Мы живем в покосившемся флигельке во дворе дома № 9 по Обухову, ныне Чистому переулку. На соседнем доме № 7 сейчас красуется мемориальная доска: «Выдающийся русский композитор Сергей Иванович Танеев и видный ученый и общественный деятель Владимир Иванович Танеев в этом доме жили и работали». До чего же невзрачные жилища выбирали себе знаменитые люди!
Дом свой мы зовем голубятней. Это наш первый совместный очаг. Голубятне повезло: здесь написана пьеса «Дни Турбиных», фантастические повести «Роковые яйца» и «Собачье сердце» (кстати, посвященное мне). Но все это будет позже, а пока Михаил Афанасьевич работает фельетонистом в газете «Гудок». Он берет мой маленький чемодан, по прозванью «щенок» (мы любим прозвища), и уходит в редакцию. Домой в «щенке» приносит он читательские письма — частных лиц и рабкоров. Часто вечером мы их читаем вслух и отбираем наиболее интересные для фельетона. Невольно вспоминается один из случайных сюжетов. Как-то на строительстве понадобилась для забивки свай капрова баба. Требование направили в главную организацию, а оттуда — на удивление всем — в распоряжение старшего инженера прислали жену рабочего Капрова. Это вместо капровой-то бабы!
И еще в памяти встает подхваченный где-то в газетном мире, а вернее придуманный самим М.А. образ Ферапонта Бубенчикова — эдакого хвастливого развязного парня, которому все нипочем и о котором с лукавой усмешкой говорил М.А. в третьем лице: «Знайте Ферапонта Бубенчикова» или «Нам ни к чему, — сказал Ферапонт», «Не таков Ферапонт Бубенчиков...»
Спустя много лет я случайно натолкнулась на № 15 юмористической библиотеки «Смехач» (1926 г). Там напечатаны «Золотые корреспонденции Ферапонта Ферапонтовича Капорцева». Значит, стойко держался Ферапонт в голове Булгакова-журналиста. Да это и немудрено: увлекался он в 20-е годы небольшой примечательной книжкой — «Венедиктов или Достопамятные события жизни моей. Романтическая повесть, написанная ботаником X, иллюстрированная фитопатологом Y». Москва, V год Республики.
В повести упоминается книголюб Ферапонтов, и это имя полюбилось, как видим, Булгакову.
Об этой повести я буду говорить позже.
Целая плеяда писателей вышла из стен «Гудка» (уж такая ему удача!). Там работали Михаил Булгаков, Юрий Олеша — тогда еще только фельетонист в стихах на злобу дня «Зубило», — Валентин Катаев и позже брат его Евгений Петров... Трогательно вспоминает это время Олеша: «Одно из самых дорогих для меня воспоминаний моей жизни — это моя работа в «Гудке». Тут соединилось все: и моя молодость, и молодость моей советской Родины, и молодость нашей прессы, нашей журналистики...»
Значительно позже, на каком-то празднестве «Гудка» Юрий Олеша прочел свою эпиграмму, посвященную Михаилу Булгакову:
Тогда, со всеми одинаков,
Пером заржавленным звеня,
Был обработчиком Булгаков,
Что стал сегодня злобой дня...
Писал Михаил Афанасьевич быстро, как-то залпом. Вот что он сам рассказывает по этому поводу: «...сочинение фельетона строк в семьдесят пять — сто отнимало у меня, включая сюда и курение и посвистывание, от восемнадцати до двадцати двух минут. Переписка его на машинке, включая сюда и хихиканье с машинисткой, — восемь минут. Словом, в полчаса все заканчивалось».
Недавно я перечитала более ста фельетонов Булгакова, напечатанных в «Гудке». Подписывался он по-разному: иногда полным именем и фамилией, иногда просто одной буквой М или именем Михаил, иной раз инициалами или: ЭМ, Эмма Б., Эм. Бе., М. Олл-Райт и пр. Несмотря на разные псевдонимы, узнать его «почерк» все же можно. Как бы сам Булгаков ни подсмеивался над своей работой фельетониста, она в его творчестве сыграла известную роль, сослужив службу трамплина для перехода к серьезной писательской деятельности. Сюжетная хватка, легкость диалога, выдумка, юмор — все тут.
