Н. Осинский (псевдоним В.В. Оболенского, 1925):
«Рассказано все очень живо, выпукло, "объективно". Претензии автору за то, что он белых юнкеров показал не злодеями, а обыкновенными юнцами из определенной классовой среды, терпящими крушение со своими дворянско-офицерскими "идеалами", предъявлять не приходится. Но чего-то, изюминки какой-то не хватает. А не хватает автору, печатающемуся в "России", — писательского миросозерцания, тесно связанного с ясной общественной позицией, без которой, увы, художественное творчество оказывается кастрированным».
М.Б. Загорский (журнал «Новый зритель», 1926, № 42):
«Как бы ни относиться к "Белой гвардии" М. Булгакова, печатающейся в журнале "Россия", все же надо признать, что перед нами были интересно сработанные страницы романа, широко охватывающего эпизоды гражданской войны на Украине периода гетманщины и петлюровщины, причем главная ценность этой своеобразной историко-художественной эпопеи заключалась не в "героях" и не в отдельных персонажах романа, а в бытовой и психологической насыщенности той весьма напряженной социально-политической атмосферы так, как понимал ее автор. В этом воздухе эпохи пропадали или делались не особенно заметными некоторые затаенные тенденции автора и почти пропадали поступки и разговорчики маленькой группы глупых людей, отдававших свою жизнь за победу "белой идеи"».
И.М. Нусинов (доклад «Творчество Михаила Булгакова как путь к его драме "Дни Турбиных"», прочитан 25 октября 1926 г. в секции «Литература и искусство» при Комакадемии):
«Булгаков в романе старался показать, как заслуженна была гибель его класса. <...> Булгаков тогда замечал живые силы украинского движения, живые силы народа. Он ясно видел, что с одной стороны немцы и их трусливые белогвардейские лакеи, а с другой стороны народ, героический, сопротивляющийся, мученически погибающий в этой борьбе. Он видел неминуемую гибель немцев, неминуемую гибель гетмана, неминуемую гибель белогвардейцев. Нам сейчас становится понятным эпиграф автора "По делам". В этом эпиграфе сказалось отношение автора к тому, что случилось. <...> Все то, что случилось, справедливо. Булгаков сознает, что гибель его класса была не только неизбежной, он сознает, что она справедлива, что она к лучшему. <...> Булгаков и все те, кто вместе с ним переменил вехи, вся та масса его класса, которая служит Советской власти, не рабы и трусы, они, умудренные опытом истории, служат своему народу. <...> "Белая гвардия" представляет собой среднюю книгу. У нас за последние годы чрезвычайно легко создавались литературные репутации, и что особенно поразительно — литературные репутации правых писателей, и такой фальшивой репутацией является прославление Булгакова. По существу его роман написан по трафарету. Книга "Белая гвардия" состоит из двух частей: первая часть — это, без сомнения, воспоминания талантливого журналиста, который создает общую картину того, что представлял собой Киев в 1918 году. Это, по существу, наиболее интересная часть книги, но здесь больше беллетристической публицистики, чем подлинного художественного произведения. То, что в этой книге характеристики составлены из штампованных рассказов старых дворянских романов, пересказов, которые выдают эпигонство Булгакова, — это несомненно».
И.М. Нусинов (статья о Булгакове в «Литературной энциклопедии», 1929 г.):
«Роман рисует жизнь белогвардейцев — семьи Турбиных, в Киеве за период лето 1918 — зима 1919 (немецкая оккупация, гетманщина, петлюровская директория) до занятия Киева Красной армией в начале 1919. Опыт этого года убедил автора в том, что гибель его класса неизбежна и вполне заслуженна. Булгаков эту свою идейную установку дает в эпиграфе к роману: "и судимы были мертвые по написанному в книгах сообразно с делами своими". Погибающие классы ненавидят свой восставший народ, трусливо прячутся за спину немецкого империалистического насильника и злорадствуют при виде жестокой расправы немецких юнкеров над украинской деревней. Героически, с великой жертвенностью борются против своих и чужеземных насильников лишь украинский крестьянин, русский рабочий — народ, который "белые" ненавидят и презирают. <...> Булгаков вошел в литературу с сознанием гибели своего класса и необходимости приспособления к новой жизни. Булгаков приходит к выводу: "Все, что ни происходит, происходит всегда так, как нужно и только к лучшему". Этот фатализм — оправдание для тех, кто сменил вехи. Их отказ от прошлого не трусость и предательство. Он диктуется неумолимыми уроками истории. Примирение с революцией было предательством по отношению к прошлому гибнущего класса. Примирение с большевизмом интеллигенции, которая в прошлом была не только происхождением, но и идейно связана с побежденными классами, заявления этой интеллигенции не только об ее лояльности, но и об ее готовности строить вместе с большевиками — могло быть истолковано как подхалимство. Романом "Белая гвардия" Булгаков отверг это обвинение белоэмигрантов и заявил: смена вех не капитуляция перед физическим победителем, а признание моральной справедливости победителей. Роман "Белая гвардия" для Булгакова не только примирение с действительностью, но и самооправдание. Примирение вынужденное. Булгаков пришел к нему через жестокое поражение своего класса».
Г.Е. Горбачев («Творчество М. Булгакова» // Красная газета: вечерний выпуск, 24 мая 1927 г.):
«В "Белой гвардии"... Булгаков тенденциозен. Изображая целую группу офицеров-монархистов в Киеве в 1918 году, в эпоху гетмана Скоропадского и наступления на Киев петлюровцев и большевиков, Булгаков умалчивает о зверствах, грабежах, одичании и моральном распаде белого офицерства... <...> Если Булгаков выбрал героями исключительно честных, наименее деклассированных белых офицеров, то во имя художественной правды он должен был показать их резкое отличие от окружающей среды и неизбежность того падения в бездну подлостей и зверств по отношению к своему народу, которое логически вытекало из их монархизма и понятий об офицерской чести и благе родины. Этого Булгаков не сделал. Получилась апологетика памяти монархического офицерства. Изображать же трусость и неумелость высшего командования белых отрядов, жадность обывательских толп тыловых буржуа, дворян и интеллигентов, а всех юнкеров, младший и частично средний офицерский состав изображать рыцарями без страха и упрека — это значит возвыситься в критике белого движения... <...> лишь до фронды недовольного начальством врангелевского капитана. Булгаков рассуждает в "Белой гвардии" о неизбежности крестьянского бунта на Украине, сметающего и белых, и большевиков, но нигде не показал он нам исторической "вины" перед народными массами своих "милых" интеллигентов, офицеров-монархистов <...> Булгаков предусмотрительно не сталкивает "Турбиных" (то есть всех офицеров-героев "Белой гвардии") с большевиками, противопоставляя белым враждебные к большевизму сепаратистские, буржуазно-кулацкие силы или иностранных агентов: петлюровцев и гетмановцев. Те и другие представлены в таком подлом, зверском, омерзительном виде, что на их фоне единственные честные и храбрые люди, офицеры-монархисты, кажутся героями, концентрируют на себе... <...> симпатии читателя и зрителя, примиряют его с собой. <...> Пафос "Белой гвардии" — в попытке примирить читателя с монархическим, черносотенным офицерством. <...> Но все же было бы неверным утверждать, что "Белая гвардия" и "Дни Турбиных" — тенденциозно-монархические и активно-белогвардейские произведения. <...> У Булгакова <...> есть <...> настроение какого-то всепрощения, признания конечной моральной правоты, жертвенности, героизма, права на славу и покой за обеими героически боровшимися в гражданской войне сторонами — большевиками и белыми (сон Алексея Турбина), и право цветения за "новой жизнью" на советской земле (конец пьесы)».
В. Зархин (На правом фланге // Комсомольская правда, 10 апреля 1927 г.):
«Казалось бы, что если автор наделяет свое произведение громким и обязывающим названием "Белая гвардия", то этим самым он ставит себя в необходимость дать серьезнейшие образы быта, общественной и социальной деятельности этой "гвардии". Но ведь возьми Булгаков "Белую гвардию" в таком разрезе, ему никогда бы не удалось реабилитировать белую офицерщину, которая для нас была и будет злейшим врагом. И вот Булгаков делает маневр: он "отвлекается" от социальной сущности белогвардейщины и подменяет персонажи "Белой гвардии" "просто людьми", имеющими, конечно, некоторые недостатки, но в общем умными, милыми, добрыми и симпатичными борцами "за идеалы". Механизм этого превращения удивительно прост и состоит в том, что Булгаков проникается "объективизмом". Ему, мол, "безразлично", что белые — это белые, а важно лишь то, что белые — это-де "люди". Причем люди эти интеллигентны, культурны и приятны во всех отношениях, а посему Булгаков считает себя обязанным рисовать их в нежно-розовых сочувственных красках».
М.Г. Майзель (Новобуржуазное течение в советской литературе. Л., 1929 г.):
«Это была удивительная попытка оправдать белое движение путем введения в роман субъективно честных белогвардейцев... <...> Из "Белой гвардии" можно сделать тот единственный вывод, что монархическое движение было обречено на гибель благодаря измене вождей. Самая же белая идея рисуется Булгаковым как идея высокого пафоса. Апология чистой белогвардейщины — таков внутренний смысл романа Булгакова».
Статья о Булгакове в «Большой советской энциклопедии», 1929 г.:
«В "Белой гвардии" и "Днях Турбиных", изображая белогвардейщину на Украине, лично пережитую автором, он пытается свалить "вину белогвардейства" на генералитет и других руководителей движения, изображая рядовых белогвардейцев доблестными и политически честными».
Статья в газете «Возрождение» (г. Париж), 9 ноября 1925 г.:
«Вышел номер 5-й журнала "Россия", редактируемого Лежневым. В журнале напечатано продолжение повести Михаила Булгакова "Белая гвардия", описывающей борьбу за Киев в конце 1918 года и занятие Киева Петлюрой. Повесть Булгакова, художественно значительная, будто бы лишена всякой советской тенденции».
П.М. Пильский (предисловие к роману «Белая гвардия», изданному в Риге в ноябре 1927 г.):
«Литературное счастье сразу осыпало Булгакова своими щедротами. Его имя прогремело. Роман "Белая гвардия" ("Дни Турбиных") привлек и захватил общее внимание. Потом советская цензура, нападки большевиков на его пьесу, запреты, купюры, борьба, широчайший успех еще выше подняли интерес к молодому автору. Литературный бог благословил Булгакова счастливой темой. И роман, и пьеса развертывают одну из самых жутких и трагических картин российской революции. Оба заглавия уместны. Своим двойным наименованием произведение Булгакова вскрывает его авторские цели: на этих страницах встает не только борьба, не только история, но и частная, личная жизнь Турбиных, революция проходит в своих отражениях на простой человеческой психике. И в книге, и на сцене живут люди, потрясенные грозным шквалом, революционной бурей, вихрями российского бунта. Турбины — обыкновенная, средняя интеллигентская семья. В обрисовке этих лиц Булгаков нигде не грешит ни лишним идеализированием, ни односторонностью. Его отношение к своим героям сдержанно и объективно. <...> В сущности, что рассказывает Булгаков? Он набрасывает картину страданий и мук русского человека, его жертвенность и гибель, трагедию скромного семейства, развал быта под ударами революционных громов. Своих скромных героев он не хочет освещать непременно розовым светом, не скрывает их недостатков, не заставляет нас сочувствовать офицеру Тальбергу, не украшает дела и личную жизнь Мышлаевского, не дарит ни одной лишней красивой черты ни Алексею, ни Николаю Турбиным, ничем не выделяет и не расцвечивает образа Елены. Ее женственность не подчеркнута, ее душа ни на минуту не окрылена одушевлением борьбы и протеста, а все действия, поступки, решения офицеров Турбиных предстают только выполнением долга и спокойного, постороннего зрителя не поражают ни исключительностью, ни картинностью, ни пламенным героизмом, ни безумием отваги. Рисунок Булгакова целомудрен. Его нигде не покидает чувство меры. Он ни в кого не влюблен, ни одно из действующих лиц не вызывает его преклонения и безотчетных хвал. Вот почему так характерны борьба и гнев большевиков. Их гонения воздвигаются не только против явно враждебных книг, они преследуют не искажение действительности — им нужна льстивая покорность, лобзающая ложь, подкрашенная и разукрашенная тенденциозность, наигранный восторг. С правдой они воюют. Быть честным там — значит быть гонимым. <...> Решительно: большевикам нечего было страшиться. Они устранены и со сцены, и со страниц книги. И все-таки Булгаков напугал. Чем? Только правдой. Даже скромное, даже осторожное проявление обычных чисто человеческих черт у "белогвардейцев" возмущает советскую власть, возбуждает ее неистовое, бешеное негодование. Большевики не могут допустить даже простой человечности у своего "классового" врага. А Турбины — трогательны. Их судьба, их приговоренность, их душевные терзания должны вызывать глубокое волнение не только у тех, кто был свидетелем и участником тех дней, но и у всякого способного сочувствовать чужому страданию, чужой непоправимой беде и чужому великому горю».
М.А. Осоргин («Дни Турбиных» // Последние новости. Париж, 20 октября 1927 г.):
«В появившемся в Париже издании роман Булгакова не окончен. Что он представляет собою в целом — говорить пока трудно; о том же, как он написан, можно судить уже и по напечатанным двум частям. Фон романа — гражданская война, ее киевский этап (Скоропадский — Петлюра). Скорее всего, это даже не фон, а главное содержание; семья Турбиных, молодых и искренних активных участников белого движения, участвует в романе как бы лишь для оживления его, для того, чтобы не сделать его историческим, не превратить в беллетристическую запись изумительных и тяжких дней Киева накануне взятия его войсками Петлюры. Эпоха гражданской войны в обработке, пытающейся быть художественной, уже заполнила шкапы современной российской литературы; но художественности всегда мешало отсутствие перспективной дали, невозможность для писателя быть объективным в оценке событий эпохи и в обрисовке характеров ее деятелей. И прежде всего мешала, разумеется, цензура, сквозь сито которой свободно процеживался благородный коммунист, но не мог протискаться его честный противник. Плохо было и то, что за темы эти охотно брались, главным образом, перья беллетристов-агитаторов, коммунистически настроенных, литературно — дешевые, идейно — ничтожные, неспособные к художественному беспристрастию. Еще хуже было, когда по их стопам шли писатели, пытавшиеся приобрести себе паспорт благонадежности печатным отказом от собственного вчерашнего "белогвардейства" и расквитаться с "заблуждениями прошлого" путем цинической над ним издевки; таково, например, "Хождение по мукам" Алексея Толстого, худшее из произведений этого морально нестойкого таланта. М. Булгакова ни в чем подобном упрекнуть нельзя. Он — по мере сил и таланта — старается быть объективным. Его герои — не трафаретные марионетки в предписанных костюмах, а живые люди. Он усложняет свою задачу тем, что все действие романа переносит в стан "белых", стараясь именно здесь разобраться и отделить овец от козлищ, искренних и героев — от шкурников и предателей идеи белого движения. Он рисует картину страшного разложения в этом стане, корыстного и трусливого обмана, жертвой которого явились сотни и тысячи юнкеров, офицеров, студентов, честных и пылких юношей, по-своему любивших родину и беззаветно отдававших ей жизнь. Живописуя трагическую обреченность самого движения, он не пытается лишить его чести и не поет дифирамбов победителям, которых даже не выводит в своем романе (по крайней мере, в первых двух его частях). В условиях российских такую простую и естественную писательскую честность приходится отметить как некоторый подвиг — или же, с еще большим удовлетворением, признать, что российская цензура, не перестав быть партийной и охранной, умеет иногда не быть чрезмерно глупой. Впрочем, запрещение пьесы "Дни Турбиных", из романа переделанной, на сцене Моск<овского> Худож<ественного> театра, вызванное ее чрезмерным успехом у публики, свидетельствует о некоторой преждевременности подобных надежд».
М.О. Цетлин («Михаил Булгаков. Дни Турбиных (Белая Гвардия). Роман», издательство «Concordia», Париж, 1927 г. // Современные записки. Париж, 1927 г., т. 33):
«Роман "Дни Турбиных" (по крайней мере, в первой своей части, вышедшей за границей) посвящен борьбе добровольцев с петлюровцами за Киев, еще находившийся под властью гетмана. Автор взял два эпиграфа к своему произведению. Один, из "Капитанской дочки" <...> Этот эпиграф очень подходит и к общему состоянию России в то время, и особенно к этим страшным дням киевской зимы 1918 года. Словно реальный холод с замерзающими борцами и символическая метель революции сливаются в одно. Другой эпиграф: "И судимы были мертвые по написанному в книгах сообразно делам своим...", — не лишен, пожалуй, некоторой моральной гордыни. Автор сознает, что пишет не безответственную повестушку, не "беллетристику", не то, что англичане называют fiction. Книга его — художественный документ, свидетельство и суд. Надо признать, что право на этот гордый эпиграф автор имеет: свидетельство его нелицеприятно, и суд праведен. И если вспомнить, что роман написан в Советской России, еще задыхающейся от ненависти к "белогвардейцам", — то художественное нелицеприятие представляется почти что моральным подвигом. Турбины и другие "белогвардейцы" не сусальные герои, но и не изверги рода человеческого, а обыкновенные хорошие русские люди, ставшие в эти трудные дни героями. Может быть, автору облегчило его подвиг, подвиг объективности, то, что в Киеве Турбины (если взять это имя как собирательное) боролись не с большевиками, а с столь же ненавистными большевикам, как и сами "белогвардейцы", петлюровцами. Может быть, этим последним обстоятельством и объясняется столь необычный либерализм советской цензуры, пропустившей этот роман. Нам думается, что автором руководила отнюдь не нравственная или политическая, а только художественная совесть. Он правдиво описал то, что видел, пережил, потому что художник, оставаясь художником, не может лгать. Только две-три фальшивые ноты удалось нам уловить в романе. Тема его — даром растраченный героизм молодежи, предаваемой дурными вождями. Нераспорядительность и трусость представителей командования и буржуазии кое-где художественно показаны. Но не надо было автору, уклоняясь от роли художника, прямо "от себя" называть их гадами или выражать сожаление, что они не повешены. Нехудожественным показался нам и пророческий сон доктора Турбина, эти разговоры с Богом о попах, эти большевики в раю, убранном в красное. Такой сон мог видеть солдат, с которым во сне разговаривает Турбин, но не сам Турбин. Правдиво увидеть и передать то значительное, чем полна эта книга, было задачей нелегкой, требовавшей большого напряжения творческой энергии автора. Порой кажется, что для того чтобы не растрачивать ее, не отвлекать от главной задачи, автор не искал оригинальной формы, а умело приспособил для своей цели разнообразные, взятые у других, приемы. Форма его немного "компилятивна", он пользуется приемами не только крупных писателей, Белого или Ремизова, но и более слабых, вроде Пильняка или Артема Веселого. Острые углы и резкая безвкусица этих приемов как бы слегка отполированы, немного обесцвечены у Булгакова и благодаря этому более приемлемы. Он как бы популяризует Белого или Ремизова и смягчает выверты Пильняка. Как почти у всех, кто писал в России о революции, мы видим у Булгакова шпигующие рассказ обрывки слов, разговоров, песенок. И у него повествование разорвано, как бы прослоено вводными эпизодами, быстрыми мазками, лапидарными общими характеристиками, звукоподражаниями, отрывками из газет, словом, всем тем, что стало расхожей монетой у авторов революционного времени, что идет от Белого и переполняет книги Пильняка, Эренбурга, Артема Веселого и стольких других. Но, очевидно, эти приемы подходят к теме революции: словно революционный хаос писатели хотят выразить хаосом типографским. Надо признать, что приемы эти применяются Булгаковым со вкусом и чувством меры».
Ю.И. Айхенвальд (Литературные заметки // Руль. Берлин, 2 ноября 1927 г.):
«Это — произведение ярко талантливое, оставляющее после себя глубокий след впечатления. Роман сделан очень искусно; легка его постройка, и как прихотливо ни разбросаны его части, прерываясь одна другой, все-таки они собираются сами собою в одно внутреннее целое, и зигзаги писательского каприза не раздражают читателя, а удовлетворяют. Отдельные образы и отдельные сцены необычайно сильны. Фоном для них является Киев в 1918 году — зимний Киев; и город этот оказывается у Мих<аила> Булгакова не только фоном: он живет и самостоятельной жизнью, как особое существо, так что недаром и величают его — слово Город пишут с большой буквы. В сознании, в представлении большинства Киев рисуется летним, зеленым, южным; оттого зимняя оболочка, в которую он одет у автора, и частое, почти как у Блока, упоминание о снеге вызывает в нас сначала какое-то сопротивление, какое-то ощущение, что не к лицу матери городов русских эта необычная белая одежда. Но ничего не поделаешь: именно зимою устроила история то, что описывают "Дни Турбиных", и уклониться от этого было нельзя, тем более что весь роман соткан одновременно как из нитей вымысла, так и из кровавых нитей реальности. Придуманные, только внешне придуманные, психологически живые фигуры связаны в своих судьбах с такими подлинниками, как гетман Скоропадский, Петлюра, полковник Болботун. И вообще, главное действующее лицо "Дней" — это история, русская история, недавняя, еще не остывшая, такая, к которой больно притрагиваться. Болью, телесной и душевной, также насыщены страницы Булгакова, как и та действительность, которой они посвящены. С 1914 года миром, который и без того давно облюбован страданием, овладело человеческое страдание исключительное. Оно составило жизненный нерв истории и в эту историю, то есть в неслыханные несчастья, вовлекло огромное количество людей — и детей в том числе. "Детей зачем-то ввязали в это... — послышался женский голос": так сказано в "Белой Гвардии" по поводу нашей междоусобицы, и этот неизвестно чей женский голос мог бы представлять собою голос совести всего человечества. В страшно горячую, в самую опасную минуту, когда Петлюра уже взял Город и сопротивляться больше нельзя было, и бежал Скоропадский, и немцы не заступились, торжественно вышел из одного дома кадетик, у которого нос был пуговицей и у которого с левой стороны недоставало одного зуба, и большая винтовка сидела у него за спиной на ремне. Этот маленький был один из защитников Великой России. Что лично с ним стало, не досказывает Мих<аил> Булгаков; но гибель его ровесников и тех, кто несколько постарше, видна отчетливо. В этой гибельной междоусобице — на чьей стороне изобразитель "Белой Гвардии", белогвардейской семьи Турбиных? Художника об этом спрашивать не совсем законно, потому что он должен бы быть над обеими сторонами, на высоте объективности. Неделикатно спрашивать об этом именно Мих<аила>Булгакова, напечатавшего свою книгу в России, в стране — не правда ли? — не совсем свободной. Но и без вопросов ясно, к чести автора, что на своих белых героев он, подданный красной власти, сумел посмотреть открытыми и непредвзятыми глазами, сумел увидеть в них просто людей и осветить их не от себя, а из их собственной глубины, имманентно, отнесся к ним по законам их собственного внутреннего мира. Если он их и не принял, то во всяком случае он их понял. Этому соответствует и та характеристика, которую наш романист дает Киеву, когда зимою 1918 года его наполнили толпы беженцев с севера, от ужасов большевизма. Темные краски уделены этим беглецам, среди которых были, между прочим, и "журналисты московские и петербургские, продажные, алчные, трусливые". Но бежали и "честные дамы из аристократических фамилий". Праздную и развратную жизнь вели эти люди, и большевиков ненавидели они "ненавистью трусливой, шипящей, из-за угла, из темноты". Но зато "ненавистью горячей и прямой, той, которая может двинуть в драку" ненавидели большевиков армейские офицеры, и вот им всю честь и внимание справедливо воздает Мих<аил> Булгаков. От прикосновений его пера оживают перед нами образы этих прапорщиков и подпоручиков, бывших студентов, "сбитых с винтов жизни войной и революцией... в серых потертых шинелях, с еще не зажившими ранами, с ободранными тенями погон на плечах" — сами тени, живые осколки разбитой армии, разбитой России. Судьбу некоторых из этих офицеров прослеживает автор. Он делает это в каком-то особом тоне, будто бы слегка развязном, лирико-ироническом, но звучащем все-таки нотою душевного надрыва. Первая же страница романа овеяна элегическим настроением — печалью об умершей "маме": "мама, мама, светлая королева, где же ты?" И тихой грустью дышит изображение разоренного человеческого гнезда, биография семьи, в которой молодежи "перебило жизнь на самом рассвете". "Давно уже начало мести с севера, и метет, и не перестает, и чем дальше, тем хуже", и обыкновенная, не военная, а человеческая жизнь с книгами, с Наташей Ростовой и Капитанской дочкой, с голландским изразцом жаркой печки, с абажуром и стенными часами, с тонкими духами от женских рук — эта уютная жизнь, о которой мечталось на полях мировой войны, не только не начинается, а, наоборот, кругом становится все страшнее и страшнее. "На севере воет и воет вьюга... восемнадцатый год летит к концу и день ото дня глядит все грозней и щетинистей". Недаром священник, раскрыв заветную книгу, при последнем свете, упадавшем из окна, прочитал таинственное страшное слово: "третий ангел вылил чашу свою в реки и источники вод; и сделалась кровь". Эпопею крови рассказывает Мих<аил> Булгаков. Содержание этой эпопеи таково, что к нему нравственно трудно подходить с эстетическим мерилом, и лишь содрогание можно, кажется, испытывать перед повестью о кровавом человеческом вареве, которое себе на потеху состряпал дьявол. И все-таки невольно подмечаешь у автора большие художественные достоинства, чувство меры, внешнюю и внутреннюю живописность, искусство тонкого портретиста, ряд примечательных тонкостей вообще. Как хорош, например, сон, который видится одному из Турбиных, — разговор вахмистра Жилина с апостолом Петром и Богом! Сдержанной страстностью отличается изложение Мих<аила> Булгакова, богато оно психологизмом и драматизмом. И, бесспорно, не только обыкновенный читатель, но и историк обратится к этой книге, когда ему надо будет восстановлять эпоху 1918 года на Украине — гетманщину и ее падение, всевозможные трагические эпизоды, связанные с тогдашними событиями, благородство и героизм иных, низость многих, а главное, главное — эту бесконечную, щедрую гибель молодых и старых, мужских и женских жизней. И еще, сквозь галерею весьма разнообразных и весьма выразительных лиц, написанных даровитой кистью Булгакова, мы, как я уже упоминал, подходим и к лицу Города, к удивительной картине Киева. С увлечением изображены его красоты <...> Но особое впечатление производит сверкающий электрический белый крест "в руках громаднейшего Владимира на Владимирской горке". <...> В той жути, которой проникнута книга Мих<аила> Булгакова, вообще за фактами показывающая мистику, особенное значение приобретает белый сияющий крест Владимира. Вероятно, теперь свет креста потушили и ночью Владимир больше не сияет. Темнее стало на Руси. Не только история, но и художество говорит об этом. Среди других произведений также и "Дни Турбиных" свидетельствуют о том, какие уроны и ущербы, какую страшную убыль нанесла революция не только людям, но и городам России, самому пейзажу ее и природе. Большевизм ударил Россию по лицу. По лицу земли русской разостлалась обида, и клюет русскую землю Птица-Обида».
Е.В. Рышков (Михаил Булгаков — «Дни Турбиных» («Белая гвардия»), роман, т. II, стр. 159. Париж, 1929 // Часовой. Париж, 1929, № 19):
«Если есть среди советских писателей большой талант, которого советская тирания губит и, без сомнения, в конце концов погубит, — то это — Михаил Булгаков. Булгаков органически не может вывернуть шиворот-навыворот по "марксистскому" образцу свою талантливую и чуткую душу. Угрозами, доносами и ненавистью встретила советская наемная критика первую часть "Белой гвардии", романа, под которым, за малыми купюрами — подписался бы любой белогвардейский писатель. Красная власть потребовала от Булгакова "отдать дань". Бог знает где и как потребовала — быть может, в подвалах Чека. Он дал советскому театру какую-то бездушную, сырую агитмелодраму, а весь пафос своей души отдал второй части "Дней Турбиных". С душевным волнением берет читатель в руки эту книгу — дальнейшая судьба героев (с которыми он свыкся и так полюбил в первой части) всего этого милого, глубоко несчастного "турбинского окружения" — не может не волновать и не захватывать. Как и в первой части, весь роман написан удивительно ровно, с мягким жизненным юмором в самых трагических местах. Ряд отдельных сцен и картин достигают высокого художественного уровня. II-я часть "Дней Турбиных" запрещен<а> в СССР. Тем больший интерес и значение она имеет для нас».
М.Л. Гофман («Дни Турбиных» («Белая гвардия»). Роман. Том второй. Париж, 1929 // Руль. Берлин, 26 июня 1929 г.):
«Второй том "Дней Турбиных" изображает кратковременную, но беспокойно-насыщенную, напряженную, тяжелую эпоху петлюровщины — "Пэтурры", эпоху, когда была дешева кровь на червонных полях, когда дикая и жестокая неразбериха царствовала в растревоженной стране, когда пассажиров второго класса высаживали из вагонов и тут же на месте расстреливали только за то, что они ехали во втором классе. Стихия петлюровской эпохи с погромами, с ее самочинными воровскими обысками, с ее "трыманіями", жестокой ловлей офицеров — составляет тот фон, на котором протекают страшные дни Турбиных; и нужно признать, что автору удались не только отдельные сцены, отдельные эпизоды петлюровщины (ярка картина обыска, петлюровского парада, ловли "шпиона" и проч.), но удалась прежде всего самая стихия жизни и ее тревожный пульс. И все же роман верно назван "Дни Турбиных": отдельные люди, отдельная семья, семья Турбиных приковывает к себе внимание читателя, и в описании "Дней Турбиных" более всего сказывается талант Мих<аила> Булгакова. Нельзя без трепетного волнения читать, как волком бежал раненый Турбин и как его спасла Рейсс. Драматизм "Дней Турбиных" около умирающего Алексея Турбина нарастает с первых страниц второго тома — с бреда Алексея <...> В постоянном нарастании тревоги, в большем и большем напряжении та сила художника, которою он держит читателя. Эта напряженность и тревога (и в семье Турбиных, и вне ее — в петлюровском Киеве) доходят до высшей степени при описании умирания Турбина <...> Елена молится (молитва ее, несомненно, самое сильное место в романе) — и по молитве ее совершается чудо — кризис, из которого вышел живым Турбин. Разрешился и кризис романа, закончились и те 47 дней жития "Пэтурры" в Киеве, которые болел Турбин. Последние 20 страниц романа написаны хорошо, но они уже не волнуют так, не приковывают — "Пэтурра" и "Дни Турбиных" кончились, и последние страницы производят впечатление только приставки-концовки».
Анонимный рецензент (газета «Неделя» г. Прага, 6 сентября 1929 г.:
«Как и в первом томе, здесь "белые" изображены прежде всего как люди, и люди неплохие; есть лучше, есть хуже... Как и в первом томе, тут тоже льется кровь, кровь белых и красных, кровь человеческая... "А зачем это было? Никто не скажет. Заплатит ли кто-нибудь за кровь? Нет. Никто. Просто растает снег, взойдет зеленая украинская трава, заплетет землю... выйдут пышные всходы... задрожит зной над полями и крови не останется и следов. Дешева кровь на червоных полях и никто выкупать ее не будет. Никто". Так заканчивает свой роман М. Булгаков, первый из советских писателей, осмелившийся подойти к "белым" как к людям и вызвавший тем всем известную бурю».
П.Н. Милюков («Очерки по истории русской культуры», Париж, 1931 г.):
«...написанный с той же точки зрения и с однородным содержанием, роман Мих<аила> Булгакова, тоже побывавшего в эмиграции, переделанный в пьесу "Дни Турбиных", имел очень большой успех у публики, тогда еще состоявшей в значительной части из членов среды, описанной в романе. Сенсация была вызвана тем, что в объективное изложение Булгаков все же внес ноту теплого сочувствия жертвам переворота».