Вернуться к О Булгакове

Творчество

Надежда Афанасьевна Земская в письме К.Г. Паустовскому вспоминала о первых литературных опытах брата: «Михаил Афанасьевич писал сатирические стихи о семейных событиях, сценки и "оперы", давал всем нам стихотворные характеристики и рисовал на нас и на себя самого карикатуры. Некоторые из его сценок и стихов я помню. Многие из его выражений и шуток стали у нас в доме "крылатыми словами" и вошли в наш семейный язык. Мы любили слушать его рассказы-импровизации, а он любил рассказывать нам, потому что мы были понимающие и сочувствующие слушатели, — контакт между аудиторией и рассказчиком был полный и восхищение слушателей было полное. <...>

Уже гимназистом старших классов Михаил Афанасьевич стал писать по-серьезному: драмы и рассказы. Он выбрал свой путь — стать писателем, но сначала молчал об этом. В конце 1912 г. он дал мне прочесть свои первые рассказы и тогда впервые сказал мне твердо: "Вот увидишь, я буду писателем"».

О том, как Булгаков работал над своими произведениями, о его необычайной работоспособности вспоминали его близкие и друзья.

Первая жена Булгакова Татьяна Николаевна Кисельгоф:

«Когда он обычно работал? В земстве писал ночами... в Киеве писал вечерами, после приема. Во Владикавказе после возвратного тифа сказал: "С медициной покончено". Там ему удавалось писать днем, а в Москве уже стал все время писать ночами».

Арон Исаевич Эрлих, журналист, коллега Булгакова по работе в «Гудке»:

«Он сидит за столом сразу при входе справа. Вот он раскрыл папку, — обыкновенную картонную папку с надписью "М. Булгакову", — в ней свежие, только сегодня доставленные почтой, рабкоровские корреспонденции. Вот он подогнул под себя на стуле левую ногу, осел на нее всей тяжестью корпуса, — значит, сейчас будет готовить подборку заметок в очередной номер газеты: мы уже знаем — Михаил Афанасьевич пишет не иначе, как сидя на собственной левой ноге».

Константин Георгиевич Паустовский, писатель, соученик Булгакова по киевской Александровской гимназии:

«Легкость работы Булгакова поражала всех. Это та же легкость, с какой юный Чехов мог написать рассказ о любой вещи, на которой остановился его взгляд, — чернильнице, вихрастом мальчишке, разбитой бутылке. Это — брызжущий через край поток воображения.

Так легко и беззаботно работал Булгаков в "Гудке" в те знаменитые времена, когда там подвизалась на «четвертой полосе» компания насмешливых юношей во главе с Ильфом и Петровым. <...>

В то время Булгаков часто заходит к нам, в соседнюю с "Гудком" редакцию морской и речной газеты "На вахте". Ему давали письмо какого-нибудь начальника пристани или кочегара. Булгаков проглядывал письмо, глаза его загорались веселым огнем, он садился около машинистки и за 10—15 минут надиктовывал такой фельетон, что редактор только хватался за голову, а сотрудники падали на столы от хохота».

* * *

«От общения с Булгаковым оставалось впечатление, что и прозу свою он сначала "проигрывал". Он мог изобразить с необыкновенной выразительностью любого героя своих рассказов и романов. Он их видел, слышал, знал насквозь. Казалось, что он прожил с ними бок о бок всю жизнь. Возможно, что человек у Булгакова возникал сначала из одного какого-нибудь услышанного слова или увиденного жеста, а потом Булгаков «выигрывался» в своего героя, щедро прибавлял ему новые черты, думал за него, разговаривал с ним (иногда буквально — умываясь по утрам или сидя за обеденным столом), вводил его, как живое, но "не имеющее фигуры" лицо в самый обиход своей булгаковской жизни. Герой завладевал Булгаковым всецело. Булгаков перевоплощался в него».

* * *

«Однажды зимой он приехал ко мне в Пушкино. Мы бродили по широким просекам около заколоченных дач. Булгаков останавливался и подолгу рассматривал шапки снега на пнях, заборах, на еловых ветвях. "Мне нужно это, — сказал он, — для моего романа". Он встряхивал ветки и следил, как снег слетает на землю и шуршит, рассыпаясь длинными белыми нитями».

Ирина Сергеевна Раабен, в 1920-е годы — машинистка, печатавшая для Булгаковым его первые большие произведения в начале 1920-х годов:

«Первое, что мы стали с ним печатать, были "Записки на манжетах". Он приходил каждый вечер, часов в 7—8, и диктовал по два-три часа и, мне кажется, отчасти импровизировал. У него в руках были, как я помню, записные книжки, отдельные листочки, но никакой рукописи как таковой не было. Рукописи, могу точно сказать, не оставлял никогда. Писала я только под диктовку».

Август Ефимович Явич, журналист и писатель, хорошо знавший Булгакова в 1920-х годах:

«Булгаков жил в удлиненной комнате с одним окном, к которому вплотную был придвинут письменный стол, совершенно пустынный, — ни карандаша, ни листка бумаги, ни книжки, словом, никаких признаков писательского труда. Похоже, все складывалось в ящики стола, как только прекращалась работа, и для посторонних любопытных глаз ничего не оставлялось. Да и работал он в ту пору по ночам».

Вторая жена Булгакова Любовь Евгеньевна Белозерская:

«Писал Михаил Афанасьевич быстро, как-то залпом. Вот что он сам рассказывает по этому поводу: "...сочинение фельетона строк в семьдесят пять — сто отнимало у меня, включая сюда и курение и посвистывание, от восемнадцати до двадцати минут. Переписка его на машинке, включая сюда и хихиканье с машинисткой, — восемь минут. Словом, в полчаса все заканчивалось"».

* * *

«Идет 1927 год. Подвернув под себя ногу калачиком (по семейной привычке: так любит сидеть тоже и сестра М.А. Надежда), зажегши свечи, пишет чаще всего Булгаков по ночам».

* * *

«1929 год. Пишется пьеса "Мольер" ("Кабала святош"). Действует все тот же не убитый или еще не добитый творческий инстинкт. Перевожу с французского биографии Мольера. Помню длинное торжественное стихотворение, где творчество его отождествляется с силами и красотой природы...

М. А. ходит по кабинету, диктует текст, играя попутно то или иное действующее лицо. Это очень увлекательное действо. <...>

Как сейчас вижу некрасивое талантливое лицо Михаила Афанасьевича, когда он немножко в нос декламирует:

Муза, муза моя, о, лукавая Талия...»

Сам Михаил Афанасьевич Булгаков на допросе ОГПУ 22 сентября 1926 года рассказывал о себе:

«На крестьянские темы я писать не могу потому, что деревню не люблю. Она мне представляется гораздо более кулацкой, нежели это принято думать.

Из рабочего быта мне писать трудно, я быт рабочих представляю себе хотя и гораздо лучше, нежели крестьянский, но все-таки знаю его не очень хорошо. Да и интересуюсь я им мало, и вот по какой причине: я занят, я остро интересуюсь бытом интеллигенции русской, люблю ее, считаю хотя и слабым, но очень важным слоем в стране. Судьбы ее мне близки, переживания дороги.

Значит, я могу писать только из жизни интеллигенции в Советской стране. Но склад моего ума сатирический. Из-под пера выходят вещи, которые порою, по-видимому, остро задевают общественно-коммунистические круги.

Я всегда пишу по чистой совести и так, как вижу. Отрицательные явления жизни в Советской стране привлекают мое пристальное внимание потому, что в них я инстинктивно вижу большую пищу для себя (я — сатирик)».

Третья жена Булгакова Елена Сергеевна Булгакова:

«Я в молодости, познакомившись с Булгаковым, когда его страшно ругали за "Белую гвардию", "Турбиных", сказала ему: "Ну что вам стоит написать пьесу о Красной Армии". Он посмотрел на меня страшными глазами и сказал с обидой: "Как вы не понимаете, я очень хотел бы написать такую пьесу. Но я не могу писать о том, чего не знаю"».

* * *

«Булгаков не мог писать фотографии, точный образ того человека, с которым он был знаком. Но когда он глядел на людей, то он как-то сразу проникал в их сущность и сразу создавал все-таки что-то свое при этом. Дело в том, что у него была такая манера: он любил ходить в рестораны, потому что там было много людей для наблюдения. Он садился и говорил: «Вот посмотри на тот столик. Там сидят четыре человека. Хочешь, я тебе расскажу их отношения между собой, кто они по профессии, о чем они сейчас говорят и что их мучает?» Может быть, он все это импровизировал, выдумывал, но, когда я смотрела на людей, мне казалось, что только так и может быть, настолько убедительны были все его доводы, все доказательства того, что вот это люди именно такой профессии, таких отношений между собой и об этом они сейчас думают или говорят».

Виталий Яковлевич Виленкин, литературный секретарь дирекции МХАТа с 1934 года:

«Главное, что меня в нем поражало, это неугасимая внутренняя готовность к творчеству. Казалось, что если не сегодня, то завтра он непременно начнет писать, и было ясно, что в голове его зреет множество замыслов».

* * *

«Его творческая натура требовала все новых и новых проявлений. Иногда они бывали неожиданными. Елена Сергеевна показала мне как-то толстую клеенчатую тетрадь, в разных местах обрывочно заполненную его характерным крупным с резкими нажимами почерком. Это были наброски отдельных глав учебника по истории СССР, который он начал писать, прочтя в газете объявление о предстоящем конкурсе. Я был поражен свежестью и живостью языка, изяществом стиля, словом, литературным совершенством этих еще черновых исторических фрагментов».

Сергей Александрович Ермолинский, драматург, друг Булгакова:

«Сочиняя либретто оперы "Минин и Пожарский", он усаживался за рояль и пел арии на какой-то невообразимый собственный мотив. "Луна, луна, за что меня сгубила? — пел он речитатив сына посадского Ильи Пахомова. — Уж я достиг стены, но выдал лунный свет, меня заметили, схватили... Ах, неудачник я!.." Он подгонял текст под ритмическую прозу и сам с собой играл в оперного певца, композитора, изображал оркестр и дирижера. А однажды днем я застал его в халате танцующим посреди комнаты. В доме никого не было, семья была на даче в Загорянке. Он сам открыл дверь и продолжал выделывать па, вскидывая босые ноги и теряя шлепанцы.

— Миша, что с тобой? — остолбенел я.

— Творю либретто для балета. Что-то андерсеновское — "Калоши счастья". Вдохновляюсь. Ничего, брат, не попишешь. Надо — буду балериной. Но... не более.

* * *

«Ему претили словесные штампы, ужасала казенная узость обобщений. Не менее этого его раздражало "новаторство" — намеренная невнятица, гримасы уродливого языка или нарочито грубый натурализм. Игра жаргонными словечками, якобы фиксирующими современный язык, а в особенности откровенная непристойность и словесный цинизм вызывали у него брезгливость».

Александр Михайлович Файко. Из речи на гражданской панихиде 11 марта 1940 г.:

«Он умел работать методично, последовательно и систематично. Этому можно было у него поучиться. Когда он обращался к прошлому — когда писал "Дон Кихота", "Мольера" и "Пушкина", — он изучал материал со скрупулезной точностью. Так, например, изучал он испанский язык, когда работал над "Дон Кихотом", так копался он в архивах, работая по "Пушкину" и "Мольеру". У него была страсть коллекционировать словари. Это был не прихотливый каприз, а он подходил к ним с взыскательной требовательностью ученого».