На предыдущей странице я сказала, что мы любили прозвища. Как-то М.А. вспомнил детское стихотворение, в котором говорилось, что у хитрой злой орангутанихи было три сына: Мика, Мака и Микуха. И добавил: Мака — это я. Удивительнее всего, что это прозвище — с его же легкой руки — очень быстро привилось. Уже никто из друзей не называл его иначе, а самый близкий его друг Коля Лямин говорил ласково «Макин». Сам М.А. часто подписывался Мак или Мака. Я тоже иногда буду называть его так.
Мы живем на втором этаже. Весь верх разделен на три отсека: два по фасаду, один в стороне. Посередине коридор, в углу коридора — плита. На ней готовят, она же обогревает нашу комнату. В одной клетушке живет Анна Александровна, пожилая, когда-то красивая женщина. В браке титулованная, девичья фамилия ее старинная, воспетая Пушкиным. Она вдова. Это совершенно выбитое из колеи, беспомощное существо, к тому же страдающее астмой. Она живет с дочкой: двоих мальчиков разобрали добрые люди. В другой клетушке обитает простая женщина, Марья Власьевна. Она торгует кофе и пирожками на Сухаревке. Обе женщины люто ненавидят друг друга. Мы — буфер между двумя враждующими государствами. Утром, пока Марья Власьевна водружает на шею сложное металлическое сооружение (чтобы не остывали кофе и пирожки), из отсека А.А. слышится не без трагической интонации:
— У меня опять пропала серебряная ложка!
— А ты клади на место, вот ничего пропадать и не будет, — уже на ходу басом говорит М.В.
Мы молчим. Я жалею Анну Александровну, но люблю больше Марью Власьевну. Она умнее и сердечнее. Потом мне нравится, что у нее под руками все спорится. Иногда дочь ее Татьяна, живущая поблизости, подкидывает своего четырехлетнего сына Витьку. Бабка обожает этого довольно противного мальчишку. М.А. любит детей и умеет с ними ладить, особенно с мальчиками. Здесь стоит вспомнить маленькую новеллу «Псалом», ошибочно в наши дни датированную 1926 годом. Не надо быть очень литературно прозорливым, чтобы заметить, что это более ранние годы — 23 или начало 24-го. В 1926 году М.А. таким стилем уже не писал (спешу уточнить: «Псалом» был напечатан в «Накануне» в 1923 г., г. Берлин, 23 сентября).
Когда плаксивые вопли Витьки чересчур надоедают, мы берем его к себе в комнату и сажаем на ножную скамеечку. Здесь я обычно пасую, и Витька переходит целиком на руки М.А., который показывает ему фокусы. Как сейчас слышу его голос: «Вот коробочка на столе. Вот коробочка перед тобой... Раз! Два! Три! Где коробочка?»
Вспоминаю начало булгаковского наброска с натуры:
Вечер. Кран: кап... кап... кап...
Витька (скулит). Марья Власьевна...
М. Вл. Сейчас, сейчас, батюшка. Сейчас иду, Иисус Христос...
Ее дочь Татьяна — русская красавица. Русоволосая, синеглазая, статная. Героиня кольцовских стихов и гурилевских песен. М.А. говорит, что на нее приятно смотреть.
Внизу по фасаду живет человек с черной бородой и невидимым семейством. Под праздники они все заливисто поют деревенские песни. Когда возвращаются домой, в окно виден медный начищенный самовар, увешанный баранками.
Под ними обитает молодой милиционер. Изредка он поколачивает свою жену — «учит», по выражению Марьи Власьевны, — и тогда она ложится в сенях и плачет. Я было сунулась к ней с утешениями, но М.А. сказал: «Вот и влетит тебе, Любаша. Ни одно доброе дело не остается ненаказанным». Хитрый взгляд голубых глаз в мою сторону и добавление: «Как говорят англичане».
У всех обитателей голубятни свои гости: у М. Влас. — Татьяна с Витькой, изредка зять — залихватский парикмахер, живущий вполпьяна. Чаще всего к Анне Александровне под окно приходит ветхая, лет под 80 старушка. Кажется, дунет ветер — и улетит бывшая титулованная красавица-графиня. Она в черной шляпе с большими полями (может быть, поля держат ее в равновесии на земле?). Весной шляпу украшает пучок фиалок, зимой на полях распластывается горностай. Старушка тихо говорит, глядя в окно голубятни: «L'Impératrice vous salue» и громко по-русски: «Императрица вам кланяется». Из окон нижнего этажа высовываются любопытные головы... Что пригрезилось ей, старой фрейлине, о чем думает она, пока дочь ее бегает с утра до позднего вечера, давая уроки французского языка?
— Укроти старушку, — сказал мне М.А. — Говорю для ее же пользы...
Наши частые гости — Николай Николаевич Лямин и его жена, художница Наталья Абрамовна Ушакова. На протяжении всех восьми с лишним лет моего замужества за М.А. эти двое были наиболее близкими друзьями. Я еще не раз вернусь к их именам.
Бывал у нас нередко и киевский приятель М.А., друг булгаковской семьи, хирург Николай Леонидович Глодыревский. Он работал в клинике профессора Мартынова и, возвращаясь к себе, по пути заходил к нам. М.А. всегда с удовольствием беседовал с ним. Вспоминаю, что, описывая в повести «Собачье сердце» операцию, М.А. за некоторыми хирургическими уточнениями обращался к нему. Он же, Николай Леонидович Глодыревский, показал Маку профессору Алексею Васильевичу Мартынову, а тот положил его к себе в клинику и сделал операцию по поводу аппендицита. Все это было решено как-то очень быстро.
Мне разрешили пройти к М.А. сразу же после операции. Он был такой жалкий, такой взмокший цыпленок... Потом я носила ему еду, но он был все время раздражен, потому что голоден: в смысле пищи его ограничивали. Это не то, что теперь, — котлету дают чуть ли не на второй день после операции. В эти же дни вышла детская книжка Софьи Федорченко. Там было сказано о тигре: «Всегда не сытый, на весь мир сердитый». В точности мой Мака...
Позже, зимой, Глодыревский возил нас к проф. Мартынову на музыкальный вечер. К стыду своему, не помню — был ли это квартет или трио в исполнении самих врачей.
Не знаю, каким врачом был М.А., «лекарь с отличием», как он называет себя в своей автобиографии, но профессия врача, не говоря уже о более глубоком воздействии, очень помогала ему в описаниях, связанных с медициной. Вот главы «Цветной завиток» и «Персиков поймал» («Роковые яйца», изд. альманах «Недра». М., 1925).
Профессор Персиков работает в лаборатории, и руки его необыкновенно умело обращаются с микроскопом. Это получается от того, что руки самого автора умеют по-настоящему обращаться с микроскопом. И так же в сцене операции («Собачье сердце») автор знает и автор умеет. Кстати, читатель всегда чувствует и ценит эту осведомленность писателя.
Проблеме творческого гения человека, могуществу познания, торжеству интеллекта — вот чему посвящены залпом написанные фантастические повести «Роковые яйца» (1924 г., октябрь) и «Собачье сердце» (1925 г.), а позже пьеса «Адам и Ева» (1931 г.).
В первой повести — представитель науки зоолог профессор Персиков открывает неведомый до него луч, стимулирующий размножение, рост и необыкновенную жизнестойкость живых организмов.
«...Будем говорить прямо: вы открыли что-то неслыханное, — заявляет ученому его ассистент... Профессор Персиков, вы открыли луч жизни!.. Владимир Ипатьевич, герои Уэллса по сравнению с вами просто вздор...» («Роковые яйца»)
И не вина Персикова, что по ошибке невежд и бюрократов произошла катастрофа, повлекшая за собой неисчислимое количество жертв, гибель изобретения и самого изобретателя.
Описывая наружность и некоторые повадки профессора Персикова, М.А. отталкивался от образа живого человека, родственника моего, Евгения Никитича Тарновского, о котором я написала в главе 1-й. Он тоже был профессором, но в области, далекой от зоологии: он был статистик-криминалист. Что касается его общей эрудиции, она была необыкновенна и, конечно, не могла не произвести впечатления на такого жадно воспринимающего все, творчески любознательного человека, каким был М.А.
«Ему (профессору Персикову. — Л.Б.) было ровно 58 лет. Голова замечательная, толкачом, лысая, с пучками желтоватых волос, торчащими по бокам. Лицо гладкое выбритое, нижняя губа выпячена вперед. От этого Персиковское лицо вечно носило на себе несколько капризный отпечаток. На красном носу старомодные маленькие очки в серебряной оправе, глазки блестящие, небольшие, росту высокого, сутуловат. Говорил скрипучим, тонким, квакающим голосом и среди других странностей имел такую: когда говорил что-либо веско и уверенно, указательный палец правой руки превращал в крючок и щурил глазки. А так как он говорил всегда уверенно, ибо эрудиция в его области у него была совершенно феноменальная, то крючок очень часто появлялся перед глазами собеседников профессора Персикова... Читал профессор на 4 языках, кроме русского, а по-французски и немецки говорил, как по-русски» («Роковые яйца»).
Ученый в повести «Собачье сердце» — профессор-хирург Филипп Филиппович Преображенский, прообразом которому послужил дядя М.А. — Николай Михайлович Покровский, родной брат матери писателя, Варвары Михайловны, так трогательно названной «Светлой королевой» в романе «Белая гвардия».
Николай Михайлович Покровский, врач-гинеколог, в прошлом ассистент знаменитого профессора В.Ф. Снегирева, жил на углу Пречистенки и Обухова переулка, за несколько домов от нашей голубятни. Брат его, врач-терапевт, милейший Михаил Михайлович, холостяк, жил тут же. В этой же квартире нашли приют и две племянницы. Один из братьев М.А. (Николай) был тоже врачом.
Вот на личности младшего брата, Николая, мне и хочется остановиться. Сердцу моему всегда был мил благородный и уютный человечек Николка Турбин (особенно по роману «Белая гвардия». В пьесе «Дни Турбиных» он гораздо более схематичен.). В жизни мне Николая Афанасьевича Булгакова увидеть так и не довелось. Это младший представитель облюбованной в булгаковской семье профессии — доктор медицины, бактериолог, ученый и исследователь, умерший в Париже в 1966 году. Он учился в Загребском университете и там же был оставлен при кафедре бактериологии. Совместно с хорватом доктором Сертичем они осуществили несколько научных работ, на которые обратил внимание парижский ученый профессор д'Эрелль, открывший в 1917 году бактериофаг.
Организовав в Париже свой собственный институт по изучению и производству бактериофага для лечебных целей, д'Эрелль пригласил к себе молодых ученых из Загреба.
Н.А. Булгаков занимался не только непосредственно бактериофагом, но и всеми научными аппаратами, схемы которых сам придумывал и рисовал.
В одной из своих книг профессор д'Эрелль рассказывает, как он прислал из Лондона в Париж культуры стрептококков с поручением найти разрушающий их бактериофаг. Через две недели поручение было выполнено. «Для того чтобы сделать подобную работу, — пишет д'Эрелль, — нужно было быть Булгаковым с его способностями и точностью его методики».
В 1936 году профессор д'Эрелль послал вместо себя в Мексику для организации преподавания бактериологии Николая Афанасьевича Булгакова, который справился с этой задачей, учредив там бактериологическую лабораторию. Спустя полгода он уже читал лекции на испанском языке. Во время немецкой оккупации Франции Н.А., югославский подданный, был отправлен как заложник в лагерь около Компьена. Там он работал врачом и проявил себя необыкновенно добрым человеком, откликаясь на всякую беду. Так говорят близко знавшие его.
По окончании войны специальная американская комиссия, заинтересованная в ввозе бактериофага в США, приехала в Париж для осмотра лаборатории. Н.А. Булгаков показал американцам не только свою богатую коллекцию живых микробов, но также и работу машин, стерильно наполняющих и запаивающих ампулы бактериофага. Вопрос о ввозе этого препарата в США был решен положительно...
Иногда я представляю себе, какой радостной могла бы быть встреча братьев! Вот они идут по берегу Сены — старший и младший — и говорят, говорят без конца... Побывать в Париже было всегда вожделенной мечтой писателя Булгакова, поклонника и знатока Мольера. Не случайно на книге первой романа «Дни Турбиных» (под таким названием парижское издательство «Конкорд» выпустило «Белую гвардию» в 1927 г.) написано: «Жене моей дорогой Любаше экземпляр, напечатанный в моем недостижимом городе. 3 июля 1928 г.». В том же году М.А. сделал мне трогательную надпись на сборнике «Дьяволиада»: «Моему другу, светлому парню Любочке, а также и Муке. М. Булгаков, 27 марта 1928 г., Москва». Мука — это кошка, о которой я буду упоминать еще не раз...
Но вернемся к Филиппу Филипповичу Преображенскому или к Николаю Михайловичу Покровскому. Он отличался вспыльчивым и непокладистым характером, что дало повод пошутить одной из племянниц: «На дядю Колю не угодишь, он говорит: не смей рожать и не смей делать аборт». Оба брата Покровских пользовали всех своих многочисленных родственниц.
На Николу зимнего все собирались за именинным столом, где, по выражению М.А., «восседал как некий бог Саваоф» сам именинник. Жена его, Мария Силовна, ставила на стол пироги. В одном из них запекался серебряный гривенник. Нашедший его считался особо удачливым, и за его здоровье пили. Бог Саваоф любил рассказывать незамысловатый анекдот, исказив его до неузнаваемости, чем вызывал смех молодой веселой компании.
Так и не узнал до самой смерти Николай Михайлович Покровский, что послужил прообразом гениального хирурга Филиппа Филипповича Преображенского, превратившего собаку в человека, сделав ей операцию на головном мозгу. Но ученый ошибся: он не учел законов наследственности и, пересаживая собаке гипофиз умершего человека, привил ей все пороки покойного: склонность ко лжи, к воровству, грубость, алкоголизм, потенциальную склонность к убийству. Из хорошего пса получился дрянной человек! И тогда хирург решается превратить созданного им человека опять в собаку. Сцену операции — операции, труднейшей за всю его практику, по заявлению самого Преображенского, — нельзя читать без волнения.
«...Затем оба заволновались, как убийцы, которые спешат.
— Нож! — крикнул Филипп Филиппович.
Нож вскочил к нему в руки как бы сам собой, после чего лицо Филиппа Филипповича стало страшным. Он оскалил фарфоровые и золотые коронки и одним приемом навел на лбу Шарика красный венец. Кожу с бритыми волосами откинули, как скальп, обнажили костяной череп. Филипп Филиппович крикнул:
— Трепан!
Борменталь подал ему блестящий коловорот. Кусая губы, Филипп Филиппович начал втыкать коловорот и высверливать в черепе Шарика меленькие дырочки в сантиметре расстояния одна от другой так, что они шли кругом всего черепа. На каждую он тратил не более пяти секунд. Потом пилой невиданного фасона, всунув ее хвост в первую дырочку, начал пилить, как выпиливают дамский рукодельный ящик. Череп тихо визжал и трясся. Минуты через три крышку черепа с Шарика сняли.
Тогда обнажился купол Шарикового мозга — серый с синеватыми прожилками и красноватыми пятнами. Филипп Филиппович въелся ножницами в оболочки и их вскрыл. Один раз ударил тонкий фонтан крови, чуть не попал в глаза профессору и окропил его колпак. Борменталь с торзионным пинцетом, как тигр, бросился зажимать и зажал. Пот с Борменталя полз потоками, и лицо его стало мясистым и разноцветным. Глаза его метались от рук профессора к тарелке на инструментальном столе. Филипп же Филиппович стал положительно страшен. Сипение вырывалось из его носа, зубы открылись до десен. Он ободрал оболочки с мозга и пошел куда-то вглубь, выдвигая из вскрытой чаши полушария мозга. В это время Борменталь начал бледнеть, одной рукой охватил грудь Шарика и хрипловато сказал:
— Пульс резко падает...
Филипп Филиппович зверски оглянулся на него, что-то промычал и врезался еще глубже. Борменталь с хрустом сломал стеклянную ампулку, насосал из нее шприц и коварно кольнул Шарика где-то у сердца.
— Иду к турецкому седлу, — зарычал Филипп Филиппович и окровавленными скользкими перчатками выдвинул серо-желтый мозг Шарика из головы. На мгновение он скосил глаза на морду Шарика, и Борменталь тотчас сломал вторую ампулу с желтой жидкостью и вытянул ее в длинный шприц.
— В сердце? — робко спросил он.
— Что вы еще спрашиваете? — злобно заревел профессор, — все равно он уже 5 раз у вас умер! Колите! Разве мыслимо? — Лицо у него при этом стало, как у вдохновенного разбойника.
Доктор с размаху легко всадил иглу в сердце пса.
— Живет, но еле-еле, — робко прошептал он.
— Некогда рассуждать тут — живет не живет, — засипел страшный Филипп Филиппович, — я в седле. Все равно помрет... ах ты, че... К берегам священным Нила... Придаток давайте.
Борменталь подал ему скляночку, в которой болтался на нитке в жидкости белый комочек. Одной рукой — «Не имеет равных в Европе... ей-богу!» — смутно подумал Борменталь, — он выхватил болтающийся комочек, а другой ножницами выстриг такой же в глубине где-то между распяленными полушариями. Шариков комочек он вышвырнул на тарелку, а новый заложил в мозг вместе с ниткой и своими короткими пальцами, ставшими точно чудом тонкими и гибкими, ухитрился янтарной нитью его там замотать. После этого он выбросил из головы какие-то распялки, пинцет, мозг упрятал назад в костяную чашу, откинулся и уже поспокойнее спросил:
— Умер, конечно?..
— Нитевидный пульс, — ответил Борменталь.
— Еще адреналину.
Профессор оболочками забросал мозг, отпиленную крышку приложил, как по мерке, скальп надвинул и взревел:
— Шейте!
Борменталь минут в пять зашил голову, сломав три иглы.
И вот на подушке появилась на окрашенной кровью фоне безжизненная потухшая морда Шарика с кольцевой раной на голове. Тут же Филипп Филиппович отвалился окончательно, как сытый вампир, сорвал одну перчатку, выбросив из нее облако потной пудры, другую разорвал, швырнул на пол и позвонил, нажав кнопку на стене. Зина появилась на пороге, отвернувшись, чтобы не видеть Шарика в крови. Жрец снял меловыми руками окровавленный куколь и крикнул:
— Папиросу мне сейчас же, Зина. Все свежее белье в ванну.
Он подбородком лег на край стола, двумя пальцами раздвинул правое веко пса, заглянул в явно умирающий глаз и молвил:
— Вот, черт возьми. Не издох. Ну, все равно издохнет. Эх, доктор Борменталь, жаль пса, ласковый был, хотя и хитрый».
Третий гениальный изобретатель — профессор химии, академик Ефросимов в фантастической пьесе «Адам и Ева» (1931 г.).
Позже я более подробно остановлюсь на этом произведении М.А.
Напечатав «Роковые яйца» в издательстве «Недра», главный его редактор Николай Семенович Ангарский (Клёстов) хотел напечатать и «Собачье сердце». Я не знаю, какие инстанции, кроме внутренних редакционных, проходила эта повесть, но время шло, а с опубликованием ее ничего не выходило. Как-то на голубятне появился Ангарский и рассказал, что он много хлопочет в высоких инстанциях о напечатании «Собачьего сердца», да вот что-то не получается. Мы очень оценили эти слова: в них чувствовалось искренняя заинтересованность.
По правде говоря, я слегка побаивалась этого высокого человека с рыжей мефистофельской бородкой: уж очень много говорилось тогда о его нетерпимости и резком характере. Как-то, смеясь, М.А. рассказал анекдот о Н.С. Ангарском. В редакцию пришел автор с рукописью.
Н.С. ему еще издали:
— Героиня Нина? Не надо!..
Но вот после одного вечера, когда собрались сотрудники редакции (помню Бориса Леонтьевича Леонтьева, Наталью Павловну Витман и милого человека секретаря редакции Петра Никоноровича Зайцева), мне довелось поговорить с Ангарским о литературе, и по немногим его словам я поняла, как он знает ее и любит настоящей — не конъюнктурной — любовью. С этого вечера я перестала его побаиваться и по сию пору с благодарностью вспоминаю его расположение к М.А., которое можно объяснить все той же любовью к русской литературе.
Как-то Н.С., его жена, очень симпатичная женщина-врач, и трое детей на большой открытой машине заехали за нами, чтобы направиться в лес за грибами. Приехали в леса близ Звенигорода. Дети с корзинкой побежали на опушку и вернулись с маслятами. Н.С. сказал: «Это не грибы!» и все выкинул к великому разочарованию ребят. Надо было видеть их вытянутые мордочки!
Мы украдкой переглянулись с М.А. и оба вспомнили «героиню Нину» и много раз потом вспоминали крутой нрав Николая Семеновича, проявлявшийся, надо думать, не в одних грибах... Погиб он, как я слышала, в сталинское лихолетье.
Приблизительно в то же время мы познакомились с Викентием Викентьевичем Вересаевым. Он тоже очень доброжелательно относился к Булгакову. И если направленность их творчества была совершенно различна, то общность переживаний, связанных с их первоначальной профессией врача, не могла не роднить их. Стоит только прочесть «Записки врача» Вересаева и «Рассказы юного врача» Булгакова.
Мы бывали у Вересаевых не раз. Я прекрасно помню его жену Марию Гермогеновну, которая умела улыбаться как-то особенно светло. Вспоминается длинный стол. Среди гостей бросается в глаза красивая седая голова и контрастные черные брови известного пушкиниста профессора Мстислава Александровича Цявловского, рядом с которым сидит, прильнувши к его плечу, женственная жена его, Татьяна Григорьевна Зенгер, тоже пушкинистка. Помню, как Викентий Викентьевич сказал: «Стоит только взглянуть на портрет Дантеса, как сразу станет ясно, что это внешность настоящего дегенерата!»
Я было открыла рот, чтобы, справедливости ради, сказать вслух, что Дантес очень красив, как под суровым взглядом М.А. прикусила язык.
Мне нравился Вересаев. Было что-то добротное во всем его облике старого врача и революционера. И если впоследствии (так мне говорили) между ними пробежала черная кошка, то об этом можно только пожалеть...
Делаю отступление: передо мной журнал «Вопросы литературы» (№ 3, 1965), где опубликована переписка Булгакова и Вересаева по поводу совместного авторства (пьеса «Пушкин» «Последние дни»), переписка, проливающая свет на «черную кошку». Сначала была договоренность: пушкинист Вересаев — источник всех сведений, консультант. Булгаков — драматург, т. е. лицо, претворяющее эти сведения в сценическую форму. Что же происходило на самом деле? Вначале все шло как будто бы благополучно, но вот своеобразный, необычный подход Булгакова к драматургическому образу Пушкина начинает понемногу раздражать Вересаева, и ему как писателю границы консультанта начинают казаться уже слишком узкими. Он невольно, и подчас довольно резко, вторгается в область драматурга, но наталкивается на яростное сопротивление Булгакова. Особым яблоком раздора послужил образ Дантеса.
Тон писем обоих писателей сдержанно-раздраженный, и, думается мне, горьковатый осадок остался у обоих. В конечном итоге М.А. «отбился» от нападок Викентия Викентьевича: его талант драматурга, знание и чувство сцены дали ему преимущество в полемике.
Последнее короткое письмо Вересаева датировано 12 марта 1939 года, т. е. за год до смерти М.А. Не знаю, видел ли на сцене «Пушкина» Вересаев, но Булгаков до премьеры не дожил.
Обращаюсь опять к прерванному рассказу. Время шло, и над повестью «Собачье сердце» сгущались тучи, о которых мы и не подозревали.
«В один прекрасный вечер», — так начинаются все рассказы, — в один прекрасный вечер на голубятню постучали (звонка у нас не было) и на мой вопрос «кто там?» бодрый голос арендатора ответил: «Это я, гостей к вам привел!»
На пороге стояли двое штатских: человек в пенсне и просто невысокого роста человек — следователь Славкин и его помощник с обыском. Арендатор пришел в качестве понятого. Булгакова не было дома, и я забеспокоилась: как-то примет сн приход «гостей», и попросила не приступать к обыску без хозяина, который вот-вот должен прийти.
Все прошли в комнату и сели. Арендатор, развалясь в кресле, в центре. Личность его была примечательная, на язык несдержанная, особенно после рюмки-другой... Молчание. Но длилось оно, к сожалению, недолго.
— А вы не слышали анекдота, — начал арендатор...
(«Пронеси, господи!» — подумала я.)
— Стоит еврей на Лубянской площади, а прохожий его спрашивает: «Не знаете ли вы, где тут Госстрах?»
— Госстрах не знаю, а госужас вот...
Раскатисто смеется сам рассказчик. Я бледно улыбаюсь. Славкин и его помощник безмолвствуют. Опять молчание — и вдруг знакомый стук.
Я бросилась открывать и сказала шепотом М.А.:
— Ты не волнуйся, Мака, у нас обыск.
Но он держался молодцом (дергаться он начал значительно позже). Славкин занялся книжными полками. «Пенсне» стало переворачивать кресла и колоть их длинной спицей.
И тут случилось неожиданное. М.А. сказал:
— Ну, Любаша, если твои кресла выстрелят, я не отвечаю. (Кресла были куплены мной на складе бесхозной мебели по 3 р. 50 коп. за штуку.)
И на нас обоих напал смех. Может быть, и нервный.
Под утро зевающий арендатор спросил:
— А почему бы вам, товарищи, не перенести ваши операции на дневные часы?
Ему никто не ответил... Найдя на полке «Собачье сердце» и дневниковые записи, «гости» тотчас же уехали.
По настоянию Горького, приблизительно через два года «Собачье сердце» было возвращено автору...
Однажды на голубятне появилось двое — оба высоких, оба очень разных. Один из них молодой, другой значительно старше. У молодого брюнета были темные «дремучие» глаза, острые черты и высокомерное выражение лица. Держался он сутуловато (так обычно держатся слабогрудые, склонные к туберкулезу люди). Трудно было определить их национальность: грузин, еврей, румын — а может быть, венгр? Второй был одет в мундир тогдашних лет — в толстовку — и походил на умного инженера.
Оба оказались из Вахтанговского театра. Помоложе — актер Василий Васильевич Куза (впоследствии погибший в бомбежку в первые дни войны); постарше — режиссер Алексей Дмитриевич Попов. Они предложили М.А. написать комедию для театра.
Позже, просматривая как-то отдел происшествий в вечерней «Красной газете» (тогда существовал таковой), М.А. натолкнулся на заметку о том, как милиция раскрыла карточный притон, действующий под видом пошивочной мастерской в квартире некой Зои Буяльской. Так возникла отправная идея комедии «Зойкина квартира». Все остальное в пьесе — интрига, типы, ситуация — чистая фантазия автора, в которой с большим блеском проявились его талант и органическое чувство сцены. Пьеса была поставлена режиссером Алексеем Дмитриевичем Поповым 28 октября 1926 года.
Декорации писал недавно умерший художник Сергей Петрович Исаков. Надо отдать справедливость актерам — играли они с большим подъемом. Конечно, на фоне положительных персонажей, которыми была перенасыщена советская сцена тех лет, играть отрицательных было очень увлекательно (у порока, как известно, больше сценических красок!). Отрицательными здесь были все: Зойка, деловая, разбитная хозяйка квартиры, под маркой швейной мастерской открывшая дом свиданий (Ц.Л. Мансурова), кузен ее Аметистов, обаятельный авантюрист и веселый человек, случайно прибившийся к легкому Зойкиному хлебу (Рубен Симонов). Он будто с трамплина взлетал и садился верхом на пианино, выдумывал целый каскад трюков, смешивших публику; дворянин Обольянинов, Зойкин возлюбленный, белая ворона среди нэпманской накипи, но безнадежно увязший в этой порочной среде (А. Козловский), председатель домкома Аллилуйя, «Око недреманное», пьяница и взяточник (Б. Захава).
Хороши были китайцы (Толчанов и Горюнов), убившие и ограбившие богатого нэпмана Гуся. Не отставала от них в выразительности и горничная (В. Попова), простонародный говорок которой как нельзя лучше подходил к этому образу. Конечно, всех их в финале разоблачают представители МУРа.
Вот уж подлинно можно сказать, что в этой пьесе «голубых» ролей не было! Она пользовалась большим успехом и шла два с лишним года. Положив руку на сердце, не могу понять, в чем ее криминал, почему ее запретили.
Вспоминается кроме актерской игры необыкновенно удачно воссозданный городской шум, врывающийся в широко раскрытое окно квартиры, а попутно на память приходит и небольшой, слегка комический штрих.
Несколько первых публичных репетиций Мансурова играла почти без грима, но затем режиссер А.Д. Попов потребовал изменить ее внешность. Был налеплен нос (к немалому огорчению актрисы). Хоть это и звучит смешно, но нос «уточкой» как-то углубил комедийность образа. По-видимому, такого результата и добивался режиссер. «Думая сейчас о том, почему спектакль подвергся такой жестокой критике, — пишет в своей книге «Вся жизнь» режиссер и актриса МХАТа М. Кнебель, — я прихожу к убеждению, что одной из причин этого был самый жанр, вернее — непривычность его». Это один ее довод, а вот второй: актриса Вахтанговского театра А.А. Орочко своей игрой переключила отрицательный образ (Алла) на положительное звучание. И сделала это так выразительно, что способствовала будто бы этим снятию пьесы. Это, конечно, неверно. Я, например, да и многие мои друзья, Орочко в этой роли вообще не помним. Впоследствии А.Д. Попов от своей постановки «Зойкиной квартиры» отрекся. «Отречение режиссера — дань времени», — говорит М. Кнебель. Она не договаривает: дань времени — это остракизм, пока еще не полный, которому подвергнется творчество Михаила Афанасьевича Булгакова.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |