Вернуться к О Булгакове

Булгаков и Сталин

Тема взаимоотношений писателя Михаила Булгакова и генерального секретаря ВКП(б) Иосифа Виссарионовича Сталина — одна из самых популярных как в историографии, так и в литературоведении. Она концентрируется вокруг истории последней пьесы Булгакова «Батум», его писем Сталину и единственного телефонного разговора между ними. При этом мнения об отношении Булгакова к Сталину и Сталина к Булгакову высказываются полярно противоположные: от любви до ненависти. Действительно, в связях писателя и диктатора ощущается какая-то двойственность. Сталин не выпускает Булгакова за границу, не дозволяет постановку булгаковских пьес (за единственным важным исключением) и публикацию булгаковской прозы. В то же время по его распоряжению восстанавливается в репертуаре МХАТа любимая сталинская пьеса «Дни Турбиных». И явно не без указания Сталина Булгакова, не скрывавшего своей идейной оппозиционности Советской власти, не коснулись волны репрессий.

Благодаря тому, что в последние десятилетия стали доступны многие документы того времени, вопрос отношений Булгакова и Сталина достаточно прояснен. Впервые Сталин вплотную столкнулся с необходимостью оценки булгаковского творчества в 1926 году. 24 сентября на заседании коллегии народного комиссариата просвещения (нарком — А.В. Луначарский) с участием представителей Главного управления по контролю за зрелищами и репертуаром (главреперткома) и ГПУ рассматривался вопрос о разрешении к постановке пьесы «Дни Турбиных». Было принято решение: пьесу разрешить ставить только Художественному театру и только на один сезон. По настоянию главрепеткома коллегия разрешила произвести ему некоторые купюры.

Однако на следующий день ГПУ внезапно известило Луначарского о решении пьесу запретить. Обескураженный нарком обратился с жалобой к предсовнаркома А.И. Рыкову. «Необходимо рассмотреть этот вопрос в высшей инстанции, — пишет Луначарский, — либо подтвердить решение коллегии Наркомпроса, ставшее уже известным. Отмена решения коллегии Наркомпроса ГПУ является крайне нежелательной и даже скандальной».

На межведомственный конфликт наложилась еще одна проблема. Художественный театр, спешивший начать сезон новой премьерой, получив 24 сентября одобрение на постановку, успел заказать афиши. Таким образом, когда ГПУ 25-го, в субботу своевольно решило пьесу запретить, работа уже вовсю шла. А к моменту обращения Луначарского к Рыкову (27-го, в понедельник), афиши начали расклеивать.

В результате в повестку дня четвергового заседания Политбюро 30 сентября попали уже два вопроса: о конфликте между Наркомпросом и ГПУ в связи с «Днями Турбиных» и о наказании лиц, «виновных в опубликовании сообщения о постановке этой пьесы в Художественном театре».

Политбюро подтвердило решение коллегии наркомпроса, и пьеса была спасена. Кроме того, Луначарскому было поручено провести расследование ситуации с афишами. 4 ноября он доложил Рыкову: «ПБ вздумало изучить текст пьесы тогда, когда Наркомпрос уже дал добро 24 сентября, и афиши напечатали по закону».

Таким образом, ситуация с разрешением-запрещением-разрешением «Дней Турбиных» к первой постановке в Художественном театре представляется классическим межведомственным конфликтом. Какую роль во всем этом играли достоинства самой пьесы Булгакова, судить трудно. Положились ли члены ПБ в своей оценке на мнение Луначарского, без симпатий которого «Дни Турбиных» как минимум не была бы разрешена еще на коллегии наркомпроса, или они действительно были знакомы с содержанием пьесы — неизвестно.

Хотя роман «Белая гвардия» впервые был опубликован в России (не полностью) в журнале «Россия», №№ 4—5 в 1925 году, нет никаких данных, насчет того, знаком ли был с ним Сталин. В 1921—1923 годах Булгаков сотрудничал с берлинско-московской сменовеховской газетой «Накануне». Но на тот момент писатель еще не стал тем Булгаковым, о котором пойдет речь спустя три года. Его фамилия, если и встречалась, ничего Сталину не говорила (хотя запомниться могла).

