позвольте доложить, — Байкал трещит. Я выступил с авангардом, но пришлось остановиться, — нет прохода, трещины, как пропасть.
— Взять сапер, досок и бревен. Строить мост. Не терять времени. Продолжайте движение — вы задерживаете все колонны.
— Невозможно — Байкал трещит. И нет дороги...
Подхожу, беру руку полковника — она горячая, как изразец раскаленной белой гладкой печки. В глазах глубокая пропасть пережитых страданий, собрался весь ужас пройденного крестного пути. Стройное, сроднившееся со строем и войной тело тянется привычно и красиво, несмотря на то, что страшный сыпной тиф проник уже в его кровь и отравил его своим сильным ядом. Слабела воля. Падали силы. Терялся смысл борьбы, и сама жизнь, казалось, уходила...»
В «Беге» генерал Хлудов после прорыва красными позиций на Перекопе имеет такой диалог с начальником станции, который говорит как в бреду и «уже сутки человек мертвый»:
«Хлудов (начальнику станции). Мне почему-то кажется, что вы хорошо относитесь к большевикам. Вы не бойтесь, поговорите со мной откровенно. У каждого человека есть свои убеждения, и скрывать их он не должен. Хитрец!
Начальник станции (говорит вздор). Ваше высокопревосходительство, за что же такое подозрение? У меня детишки... еще при государе императоре Николае Александровиче... Оля и Павлик, детки... тридцать часов не спал, верьте богу! И лично председателю Государственной думы Михаилу Владимировичу Родзянко известен. Но я ему, Родзянке, не сочувствую... у меня дети...
Хлудов. Искренний человек, а? Нет! Нужна любовь, а без любви ничего не сделаешь на войне! (Укоризненно, Тихому) Меня не любят. (Сухо.) Дать сапер. Толкать, сортировать! Пятнадцать минут времени, чтобы «Офицер» прошел за выходной семафор! Если в течение этого времени приказание не будет исполнено, коменданта арестовать. А начальника станции повесить на семафоре, осветив под ним надпись: «Саботаж».
А горячая изразцовая печка, упоминаемая Сахаровым, у Булгакова в «Белой гвардии» и «Днях Турбиных» — это символ дома, уюта, покоя, утраченного с революцией.
Булгаков также был знаком с книгой бывшего главы отдела печати в крымском правительстве Г.В. Немировича-Данченко «В Крыму при Врангеле. Факты и итоги», вышедшей в Берлине в 1922 году. Там, в частности, отмечалось: «Фронт держался благодаря мужеству горстки юнкеров и личной отваге такого азартного игрока, каким был ген. Слащов». А журналист Г.Н. Раковский писал: «Слащов, в сущности, был самоличным диктатором Крыма и самовластно распоряжался как на фронте, так и в тылу... Местная общественность была загнана им в подполье, съежились рабочие, лишь «осважные» круги слагали популярному в войсках генералу восторженные дифирамбы. Весьма энергично боролся Слащов с большевиками не только на фронте, но и в тылу. Военно-полевой суд и расстрел — вот наказание, которое чаще всего применялось к большевикам и им сочувствующим».
Фигура Слащова оказалась настолько яркой, противоречивой, богатой самыми разными красками, что в «Беге» она послужила прототипом не только генерала Хлудова, но и двух других персонажей, представляющих белый лагерь, — кубанского казачьего генерала Григория Лукьяновича Чарноты («потомка запорожцев») и гусарского полковника маркиза де Бризара. Своей фамилией и титулом последний обязан, вероятно, еще двум историческим личностям. Актеру, играющему де Бризара, по словам Булгакова, «не нужно бояться дать Бризару эпитеты: вешатель и убийца». У этого героя проявляются садистские наклонности, а в результате ранения в голову он несколько повредился в уме. Маркиз де Бризар заставляет вспомнить о знаменитом писателе маркизе (графе) Донасьене Альфонсе Франсуа де Саде, от имени которого произошло само слово «садизм».
Еще одним прототипом де Бризара был обрусевший француз маркиз, а потом граф дю Шайла, редактор газеты Донской армии «Донской вестник». Вот что писал о нем Г.В. Немирович-Данченко в книге «В Крыму при Врангеле»: «Дю-Шайл — «типичнейший авантюрист Гражданской войны. По вероисповеданию католик, граф дю-Шайл, в бытность свою до революции в Петрограде сумел войти в доверие некоторых высших представителей нашей церковной иерархии своим желанием перейти в православие. Ему оказывал особое покровительство обер-прокурор Синода В.К. Саблер, и им забавлялись, как заморским титулованным гостем, слывшим в наших лаврах и подворьях за масоноведа и знатока сионских тайн. Потом из масоноведа и церковника сделался апологетом казачьей самостоятельности».
Раковский также подробно пишет о том, как придерживавшийся эсеровских взглядов дю-Шайл по приказу Врангеля был арестован в Крыму вместе с командованием Донской армии — генералами В.И. Сидориным и А.К. Келчевским по обвинению в казачьем сепаратизме. Граф пытался застрелиться, ранил себя в грудь, помещен в госпиталь и в конце концов оправдан судом и эмигрировал. Булгаков, наоборот, сделал своего де Бризара закоренелым монархистом, а близость дю-Шайла к православным иерархам спародировал довольно оригинально: де Бризар сперва собирается расправиться с Африканом, приняв его за большевика, и лишь потом, опознав архиепископа, приносит свои извинения. Булгаковский маркиз тоже оказывается ранен, но в голову, и, помутившись рассудком, ошарашивает Врангеля монархическим бредом: «Как бы я был счастлив, если бы в случае нашей победы вы — единственно достойный носить царский венец — приняли его в Кремле! Я стал бы во фронт вашему императорскому величеству!» Тут — та же пародия на настроения, что преобладали у части крымской публики и о которых писал Раковский: «Усиленно распускаются слухи, что в Крым прибывает, дабы вступить на русский престол, великий князь Михаил Александрович. Одновременно с этим ведется пропаганда в том смысле, чтобы короновали «наиболее достойного». А таким «достойным» и является «болярин Петр» (т. е. Врангель. — Б.С.)».
От дю-Шайла у де-Бризара — французская фамилия, громкий титул и тяжелое ранение в голову. От Слащова у этого персонажа — роскошный гусарский костюм и казнелюбие, а также помутнение рассудка, которое есть и у Хлудова, но у маркиза оно — следствие ранения, а не раздвоения личности и мук совести.
У Чарноты от Слащова — кубанское прошлое (Булгаков учел, что тот командовал сначала кубанскими частями) и походная жена Люська, прототипом которой послужила вторая жена Слащова — «казачок Варинька», «ординарец Нечволодов», сопровождавшая его во всех боях и походах, дважды раненная и не раз спасавшая мужу жизнь. Некоторые мемуаристы называют ее Лидкой, хотя на самом деле вторую жену Слащова звали Ниной Николаевной. От Слащова у Чарноты также качества азартного игрока в сочетании с военными способностями и наклонностью к пьянству (при том, что Хлудов не пьет). Судьба Григория Лукьяновича — это вариант судьбы Слащова, рассказанный Оболенским, тот вариант, который реализовался бы, останься генерал в эмиграции простым фермером. Тогда Слащов мог бы надеяться только на случайную удачу в игре да на возвращение в Россию через много лет, если о нем там забудут.
По свидетельству Оболенского, люди, до революции знавшие Слащова как тихого, вдумчивого офицера, поражались перемене, произведенной Гражданской войной, превратившей его в жестокого палача. При первой встрече с Хлудовым ранее знавший Романа Валерьяновича Чарнота поражается проявившейся в нем жестокости. А в финале, комментируя предстоящее возвращение Хлудова, «потомок запорожцев» высказывает предположение: «У тебя, генерального штаба генерал-лейтенанта, может быть, новый хитрый план созрел?» У Слащова, как мы убедились, такой план действительно был. Эти слова Чарноты оставляют впечатление, что Хлудов в Советской России совсем не обязательно будет казнен.
В момент взятия красными Перекопа Слащов был уже не у дел. После прорыва он выехал на фронт, но никакого назначения не получил. Булгаковский же герой командует фронтом и фактически выполняет ряд функций генералов А.П. Кутепова и П.Н. Врангеля. Например, именно Хлудов приказывает, каким соединениям следовать к каким портам для эвакуации. В книгах Слащова такого приказа, отданного Врангелем, нет, но он есть, в частности, в вышедшем в конце 1920 года в Константинополе сборнике «Последние дни Крыма». В то же время Булгаков заставляет Хлудова критиковать Главнокомандующего почти теми же словами, какими Слащов в книге «Крым в 1920 г.» критиковал Врангеля. Так, слова Хлудова: «...Но Фрунзе обозначенного противника на маневрах изображать не пожелал... Это не шахматы и не незабвенное Царское Село...» восходят к слащовскому утверждению об ошибочности решения Врангеля начать переброску частей между Чонгаром и Перекопом накануне советского наступления: «...Началась рокировка (хорошо она проходит только в шахматах). Красные же не захотели изображать обозначенного противника и атаковали перешейки». Фраза, брошенная Хлудовым Главнокомандующему по поводу намерения последнего переехать в гостиницу «Кист», а оттуда на корабль: «К воде поближе?», — это злой намек на трусость главкома, упомянутую в книге «Крым в 1920 г.»: «Эвакуация протекала в кошмарной обстановке беспорядка и паники. Врангель первым показал пример этому, переехал из своего дома в гостиницу «Кист» у самой Графской пристани, чтобы иметь возможность быстро сесть на пароход, что он скоро и сделал, начав крейсировать по портам под видом поверки эвакуации. Поверки с судна, конечно, он никакой сделать не мог, но зато был в полной сохранности, к этому только он и стремился».
В позднейших редакциях «Бега», где Хлудов кончал с собой, о своем намерении вернуться в Россию он говорил иронически-иносказательно как о предстоящей поездке на лечение в германский санаторий, маскируя свое намерение свести счеты с жизнью. Точно так же Свидригайлов в «Преступлении и наказании» о предстоящем самоубийстве говорит как о поездке в Америку. Но германский санаторий возник тут не случайно. Здесь имелась в виду рассказанная Слащовым в мемуарах история, как он отказался от предложения Врангеля ехать лечиться в санаторий в Германии, не желая тратить на свою персону народные деньги — дефицитную валюту.
В качестве антипода Хлудова (Слащова) Булгаков дал сниженный карикатурный образ белого Главнокомандующего (Врангеля). Слова архиепископа Африкана, чьим прототипом был Глава духовенства Русской армии епископ Севастопольский Вениамин (Иван Федченко), обращенные к Главнокомандующему: «Дерзай, славный генерал, с тобою свет и держава, победа и утверждение, дерзай, ибо ты Петр, что значит камень», имеют своим источником воспоминания Г.Н. Раковского, который отмечал, что «представители воинствующего черносотенного духовенства с епископом Вениамином, который деятельно поддерживал Врангеля еще тогда, когда он вел борьбу с Деникиным», с церковных кафедр «прославляли Петра Врангеля, сравнивая его не только с Петром Великим, но даже и с апостолом Петром. Он явится, мол, тем камнем, на котором будет построен фундамент новой России». Комичное же обращение к Африкану самого Главнокомандующего: «Ваше преосвященство, западно-европейскими державами покинутые, коварными поляками обманутые, в самый страшный час на милосердие божие уповаем», пародирует последний приказ Врангеля при оставлении Крыма:
«Оставленная всем миром, обескровленная армия, боровшаяся не только за наше русское дело, но и за дело всего мира, — оставляет родную землю. Мы идем на чужбину, идем не как нищие с протянутой рукой, а с высоко поднятой головой, в сознании исполненного долга». Нищета, постигшая в Константинополе Хлудова, Чарноту, Люську, Серафиму, Голубкова и других эмигрантов, в «Беге» показывает всю фальшивость врангелевских высокопарных слов.
Неслучайно имя и отчество Хлудова — Роман Валерьянович. Здесь присутствует скрытая полемика с рассказом Всеволода Иванова «Операция под Бритчино» (1924), где Слащов послужил прототипом главного героя — бывшего командующего белыми армиями на Юге России генерал-лейтенанта Валерьяна Митрофановича Сабеева (фамилия созвучна Слащову), теперь служащего в Красной Армии и делающего доклад в военно-историческом обществе об одной из своих операций совместно с бывшим своим противником в этой операции — командармом товарищем Пастыревым. Кстати сказать, во время лекций Слащова, по свидетельствам выпускников школы «Выстрел», часто возникали горячие дискуссии с красными командирами, бывшими противниками генерала в тех или иных боях. У Иванова Сабеев терпит неудачу, потому что стремится еще защитить свою семью и размещает войска с учетом этого. В результате и бой он проигрывает, и семья гибнет. Пастырев же ради успеха жертвует жизнями брата и жены и одерживает победу. Булгаков видел всю фальшь такой схемы применительно к реальному Слащову. Поэтому Хлудов в «Беге» нисколько не жалеет ни женщин, ни детей, спокойно собираясь повесить начальника станции и оставить сиротой его малолетних детей. Хлудов не имеет родных и близких, он даже более одинок, чем был на самом деле Слащев (с этой целью Булгаков «походную жену» передал Чарноте). Автор «Бега» не сомневался, что ради военных успехов Слащов пожертвовал бы кем угодно, и таким сделал своего Хлудова.
Интересно, что в 1925 году а/о «Пролетарское кино» собиралось делать художественный фильм «Врангель», причем Слащев был приглашен в качестве военно-технического консультанта сценария Л.О. Полярного и М.И. Перцовича, а также на роль «генерала Слащова-Крымского» (роль ординарца должна была сыграть его жена). Любопытно, что если во МХАТе предполагавшийся исполнитель роли Хлудова Н.П. Хмелев не обладал портретным сходством с прототипом, то исполнитель этой роли в киноверсии «Бега», снятой в 1970 году режиссерами А.А. Аловым и В.Н. Наумовым, актер Владислав Вацлавович Дворжецкий, случайно или нет, оказался очень похож на Слащова. Дворжецкий создал лучший на сегодня образ Хлудова. Убедительнее его трагедию больной совести палача не сыграл никто.
Тема Слащев — Булгаков стала столь популярной, что даже родила свой апокриф — публикацию не существующей в природе переписки Михаила Афанасьевича с его никогда не существовавшей свояченицей Еленой Александровной Митруль (фамилия произведена от митруля — род грибов), якобы вдовой его двоюродного брата Константина, на самом деле пережившего Булгакова и умершего не ранее 50-х годов то ли в США, то ли в Латинской Америке, работавшей заместителем редактора столь же мифической газеты «Киевский рабочий». Эту сенсацию придумал украинский журналист Сергей Гаврилов, опубликовавший в Николаевской областной интернет-газете «Новости N» 30 июля 2009 года очерк (а скорее новеллу-мистификацию) «Безумный герой Михаила Булгакова». Цитаты из этой публикации другой писатель включил в свою научно-популярную биографию Слащева. Гаврилов утверждает, что эти письма будто бы хранятся в булгаковском фонде Отдела рукописей Российской государственной библиотеки (бывшей Государственной библиотеки СССР имени Ленина), но в указанном фонде (фонд 562) переписки с Е.А. Митруль сроду не было. Вот как выражает свое отношение к Слащеву Булгаков в придуманном письме к Митруль от 16 мая 1929 года: «...Не могу представить в полной мере душевное состояние человека, который отдает два приказа подряд: первый — расстрелять на глазах у всей семьи отца двоих детей и второй — принять на штабное довольствие аквариум и животных николаевского зверинца... Паранойя? Тихое помешательство? Склад характера или военная усталость? Не знаю, не знаю. Я по медицинскому факультету окончил университет с отличием, но генерал-лейтенант Слащев способен озадачить многих. Надобно поболее узнать о его похождениях в Николаеве и Вознесенске. По слухам, здесь была какая-то темная история. Попробуй что-нибудь узнать об этом». Елена Александровна якобы по просьбе Булгакова на целых три недели отправилась в Николаев, где встречалась с людьми, помнившими пребывание Слащева в городе. 29 апреля 1929 года она писала Булгакову: «...В ноябре 1919-го начальник временной администрации Николаева от генерал-майора Слащева полковник Бриссель (офицер с такой фамилией под началом Слащева, да и вообще в деникинских Вооруженных силах Юга России никогда не служил; в начале XIX века так иногда писали название столицы Бельгии Брюссель. — Б.С.) издал три приказа населению: первый — о добровольной сдаче холодного и огнестрельного оружия; второй — об обязательной работе торговых лавок, магазинов, театра, школ и библиотек; третий — о введении комендантского часа для гражданских лиц с 21.00 до 05.00. Всех праздношатающихся примерно наказывать, вплоть до расстрела.
...Комендант Бриссель в связи с военным положением отменил гражданское и уголовное судопроизводство. Всех воров, карманников, грабителей и мародеров судил военный трибунал. В ноябре на рыночной площади в Николаеве публично повесили 14 человек, среди которых 6 деникинцев (2 офицера и 4 нижних чина), остальные — из числа ночных грабителей.
...В середине ноября для устрашения населения расстреляны в Адмиралтействе более 50 подстрекателей к беспорядкам и поджигателей. Среди них было много невинных заложников.
...В последнюю неделю месяца объявлена мобилизация в армию. Все мужчины в возрасте от 18 до 45 лет должны были явиться в комендатуру для получения продовольственного пайка и амуниции. 30 ноября была устроена показательная казнь 8 дезертиров на Магистратской площади.
(Записано со слов бывшего члена попечительского совета Александровской гимназии А.Н. Дробышева)».
В письме от 2 мая Булгаков будто бы благодарил свояченицу: «...Огромное спасибо за ценные свидетельства, о коих мне ничего известно не было. Хорошо бы послушать людей, лично встретивших и говоривших с нашим persone. Какое впечатление он производил на посторонних, не было ли чего необычного в поведении и речи? Многие считают интересующего нас человека морфинистом. Был ли он таковым? Впрочем, если эти вопросы останутся без ответа, я все равно перед тобой в неоплатном долгу».
Замечу, что сам Булгаков в письмах обычно так не выражался. Так мог бы писать булгаковский Воланд.
В письме Булгакову от 14 мая появились новые страшилки: «...Миша, радуйся! Удалось тихонько побеседовать с двумя людьми, которые встречались с нашим vise-a-vie и были с ним на «короткой ноге». Мои собеседники боятся всего, и потому я пообещала им подлинную конфиденциальность.
Они входили в состав депутации от городской Думы, которая обратилась к Нему лично с просьбой «заключить гражданскую жизнь города в надлежащее русло». Это было сделано очень быстро. В Николаеве везде появились патрули, которые сделали жизнь людей безопасной. Прекратились ночные погромы и грабежи, открылось временное отделение Русско-азиатского банка. Многим вернули конфискованные дома и квартиры. Из общих впечатлений моим собеседникам запомнилась массовая принудительная мобилизация в армию. Прямо под Новый год забрали всех мужчин для службы в специальном ополченческом батальоне. Некоторые пытались спрятаться, их ловили и расстреливали. Одного стряпчего нотариальной конторы — отца двоих детей — застрелили как дезертира на глазах всей семьи прямо во дворе его дома.
Комендант города распорядился поставить часовых у входа в городской аквариум и выделить средства на содержание зверей и птиц...
Интересующую вас личность описывают примерно так: худой, высокий и темноволосый человек. Тонкие черты лица, говорит тихо и без эмоций. Команды «расстрелять» и «подавать ужин» отдаются в одной эмоциональной тональности. Внешне бесстрастен, подчиняет этические понятия «справедливость», «добро» и «честность» сиюминутной военной целесообразности».
Здесь, в этом фантастическом письме, отражено то, как, по мнению С. Гаврилова, должен был воспринимать Булгаков Слащева в тот момент, когда трансформировал его в Хлудова. По утверждению С. Гаврилова, «по самым осторожным подсчетам, Слащев насильно мобилизовал в армию около 1200 горожан. Сколько из них вернулось домой — неизвестно». Оставим эту цифру на совести мистификатора Булгакову удалось мастерски слить в «Беге» воедино гротеск и трагедию, жанры высокий и низкий. Конечно, без образа Хлудова пьесы бы не было, но фантасмагоричные тараканьи бега или сцена у Корзухина трагического начала отнюдь не снижают. Чарнота в чем-то Хлестаков, но эпическое начало превалирует в образе храброго кавалерийского генерала, «потомка запорожцев», помнящего азарт боев, в сравнении с которыми тараканий тотализатор и эмигрантское прозябание — ничто.
Тут реализм и символизм, сугубо достоверные детали эпохи Гражданской войны и беспросветного эмигрантского быта и созданный воображением автора тараканий тотализатор как олицетворение тщетности надежд убежать от родины и от себя самого. Жаль, что эта гениальная пьеса до сих пор не получила адекватного сценического воплощения, хотя начиная с 1957 года ставилась неоднократно.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |