Вернуться к П.Е. Фокин. Булгаков без глянца

В Москве 20-х годов

Михаил Афанасьевич Булгаков. Из «Записок на манжетах»:

Бездонная тьма. Лязг. Грохот. Еще катят колеса, но вот тише, тише. И стали. Конец. Самый настоящий, всем концам конец. Больше ехать некуда. Это — Москва. М-о-с-к-в-а.

На секунду внимание долгому мощному звуку, что рождается в тьме. В мозгу чуткие раскаты:

— C'est la lu-u-tte fina-a-le!

...L'Internationa-a-ale!!

И здесь — так же хрипло и страшно:

С Интернационалом!!

Во тьме — теплушек ряд. Смолк студенческий вагон... Вниз, решившись, наконец, прыгнул. Какое-то мягкое тело выскользнуло из-под меня со стоном. Затем за рельс зацепился и еще глубже куда-то провалился. Боже, неужели, действительно, бездна под ногами?..

Серые тела, взвалив на плечи чудовищные грузы, потекли... потекли...

Женский голос:

— Ах... не могу!

Разглядел в черном тумане курсистку-медичку. Она, скорчившись, трое суток проехала рядом со мной.

— Позвольте, я возьму.

На мгновение показалось, что черная бездна качнулась и позеленела. Да сколько же тут?

— Три пуда... Утаптывали муку.

Качаясь, в искрах и зигзагах на огни.

От них дробятся лучи. На них ползет невиданная серая змея. Стеклянный купол. Долгий, долгий гул. В глаза ослепляющий свет. Билет. Калитка. Взрыв голосов. Тяжко упало ругательство. Опять тьма. Опять луч. Тьма. Москва! Москва.

Воз нагрузился до куполов церквей, до звезд на бархате. Гремя, катился, и демонические голоса серых балахонов ругали цеплявшийся воз и того, кто чмокал на лошадь. За возом шла стая. И длинное беловатое пальто курсистки показывалось то справа, то слева. Но выбрались, наконец, из путаницы колес, перестали мелькать бородатые лики. Поехали, поехали по изодранной мостовой. Все тьма. Где это? Какое место? Все равно. Безразлично. Вся Москва черна, черна, черна. Дома молчат. Сухо и холодно глядит. О-хо-хо. Церковь проплыла. Вид у нее неясный, растерянный. Ухнула во тьму. <...>

На мосту две лампы дробят мрак. С моста опять бултыхнули во тьму. Потом фонарь. Серый забор. На нем афиша. Огромные, яркие буквы. Слово. Батюшки! Что ж за слово-то? Дювлам. Что ж значит-то? Значит-то что ж?

Двенадцатилетний юбилей Владимира Маяковского.

Воз остановился. Снимали вещи. Присел на тумбочку и, как зачарованный, уставился на слово.

Ах, слово хорошо! А я, жалкий провинциал, хихикал в горах на завподиска! Куда ж, к черту. Ан, Москва не так страшна, как ее малюют [1; 490—492].

Татьяна Николаевна Кисельгоф. Из беседы с Л. Паршиным:

<...> Когда я жила в медицинском общежитии, то встретила в Москве Михаила. Я очень удивилась, потому что думала, мы уже не увидимся. Я была больше чем уверена, что он уедет. Не помню вот точно, где мы встретились... То ли с рынка я пришла, застала его у Гладыревского... то ли у Земских. Но, вот знаете, ничего у меня не было — ни радости никакой, ничего. Все уже как-то... перегорело [12; 93—94].

Михаил Афанасьевич Булгаков. Из письма В.М. Булгаковой-Воскресенской. Москва, 17 ноября 1921 г.:

Очень жалею, что в маленьком письме не могу Вам передать подробно, что из себя представляет сейчас Москва. Коротко могу сказать, что идет бешеная борьба за существование и приспособление к новым условиям жизни.

Въехав 1½ месяца тому назад в Москву в чем был, я, как мне кажется, добился maximum'а того, что можно добиться за такой срок. Место я имею. Правда, это далеко не самое главное. Нужно уметь получать и деньги. И второго я, представьте, добился. Правда, пока еще в ничтожном масштабе. Но все же в этом месяце мы с Таськой уже кой-как едим, запаслись картошкой, она починила туфли, начинаем покупать дрова и т. д.

Работать приходится не просто, а с остервенением. С утра до вечера, и так каждый без перерыва день.

Идет полное сворачивание советских учреждений и сокращение штатов. Мое учреждение тоже подпадает под него и, по-видимому, доживает последние дни. Так что я без места буду в скором времени. Но это пустяки. Мной уже предприняты меры, чтоб не опоздать и вовремя перейти на частную службу. Вам, вероятно, уже известно, что только на ней или при торговле и можно существовать в Москве. И мое, так сказать, казенное место было хорошо лишь постольку, поскольку я мог получить на нем около 1-го милл. за прошлый месяц. На казенной службе платят туго и с опозданием, и поэтому дальше одним таким местом жить нельзя. Я предпринимаю попытки к поступлению в льняной трест. Кроме того, вчера я получил приглашение пока еще на невыясненных условиях в открывающуюся промышленную газету. Дело настоящее коммерческое, и меня пробуют. Вчера и сегодня я, т. ск., держал экзамен. Завтра должны выдать ½ милл. аванса. Это будет означать, что меня оценили, и возможно тогда, что я получу заведывание хроникой. Итак, лен, промышленная газета и частная работа (случайная), вот что предстоит. Путь поисков труда и специальность, намеченные мной еще в Киеве, оказались совершенно правильными. В другой специальности работать нельзя. Это означало бы, в лучшем случае, голодовку.

Труден будет конец ноября и декабрь, как раз момент перехода на частные предприятия. Но я рассчитываю на огромное количество моих знакомств и теперь уже с полным правом на энергию, которую пришлось проявить volens-nolens. Знакомств масса и журнальных и театральных и деловых просто. Это много значит в теперешней Москве, которая переходит к новой, невиданной в ней давно уже жизни — яростной конкуренции, беготне, проявлению инициативы и т. д. Вне такой жизни жить нельзя, иначе погибнешь. В числе погибших быть не желаю.

Таська ищет места продавщицы, что очень трудно, п. ч. вся Москва еще голая, разутая и торгует эфемерно, большей частью своими силами и средствами, своими немногими людьми. Бедной Таське приходится изощряться изо всех сил, чтоб молотить рожь на обухе и готовить из всякой ерунды обеды. Но она молодец! Одним словом, бьемся оба как рыбы об лед. Самое главное, лишь бы была крыша. <...>

В Москве считают только на сотни тысяч и миллионы. Черный хлеб 4600 р. фунт, белый 14 000. И цена растет и растет! Магазины полны товаров, но что ж купишь! Театры полны, но вчера, когда я проходил по делу мимо Большого (я теперь уже не мыслю, как можно идти не по делу!), барышники продавали билеты по 75, 100, 150 т. руб.! В Москве есть все: обувь, материи, мясо, икра, консервы, деликатесы, все! Открываются кафе, растут как грибы. И всюду сотни, сотни! Сотни!! Гудит спекулянтская волна.

Я мечтаю только об одном: пережить зиму, не сорваться на декабре, который будет, надо полагать, самым трудным месяцем.

Таськина помощь для меня не поддается учету: при огромных расстояниях, которые мне приходится ежедневно пробегать (буквально) по Москве, она спасает мне массу энергии и сил, кормя меня и оставляя мне лишь то, что уж сама не может сделать: колку дров по вечерам и таскание картошки по утрам.

Оба мы носимся по Москве в своих пальтишках. Я поэтому хожу как-то одним боком вперед (продувает почему-то левую сторону). Мечтаю добыть Татьяне теплую обувь. У нее ни черта нет, кроме туфель.

Но авось! Лишь бы комната и здоровье! <...>

Не буду писать, п. ч. Вы не поверите, насколько мы с Таськой стали хозяйственны. Бережем каждое полено дров. Такова школа жизни.

По ночам урывками пишу «Записки земск. вр.». Может выйти солидная вещь. Обрабатываю «Недуг». Но времени, времени нет! Вот что больно для меня! <...>

Конечно, при той иссушающей работе, которую я веду, мне никогда не удастся написать ничего путного, но дорога хоть мечта и работа над ней. <...>

P. S. Самым моим приятным воспоминанием за последнее время является — угадайте, что?

Как я спал у Вас на диване и пил чай с французскими булками. Дорого бы дал, чтоб хоть на два дня опять так лечь, напившись чаю, и ни о чем не думать. Так сильно устал [2; 403—405].

Ирина Сергеевна Раабен:

Было видно, что жилось ему плохо, и не представляла, чтобы у него были близкие. Он производил впечатление ужасно одинокого человека. Он обогревался в нашем доме, хотя мы сами жили тогда бедно. <...> Он был голоден, я поила его чаем с сахарином, с черным хлебом; я никого с ним не знакомила, нам никто не мешал [5; 129].

Михаил Афанасьевич Булгаков. Из письма Н.А. Булгаковой-Земской. Москва, 1 декабря 1921 г.:

Я заведываю хроникой «Торг. Пром. Вестн.», и если сойду с ума, то именно из-за него. Представляешь, что значит пустить частную газету?! Во 2 № должна пойти статья Бориса. Об авиации в промышленности, о кубатуре, штабелях и т. под. и т. под. Я совершенно ошалел. А бумага!! А если мы не достанем объявлений? А хроника!! А цена!!! Целый день как в котле.

Написал фельетон «Евгений Онегин» в «Экран» (театр. журнал). Не приняли. Мотив — годится не для театр., а для литер. журнала.

Написал посвященн. Некрасову худож. фельет. «Муза мести». Приняли в Бюро худ. фельет. при Г.П.П. Заплатили 100. Сдали в «Вестник Искусств», который должен выйти при Тео Г.П.П. Заранее знаю, что или не выйдет журнал, или же «Музу» в последн. момент кто-нибудь найдет не в духе... и т. д. Хаос.

Не удивляйся дикой небрежности письма. Это не нарочно, а потому что буквально до смерти устаю. Махнул рукой на все. Ни о каком писании не думаю. Счастлив только тогда, когда Таська поит меня горячим чаем. Питаемся мы с ней неизмеримо лучше, чем в начале. Хотел написать тебе длинное письмо с описанием Москвы, но вот что вышло... [2; 406—407]

Михаил Афанасьевич Булгаков. Из письма Н.А. Булгаковой-Земской. Москва, 10 января 1922 г.:

Шли газеты (киевск., одесск., харьковск.) заказными бандеролями, чтобы иметь квитанции. Материала жду с нетерпением. Всплывают конкурирующие издания, работаем в муках.

Пиши: какие тресты образовались, кто во главе, что делает биржа (что предлагают, что спрашивают, с маклерами или без них), какие артели образовались, союзы их, как развиваются магазины, банк (курс), состояние рынка, подвоз, спрос, цены и т. д. и т. д. и т. д.

Что рыночные цены упали на рынке — великолепно. Значит, они соответствуют действительности. Такие цены, как цены комитета цен, биржевого ком. и т. д., тоже нужны, но они несколько отстают и носят официальный характер. Но они тоже нужны. Наприм.: Цены утвержденные Бирж. Ком. (к примеру) такие-то, такие-то и такие-то.

А рыночные само собой. Итак, жду корреспонденции и газет [2; 407].

Михаил Афанасьевич Булгаков. Из письма Н.А. Булгаковой-Земской. Москва, 13 января 1922 г.:

Сегодня «Вестник» получил твою корреспонденцию о рыночных ценах на 31 декабря, и тотчас же я настоял, чтобы редактор перевел тебе 50 тыс. Это сделано. И одновременно с корреспонденцией меня постиг удар, значение которого ты оценишь сразу и о котором я тебе пишу конфиденциально. Редактор сообщил мне, что под тяжестью внешних условий «Вестник» горит. Ред. говорит, что шансы еще есть, но я твердо знаю, что он не переживет 7-го №. Finitа! <...>

В этом письме посылаю тебе корреспонденцию «Торговый ренессанс». Я надеюсь, что ты не откажешь (взамен и я постараюсь быть полезным тебе в Москве) отправиться в любую из киевских газет по твоему вкусу (предпочтительно большую ежедневную) и предложить ее срочно.

Результаты могут быть следующие:

1) ее не примут
2) ее примут
3) примут и заинтересуются.

О первом случае говорить нечего. Если второе, получи по ставкам редакции гонорар и переведи его мне, удержав в свое пользование из него сумму, по твоему расчету необходимую тебе на почтовые и всякие иные расходы при корреспонденциях и делах со мной (полное твое усмотрение).

Если же 3, предложи меня в качестве столичного корреспондента по каким угодно им вопросам или же для подвального художественного фельетона о Москве. Пусть вышлют приглашение и аванс. Скажи им, что я завед. хроникой в «Вестнике», профессиональный журналист [2; 408—409].

Арон Исаевич Эрлих:

Я пошел бродить по бесконечным коридорам Главполитпросвета, уже освещенным ввиду ранних октябрьских сумерек. <...>

Где-то на четвертом этаже в темном углу предстала передо мной дверь с надписью «Лито»... <...> Я толкнул дверь, и передо мной открылась... не комната, нет, то был довольно внушительный зал, обширное, но пустынное помещение, в самой отдаленной глубине которого за единственным конторским столом, застеленным газетной бумагой, сидел пожилой человек в серой папахе и в теплом, наброшенном на плечи пальто. Старик, скучая, поглаживал рыжие свисающие усы.

Я стоял на пороге раскрытой двери в молчаливой, вопросительной позе. Старик за далеким столом тоже молча и пристально, с заметным удивлением присматривался ко мне некоторое время, потом сделал приглашающий знак указательным пальцем. Он осторожно поманил меня, точно собирался поделиться какой-то тайной. Я двинулся вперед медленно и почему-то, на носках, стараясь быть как можно более бесшумным.

По мере того как я приближался, человек с рыжими усами все круче перегибался корпусом через стол мне навстречу.

Вот, наконец, мы оказались лицом к лицу.

— Табачок есть? — шепотом спросил хозяин комнаты. <...>

Я достал кожаный портсигар. <...>

Нетерпеливо, радуясь, он угостился «рассыпными», то есть продававшимися поштучно, папиросами «Ира». Наслаждение, смешанное с бурной благодарностью, отразилось на его лице.

— Что вам, товарищ? — Он блаженствовал, изголодавшийся курильщик, дорвавшийся после долгого воздержания к первой затяжке. — Садитесь, пожалуйста.

Я рассказал о себе, о первых своих опытах в печати — словом, о всех своих мечтах и надеждах...

Он слушал сочувственно, даже озабоченно и вдруг, насторожившись, снова перегнулся над столом, сделав кому-то за спиной у меня уже знакомый пригласительный знак пальцем.

Я оглянулся. Худощавый человек в легком летнем пальтишке, с предупредительно вежливой улыбкой на лице, продвигался от порога огромной комнаты к далекому столу с такой же почтительной и удивленной настороженностью, с какой я сам проделывал тот же путь несколько минут назад.

Хозяин комнаты повторил свое:

— Что скажете, товарищ?

Новый посетитель объяснил в свою очередь, что ищет работу. Врач по образованию, но литератор по профессии, он недавно приехал из Киева и хотел бы быть полезен литературному отделу Главполитпросвета... <...>

Старичок в пальто и в папахе выпустил дым из-под усов медленной струйкой и сказал, что он очень рад познакомиться с нами, что ему, кстати, нужны помощники, — да, именно два помощника — секретарь отдела и заведующий инструкторско-организационным подотделом.

— Да, да, я возьму вас обоих. Решайте сами: кто из вас хочет быть секретарем отдела, так сказать, моей правой рукой, и кто инструктором? — спросил он.

С удивительной простотой и доверчивостью разрешались в ту пору кадровые дела.

Мы, два просителя, впервые встретившиеся, стали обмениваться вежливыми поклонами и любезными улыбками.

— Будьте вы секретарем, — уговаривал я своего будущего товарища принять на себя более почетную и, вероятно, лучше оплачиваемую должность, исключительно из желания сделать ему приятное. — Вы старше меня и, конечно, опытнее...

— Помилуйте, какое значение тут может иметь возраст, — ответствовал врач-литератор, движимый теми же благородными и жертвенными соображениями. — Небольшая разница в возрасте ничего не значит. Покорнейше прошу — будьте вы секретарем.

Это продолжалось довольно долго. Неожиданный наш патрон внес примирительное предложение:

— Напишите заявки... Вот вам бумага, перо, прошу... А к завтрашнему дню договоритесь между собою: кто из вас секретарь, кто инструктор...

Мы написали свои прошения, поблагодарили и откланялись.

В коридоре за дверью представились друг другу:

— Будем знакомы: Булгаков, Михаил Афанасьевич. Я назвал свою фамилию, имя и отчество. Четверть часа спустя, когда мы вместе выбрались на бульвар, было решено, что секретарем будет Булгаков [16; 11—16].

Михаил Афанасьевич Булгаков. Из «Записок на манжетах»:

Историку литературы не забыть:

В конце 21-го года литературой в Республике занимались три человека: старик (драмы; <...>), молодой (помощник старика, тоже незнакомый — стихи) и я (ничего не писал).

Историку же: в Лито не было ни стульев, ни столов, ни чернил, ни лампочек, ни книг, ни писателей, ни читателей. Коротко: ничего не было.

И я. Да, я из пустоты достал конторку красного дерева, старинную. В ней я нашел старый, пожелтевший золотообрезный картон со словами: «...дамы в полуоткрытых бальных платьях. Военные в сюртуках с эполетами; гражданские в мундирных фраках и лентах. Студенты в мундирах. Москва, 1899 г.».

И запах нежный и сладкий. Когда-то в ящике лежал флакон дорогих французских духов. За конторкой появился стул. Чернила и бумага и, наконец, барышня, медлительная, печальная.

По моему приказу она разложила на столе стопками все, что нашлось в шкафу: брошюры о каких-то «вредителях», 12 номеров петербургской газеты, пачку зеленых и красных билетов, приглашающих на съезд губотделов. И сразу стало похоже на канцелярию. Старый и молодой пришли в восторг. Нежно похлопали меня по плечу и куда-то исчезли. Часами мы сидели с печальной барышней. Я за конторкой, она за столом. Я читал «Трех мушкетеров» неподражаемого Дюма, которого нашел на полу в ванной, барышня сидела молча и временами тяжело и глубоко вздыхала [1; 496].

Ирина Сергеевна Раабен:

Однажды он пришел веселый: «Кажется, я почувствовал почву под ногами». Он поступил тогда секретарем Лито Наркомпроса. ...Он жил по каким-то знакомым, потом решил написать письмо Надежде Константиновне Крупской. Мы с ним письмо это вместе долго сочиняли. Когда оно уже было напечатано, он мне вдруг сказал: «Знаете, пожалуй, я его лучше перепишу от руки». И так и сделал. Он послал это письмо, и я помню, какой он довольный прибежал, когда Надежда Константиновна добилась для него большой 18-метровой комнаты где-то в районе Садовой [5; 129].

Михаил Афанасьевич Булгаков. Из «Записок на манжетах»:

...Получив комнату, я почувствовал, что в меня влилась жизнь. В Лито ввинтили лампу. Достал ленту для машины. Потом появилась вторая барышня. Пр. назн. делопроизв.

Из провинции начали присылать рукописи. Затем еще одна великолепная барышня. Журналистка. Смешливая, хороший товарищ. Пр. назн. секрет. бюро художествен. фельетонов.

Наконец, с юга молодой человек. Журналист. И ему написали последнее «Пр.» Больше мест не было. Лито было полно. И грянула работа [1; 503].

Арон Исаевич Эрлих:

Ни одного из своих проектов литературного общения с рабочими на заводах и фабриках осуществить я не успел: государство отказывалось от многих излишеств недавнего времени, в том числе от таких, как «Лито». Мы выбыли в разряд безработных вместе с нашим начальником-мечтателем в серой папахе. Взамен последней зарплаты и выходного пособия каждому из нас предложили по ящику спичек [16; 26].

Татьяна Николаевна Кисельгоф. Из беседы с Л. Паршиным:

Потом он все-таки устроился. Борис Земский взял его к себе. Это какое-то учебное заведение было, связано с авиацией. В Петровском парке оно находилось. Я еще помню — несла оттуда судочек с маслом. И еще он стал в газете работать... [12; 98]

Михаил Афанасьевич Булгаков. Из письма Н.А. Булгаковой-Земской. Москва, 24 марта 1922 г.:

Кроме Н.Т.К. я служу сотрудником новой большой газеты (офф.). На двух службах получаю всего 197 руб. (по курсу Наркомфина за март около 40 миллионов) в месяц, т. е. ½ того, что мне требуется для жизни (если только жизнью можно назвать мое существование за последние два года) с Тасей. Она, конечно, нигде не служит и готовит на маленькой железной печке. (Кроме жалования у меня плебейский паек. Но боюсь, что в дальнейшем он все больше будет хромать.)

Жизнь московскую описывать не стану. Это нечто столь феерическое, что нужно страниц 8, специально посвященных ей. Иначе понять ее нельзя. Да и не знаю, интересна ли она тебе? На всякий случай упомяну две-три детали, дернув их наобум.

Самое характерное, что мне бросилось в глаза: 1) человек плохо одетый — пропал, 2) увеличивается количество трамваев и, по слухам, прогорают магазины, театры (кроме «гротесков») прогорают, частн. худ. издания лопаются. Цены сообщить невозможно, потому что процесс падения валюты принял галопирующий характер, и иногда создается разница при покупке днем и к вечеру. Например: утром постное масло — 600, вечер — 650, и т. д. Сегодня купил себе англ. ботинки желтые на рынке за 4½ (четыре с половиной) лимона. Страшно спешил, п. ч. через неделю они будут стоить 10.

Прочее, повторяю, неописуемо. Замечателен квартирный вопрос. По счастью для меня, тот кошмар в 5-м этаже, среди которого я ½ года бился за жизнь, стоит дешево (за март около 700 тысяч). <...> Работой я буквально задавлен. Не имею времени писать и заниматься как следует франц. язык. Составляю себе библиотеку (у букинистов — наглой и невежеств. сволочи — книги дороже, чем в магазинах) [2; 411—412].

Татьяна Николаевна Кисельгоф. Из беседы с Л. Паршиным:

Он еще тогда все время Мефистофеля рисовал. Так, на бумажке какой-нибудь, на листочках... Лицо одно. Бородка такая. Цветными карандашами раскрашивал. Вот письменный стол, и обязательно рожица Мефистофеля висит [12; 103].