Однако в 1926 году для сотрудников советской цензуры творчество Булгакова откровением уже не было. В докладной записке в Оргбюро ЦК ВКП(б) весной 1927 года начальник Главлита П.И. Лебедев-Полянский отмечает, что «Главлиту приходится ожесточено бороться в оригинальной и переводной литературе... иногда против явной контрреволюции. Часть произведений, несомненно, издается анонимно за границей, часть в рукописях ходит по рукам, часть хранится, как выражаются некоторые, "до лучших времен"... Отдельные произведения проскальзывают иногда по недосмотру Главлита, часть пропускается сознательно редакторами — ответственными коммунистами... "Роковые яйца" В. Булгакова, произведение весьма сомнительного характера, вышли в "Недрах", это же издательство пыталось, но Главлит не разрешил, напечатать "Записки на манжетах", "Собачье сердце" того же Булгакова, вещи явно контрреволюционные...».

Как видно, пьеса «Дни Турбиных» с самого начала оказалась на особом положении. Объяснять этот факт можно тем, что в условиях репертуарного голода, Московский художественный театр заинтересовался талантливой и острой пьесой Булгакова. С другой стороны, лишенные возможности предлагать театру адекватный по качеству революционный драматургический материал, большевики, строившие новое культурное пространство, вынуждены были идти на определенный компромисс. Острота репертуарно-финансовой ситуации иллюстрируется, например, следующим постановлением ПБ относительно еще одной пьесы Булгакова: «Ввиду того, что "Зойкина квартира" является основным источником существования для театра Вахтангова, разрешить временно снять запрет на ее постановку».

В целом вплоть до конца 1928 года в ситуации с булгаковскими произведениями не просматривается ничего особенного, что выделяло бы отношение Сталина к ним и к их автору. Мнение вождя о творчестве Булгакова, несомненно, вполне определенное, остается неизвестным и, главное, никак себя не проявляет. Но вот в декабре 1928 года к Сталину обращаются сотрудники творческого объединения «Пролетарский театр» В. Билль-Белоцерковский, А. Глебов, Б. Рейх и пр. Они явно доносят на Булгакова, облекая свою озабоченность в гневную форму недоумения: «Как расценивать фактическое "наибольшее благоприятствование" наиболее реакционным авторам (вроде Булгакова, добившегося постановки четырех явно антисоветских пьес в трех крупнейших театрах Москвы ("Дни Турбиных" — Художественный, "Зойкина квартира" — Вахтангова, "Багровый остров" — Камерный, и "Бег" — готовится в Художественном); притом пьес, отнюдь не выдающихся по своим художественным качествам, а стоящих, в лучшем случае, на среднем уровне)? О "наибольшем благоприятствовании" можно говорить потому, что органы пролетарского контроля над театром фактически бессильны по отношению к таким авторам, как Булгаков. Пример: "Бег", запрещенный нашей цензурой, и все-таки прорвавший этот запрет!, в то время, как все прочие авторы (в том числе коммунисты) подчинены контролю реперткома...».

Под письмом стоят подписи: В. Билль-Белоцерковский (драматург), Е. Любимов-Ланской (режиссер, директор театра им. МГСПС), А. Глебов (драматург), Б. Рейх (режиссер), Ф. Ваграмов (драматург), Б. Вакс (драматург и критик), А. Лацис (теаработник и критик), Эс-Хабиб Вафа (драматург), Н. Семенова (теаработник и критик), Э. Бескин (критик), П. Арский (драматург). По поручению членов группы: В. Билль-Белоцерковский, А. Глебов, Б. Рейх.

При ближайшем рассмотрении становится ясно, что «чаша терпения» пролетарских драматургов и режиссеров оказалась переполнена форсированной подготовкой к выпуску в Художественном театре булгаковского «Бега». Очевидно это письмо послужило поводом для разбора пьес Булгакова в отделе агитации, пропаганды и печати ЦК ВКП(б). В докладной записке заведующего отделом П.М. Керженцева в Политбюро от 6 января 1929 года, в ее заключительном разделе говорится:

«Политическое значение пьесы

1. Булгаков, описывая центральный этап белогвардейского движения, искажает классовую сущность белогвардейщины и весь смысл гражданской войны. Борьба добровольческой армии с большевиками изображается как рыцарский подвиг доблестных генералов и офицеров, причем совсем обходит социальные корни белогвардейщины и ее классовые лозунги.

2. Пьеса ставит своей задачей реабилитировать и возвеличить художественными приемами и методами вождей и участников белого движения и вызвать к ним симпатии и сострадание зрителей. Булгаков не дает материала для понимания наших классовых врагов, а, напротив, затушевывал их классовую сущность, стремился вызвать искренние симпатии зрителя к героям пьесы.

3. В связи с этой задачей автор изображает красных дикими зверями и не жалеет самых ярких красок для восхваления Врангеля и др. генералов. Все вожди белого движения даны как большие герои, талантливые стратеги, благородные, смелые люди, способные к самопожертвованию, подвигу и пр.

4. Постановка "Бега" в театре, где уже идут "Дни Турбиных" (и одновременно с однотипным "Багровым островом"), означает укрепление в Худож. театре той группы, которая борется против революционного репертуара, и сдачу позиций, завоеванных театром постановкой "Бронепоезда" (и, вероятно, "Блокадой"). Для всей театральной политики это было бы шагом назад и поводом к отрыву одного из сильных наших театров от рабочего зрителя. Как известно, профсоюзы отказались покупать спектакли "Багрового острова", как пьесы, чуждой пролетариату. Постановка "Бега" создала бы такой же разрыв с рабочим зрителем и у Художественного театра. Такая изоляция лучших театров от рабочего зрителя политически крайне вредна и срывает всю нашу театральную линию.

Художественный совет Главреперткома (в составе нескольких десятков человек) единодушно высказался против этой пьесы.

Необходимо воспретить пьесу "Бег" к постановке и предложить театру прекратить всякую предварительную работу над ней (беседы, читка, изучение ролей и пр.)».

14 января 1929 года Политбюро постановило образовать комиссию в составе К.Е. Ворошилова, Л.М. Кагановича и А.П. Смирнова «для рассмотрения пьесы М.А. Булгакова "Бег"». А 29 января Ворошилов уже пишет в ПБ и лично Сталину: «По вопросу о пьесе Булгакова "Бег" сообщаю, что члены комиссии ознакомились с ее содержанием и признали политически нецелесообразным постановку пьесы в театре». 30 января вывод комиссии был закреплен соответствующим постановлением Политбюро.

Описанная процедура очень характерна для советского руководства. Кто бы что ни говорил, но ситуация, когда Сталин единолично принимал то или иное решение, вовсе не так типична, как многим хотело бы думать. В данном случае вся цепочка — от письма «возмущенной общественности» до утверждения выводов специальной комиссии — не может вызвать никаких вопросов. В принятие решения вовлечена масса людей, работа ведется открыто, все «за» и «против» налицо. Полагать, что всегда за подобными постановлениями стоит неформальное мнение вождя, предрешающее будущие выводы, неверно. Он, разумеется, имел свое мнение и когда видел в этом нужду, считал необходимым его высказывать. Однако куда характернее для него было дать ситуации развиваться по своим законам. Именно такой подход объясняет множество, казалось бы, внезапных и не очень логичных, неожиданных решений, особенно в сфере культуры и искусства.

Свое личное мнение по поводу булгаковских произведений Сталин выразил в ответе Билль-Белоцерковскому и др. 1 февраля 1929 года (ответ опубликован в 1949 году в 11-м томе сталинских Сочинений). Вот выдержки из него:

«т. Билль-Белоцерковский!

Пишу с большим опозданием. Но лучше поздно, чем никогда.

1) Я считаю неправильной самую постановку вопроса о "правых" и "левых" в художественной литературе (а значит и в театре). Понятие "правое" или "левое" в настоящее время в нашей стране есть понятие партийное, собственно — внутрипартийное. "Правые" или "левые" — это люди, отклоняющиеся в ту или иную сторону от чисто партийной линии. Странно было бы поэтому применять эти понятия к такой непартийной и несравненно более широкой области, как художественная литература, театр и пр. Эти понятия могут быть еще применимы к тому или иному партийному (коммунистическому) кружку в художественной литературе. Внутри такого кружка могут быть "правые" и "левые". Но применять их в художественной литературе на нынешнем этапе ее развития, где имеются все и всякие течения, вплоть до антисоветских и прямо контрреволюционных, — значит поставить вверх дном все понятия. Вернее всего было бы оперировать в художественной литературе понятиями классового порядка, или даже понятиями "советское", "антисоветское", "революционное", "антиреволюционное" и т. д.

...Или, например, "Бег" Булгакова, который тоже нельзя считать проявлением ни "левой", ни "правой" опасности. "Бег" есть проявление попытки вызвать жалость, если не симпатию, к некоторым слоям антисоветской эмигрантщины, — стало быть, попытка оправдать или полуоправдать белогвардейское дело. "Бег", в том виде, в каком он есть, представляет антисоветское явление.

Впрочем, я бы не имел ничего против постановки "Бега", если бы Булгаков прибавил к своим восьми снам еще один или два сна, где бы он изобразил внутренние социальные пружины гражданской войны в СССР, чтобы зритель мог понять, что все эти, по-своему "честные" Серафимы и всякие приват-доценты, оказались вышибленными из России не по капризу большевиков, а потому, что они сидели на шее у народа (несмотря на свою "честность"), что большевики, изгоняя вон этих "честных" сторонников эксплуатации, осуществляли волю рабочих и крестьян и поступали поэтому совершенно правильно.

3) Почему так часто ставят на сцене пьесы Булгакова? Потому, должно быть, что своих пьес, годных для постановки, не хватает. На безрыбьи даже "Дни Турбиных" — рыба. Конечно, очень легко "критиковать" и требовать запрета в отношении непролетарской литературы. Но самое легкое нельзя считать самым хорошим. Дело не в запрете, а в том, чтобы шаг за шагом выживать со сцены старую и новую непролетарскую макулатуру в порядке соревнования, путем создания могущих ее заменить настоящих, интересных, художественных пьес советского характера. А соревнование — дело большое и серьезное, ибо только в обстановке соревнования можно будет добиться сформирования и кристаллизации нашей пролетарской художественной литературы.

Что касается собственно пьесы "Дни Турбиных", то она не так уж плоха, ибо она дает больше пользы, чем вреда. Не забудьте, что основное впечатление, остающееся у зрителя от этой пьесы, есть впечатление, благоприятное для большевиков: "если даже такие люди, как Турбины, вынуждены сложить оружие и покориться воле народа, признав свое дело окончательно проигранным, — значит, большевики непобедимы, с ними, большевиками, ничего не поделаешь", "Дни Турбиных" есть демонстрация всесокрушающей силы большевизма.

Конечно, автор ни в какой мере "не повинен" в этой демонстрации. Но какое нам до этого дело?

4) Верно, что т. Свидерский сплошь и рядом допускает самые невероятные ошибки и искривления. Но верно также и то, что Репертком в своей работе допускает не меньше ошибок, хотя и в другую сторону. Вспомните "Багровый остров", "Заговор равных" и тому подобную макулатуру, почему-то охотно пропускаемую для действительно буржуазного Камерного театра.

5) Что касается "слухов" о "либерализме", то давайте лучше не говорить об этом, — предоставьте заниматься "слухами" московским купчихам. И. Сталин».

Вскоре Луначарский обращается к Сталину с письмом: «Ваше письмо группе Билль-Белоцерковского нашло довольно широкое распространение в партийных кругах, т. к. оно, по существу, является единственным изложением Ваших мыслей по вопросу о нашей политике в искусстве». Нарком просит разрешения напечатать письмо в журнале «Искусство», но Сталин против. Очевидно, он не желает превращать свое личное мнение в руководящую директиву, каковой оно многими неизбежно воспринималось бы, будучи опубликованным.

Спустя несколько дней Сталин вынужден вновь отвечать на вопрос о Булгакове. Теперь «с ножом к горлу» пристали украинские писатели, встреча с которыми состоялась в Кремле 12 февраля 1929 года.

На возмущенные реплики в адрес «не нашей» булгаковской драматургии, он отвечает: «Если взять его "Дни Турбиных", чужой он человек, безусловно. Едва ли он советского образа мыслей. Однако, своими "Турбиными" он принес все-таки большую пользу, безусловно...» И вновь повторяет тезис о «величайшей демонстрации в пользу всесокрушающей силы большевизма». Для «Бега» же он не находит подобного оправдания. «В этой пьесе, — говорит он, — дан тип одной женщины — Серафимы и выведен один приват-доцент. Обрисованы эти люди честными и проч. И никак нельзя понять, за что же их собственно гонят большевики, — ведь и Серафима и этот приват-доцент, оба они беженцы, по-своему честные неподкупные люди, но Булгаков, — на то он и Булгаков, — не изобразил того, что эти, по-своему честные люди, сидят на чужой шее. Их вышибают из страны потому, что народ не хочет, чтобы такие люди сидели у него на шее. Вот подоплека того, почему таких, по-своему честных людей, из нашей страны вышибают. Булгаков умышленно или не умышленно этого не изображает...»

Здесь же Сталин говорит о том, что изменилось в стране за последние годы и из-за чего незаменимость булгаковских пьес в театре уже не столь очевидна. И вновь делает упор на глупость деления писателей на «правых» и «левых». «Взять, например, таких попутчиков, — я не знаю, можно ли строго назвать попутчиками этих писателей, — таких писателей, как Всеволод Иванов, Лавренев. Вы, может быть, читали "Бронепоезд" Всеволода Иванова, может быть, многие из вас видели его, может быть вы читали или видели "Разлом" Лавренева. Лавренев не коммунист, но я вас уверяю, что эти оба писателя своими произведениями "Бронепоезд" и "Разлом" принесли гораздо больше пользы, чем 10—20 или 100 коммунистов-писателей, которые пичкают, пичкают, ни черта не выходит: не умеют писать, нехудожественно...».

Налицо естественный процесс постепенного и трудного нарождения нового культурного феномена — пролетарской литературы и драматургии. Не подделки под драматургию, но, какого-никакого, творческого, художественного продукта. В этих условиях художественная значимость талантливых булгаковских пьес перестает перевешивать их непролетарское содержание. В то же время запрет булгаковских пьес в 1926—1928 годах, если бы он случился, оставил бы зрителя без необходимого культурного воздуха, в котором тесно сплелись таланты драматурга и режиссера, самоотверженная игра актеров, острая сюжетная коллизия из близких и живых в памяти лет Гражданской войны.

Одно из самых известных суждений Иосифа Виссарионовича о творчестве Булгакова относится к истории о запрещении постановки пьесы Н. Эрдмана «Самоубийца». Когда М. Горький и А.Н. Тихонов хлопотали перед генеральным секретарем за пьесу Эрдмана, Сталин ответил: «Мне лично пьеса не нравится. Эрдман мелко берет, поверхностно берет. Вот Булгаков!.. Тот здо́рово берет! Против шерсти берет! (Он рукой показал и интонационно.) Это мне нравится!».

После запрета всех его пьес для Булгакова начались черные дни. В июле 1929 года Булгаков обратился к генсеку партии Сталину, Председателю ЦИК Калинину, начальнику Главискусства Свидерскому, к Горькому с письмом-заявлением, которое заканчивается словами: «...Не будучи в силах более существовать, затравленный, зная, что ни печататься и ставиться более в пределах СССР мне нельзя, доведенный до нервного расстройства, я обращаюсь к Вам и прошу Вашего ходатайства перед Правительством СССР об изгнании меня за пределы СССР вместе с женой моей Л.Е. Булгаковой, которая к прошению этому присоединяется. М. Булгаков»

30 июля 1929 года начальник главискусства РСФСР А.И. Свидерский пишет секретарю ЦК ВКП(б) А.П. Смирнову записку о встрече с писателем. «Я имел продолжительную встречу с Булгаковым, — докладывает Свидерский. — Он производит впечатление человека затравленного и обреченного. Я даже не уверен, что он нервно здоров. Положение его действительно безысходное. Он, судя по общему впечатлению, хочет работать с нами, но ему не дают и не помогают в этом. При таких условиях удовлетворение его просьбы является справедливым».

Спустя четыре дня, 3 августа 1929 года Смирнов докладывает в Политбюро: «...Со своей стороны считаю, что в отношении Булгакова наша пресса заняла неправильную позицию. Вместо линии на привлечение его и исправление — практиковалась только травля, а перетянуть его на нашу сторону, судя по письму т. Свидерского, можно. Что же касается просьбы Булгакова о разрешении ему выезда за границу, то я думаю, что ее надо отклонить. Выпускать его за границу с такими настроениями — значит увеличивать число врагов. Лучше будет оставить его здесь, дав АППО (Отдел агитации и пропаганды) ЦК указания о необходимости поработать над привлечением его на нашу сторону, а литератор он талантливый и стоит того, чтобы с ним повозиться.

Нельзя пройти мимо неправильных действий ОГПУ по части отобрания у Булгакова его дневников. Надо предложить ОГПУ дневники вернуть».

28 марта 1930 года, оставшись без работы и не имея возможности публиковаться, Булгаков пишет отчаянное письмо Правительству СССР. Он говорит о невозможности жизни в стране, где его не печатают, не ставят и даже отказывают в устройстве на работу. «Прошу приказать мне, — заканчивает он, — в срочном порядке покинуть пределы СССР». В письме приводится список разносов его произведений в печати. Газеты и журналы утверждают, что созданное Булгаковым «в СССР не может существовать». «И я заявляю, — комментирует он эти строки, — что пресса СССР совершенно права». Он признает что не может создать ничего «коммунистического», что сатира потому и сатира, что автор не приемлет изображаемого, что представить себя «перед правительством в выгодном свете» он не намерен.

18 апреля 1930 года состоялся телефонный разговор И.В. Сталина с писателем, во время которого руководитель страны посоветовал Булгакову еще раз подать заявление на работу во МХАТ и выразил желание лично встретиться с Михаилом Афанасьевичем. Идея о личной беседе с вождем станет потом для писателя своеобразной манией. После этого разговора Булгакова взяли на работу в Художественный театр ассистентом режиссера, практически — по протекции Сталина. Этот поступок руководителя СССР подчеркивает его сложное отношение к Михаилу Афанасьевичу. С одной стороны, именно после его определения пьесы «Бег» как «антисоветского явления» начинается травля Булгакова. С другой стороны, Сталин выказывал по отношению к писателю определенную симпатию. Считается, что Сталин поспособствовал тому, что пьесы Булгакова снова стали ставить в театрах. Рассказывали, что в январе 1932 года глава СССР был в МХАТе на одном спектакле и спросил, почему в театре давно не ставили «Дни Турбиных», в результате чего уже в феврале пьеса вернулась на подмостки.

Булгаков же не терял надежды на новый разговор со Сталиным. В своем новом письме к нему 30 мая 1931 года (где обращается с горячей просьбой направить в заграничный отпуск с 1 июля по 1 октября) он пишет: «Но, заканчивая письмо, хочу сказать Вам, Иосиф Виссарионович, что писательское мое мечтание заключается в том, чтобы быть вызванным лично к Вам». И спустя годы жена писателя, Е.С. Булгакова пишет в дневнике: «Я все время думала о Сталине и мечтала о том, чтобы он подумал о Мише и чтобы судьба наша переменилась...»

Однако встреча не состоялась, и телефонных звонков больше не было! Большой разговор, в котором Сталин, судя по всему, рассчитывал склонить Булгакова на переход в число своих сторонников, был отменен... Булгаков никак не мог понять: что могло бы помешать продолжению так многообещающе начавшегося знакомства? Позже (26.07.1931) в письме Вересаеву он так и напишет: «Год я ломал голову, стараясь сообразить, что случилось? Ведь не галлюцинировал же я, когда слышал его слова? Ведь он же произнес фразу: «Быть может, Вам действительно нужно уехать за границу?..» Он произнес ее! Что произошло? Ведь он же хотел принять меня?..»

11 июня 1934 года Булгаков вновь пишет Сталину: «Многоуважаемый Иосиф Виссарионович! ... В конце апреля этого года мною было направлено Председателю Правительственной Комиссии, управляющей Художественным Театром, заявление, в котором я испрашивал разрешение на двухмесячную поездку за границу, в сопровождении моей жены Елены Сергеевны Булгаковой, а также разрешение обменять советскую валюту на иностранную в количестве, которое будет найдено нужным для поездки... Обида, нанесенная мне... тем серьезнее, что моя четырехлетняя служба в МХАТ для нее никаких оснований не дает, почему я и прошу Вас о заступничестве...».

Однако все письма Булгакова Сталину оставались без ответа. В 1938 году Булгаков в очередном письме к Сталину заступается за драматурга Н. Эрдмана. Сам покалеченный, «приконченный», он просит за своего коллегу, который три года провел в ссылке в Сибири и не может вернуться в Москву. Сталин молчит. Правда, автору письма делают послабление: предоставляют место либреттиста в Большом театре.

Завершающей страницей их взаимоотношений стала последняя пьеса Булгакова «Батум» (первоначальное название — «Пастырь»). Писатель задумал ее в феврале 1936 года. Современники и нынешние исследователи творчества Булгакова в один голос утверждают, что за этим выбором напрочь отсутствовали приспособленческие соображения. Возможно, причиной было не столько желание наладить контакт с властями СССР, а стремление создать хоть что-нибудь, что могли бы пропустить на сцену. К тому же Булгаков всерьез увлекся темой молодого героя-революционера, зовущего за собою народ на великое дело. Косвенно в этом замысле выражено сложившееся к тому моменту у Булгакова отношение к современному ему Сталину как, по меньшей мере, незаурядной фигуре. Возможно, Булгаков делает этот шаг навстречу Сталину как попытку все же вызвать его на разговор. Вначале все театры горят желанием поставить пьесу о Сталине. МХАТ готов заключить договор, звонят из Воронежа, Ленинграда, Ростова. 1939 год — год шестидесятилетия вождя, и все хотят «отметиться», да еще чем — пьесой Булгакова!

Телефон в его квартире не смолкает. В августе группа режиссеров и актеров, участвующих в постановке «Батума», отправляется в Грузию, чтоб ознакомиться с местами, где происходит действие пьесы. Выезжают туда же и Булгаков с женой. На станции Серпухов в вагоне появляется женщина-почтальон и, войдя в купе Булгаковых, спрашивает: «Кто здесь бухгалтер?» Так из-за неразборчивости на телеграфном бланке произносит она фамилию Булгакова. Тот читает: «Надобность поездки отпала возвращайтесь Москву». Сталин наносит ему последний удар. «Люся, — скажет Булгаков жене, — он подписал мне смертный приговор».

Что стало причиной запрещения пьесы? Никаких прямых свидетельств на этот счет нет. 18 октября 1939 года Е.С. Булгакова записывает: «Сегодня два звонка интересных. Первый — от Фадеева, о том, что он завтра придет Мишу навестить (да, я не записываю аккуратно в эти дни болезни — не хватает сил — не записала, что (кажется, это было десятого) было во МХАТе Правительство, причем Генеральный секретарь, разговаривая с Немировичем, сказал, что пьесу "Батум" он считает очень хорошей, но что ее ставить нельзя».

Сразу же приходится отмести самые фантастические версии о том, что в процессе сбора фактов о юности вождя и превращении их в пьесу, Булгаков де накопал что-то таинственное и сильно скрываемое самим Сталиным. Во-первых, источниковая база для этого под руками писателя была довольно скудна. Во-вторых, текст ее хорошо известен и никаких «криминальных» намеков не содержит. В-третьих, соображения в пользу того, что Сталин вообще был в принципе против подобных произведений, верно лишь отчасти. Дело в том, что в это же самое время в трех театрах Тбилиси вовсю шел спектакль, построенный на том же самом материале. Пьеса Ш. Дадиани «Из искры» имела успех, ее никто не запрещал, автор в 1937 году уже был избран депутатом Верховного Совета СССР.

Возможно, причина запрета лежит на поверхности. Автор, чьи произведения плотно вошли в списки чуждой, буржуазной литературы — под этим клеймом Булгаков вошел в статью Большой Советской Энциклопедии (1927) и в учебник «Современная литература» для 10 класса (1936) — по неписанным правилам просто не имел права писать на подобную тему. Не награждать же его за удачную пьесу о вожде! Да и что пришлось бы заново писать в той же БСЭ, что он «исправился» что ли?..

После запрета пьесы «Батум» здоровье Михаила Афанасьевича, и без того слабое, сильно пошатнулось. Булгаков начинает слепнуть. Шок, пережитый им в Серпухове, есть начало его конца. В октябре он пишет завещание. 1940 год встречает не с бокалом вина, а с мензуркой микстуры в руке. 17 января в открытую форточку на их кухне влетает синичка. Плохая примета. Группа актеров МХАТа пишет письмо «наверх» с просьбой разрешить больному выехать на лечение в Италию. Только крутой поворот судьбы, утверждают они, поворот к радости, способен спасти его.

Незадолго до смерти писателя его посещает генеральный секретарь Союза писателей А. Фадеев. 10 марта 1940 года в 16.39 Михаил Афанасьевич Булгаков умер. По рассказам его близких, в тот же день в его квартире раздался звонок из секретариата Сталина:

— Что, товарищ Булгаков умер?

— Да, умер.

И на другом конце провода положили трубку.

В 1946 году вдова Булгакова Елена Сергеевна обращается с письмом к Сталину с просьбой об издании хоть небольшого сборника прозы мужа. Но эта просьба остается без ответа.

Генеральный секретарь ВКП(б) Иосиф Виссарионович Сталин

Булгаков и Сталин