Вернуться к Э.Н. Филатьев. Тайна булгаковского «Мастера...»

Главное письмо

Письмам, как и пьесам, эпиграфы не положены. Нарушив эту традицию в своих драматургических произведениях, Булгаков точно так же поступал и в эпистолярном жанре. И своё послание в Кремль, Сталину, он начал с цитаты:

Генеральному Секретарю ВКП(б)
И.В. Сталину

О, муза! Наша песня спета...
И Музе возвращу я голос.
И вновь блаженные часы
Ты обретёшь, сбирая колос
С своей несжатой полосы.

Некрасов

Вступление

Многоуважаемый Иосиф Виссарионович!

Около полутора лет прошло с тех пор, как я замолк. Теперь, когда я чувствую себя очень тяжело больным, мне хочется просить Вас стать моим первым читателем...»

На этом месте письмо обрывается. В виде черновика оно и дошло до наших дней.

30 мая появился новый вариант послания к вождю. На этот раз оно начиналось сразу с обращения к адресату, и лишь затем следовал эпиграф... Нет, даже не эпиграф, а большой отрывок из «Авторской исповеди» Гоголя.

Трудно придумать для письма руководителю страны более изощрённую, более мистическую форму! В самом деле, представим себе Сталина, разворачивающего это послание. Что он увидел? Вот начало булгаковского письма:

«ГЕНЕРАЛЬНОМУ СЕКРЕТАРЮ ЦК ВКП(б)
ИОСИФУ ВИССАРИОНОВИЧУ СТАЛИНУ

Многоуважаемый
Иосиф Виссарионович!

"Чем далее, тем более усиливалось во мне желание быть писателем современным. Но я видел в то же время, что, изображая современность, нельзя находиться в том высоко настроенном и спокойном состоянии, какое необходимо для произведения большого и стройного труда.

Настоящее слишком живо, слишком шевелит, слишком раздражает, перо писателя нечувствительно переходит в сатиру...

...мне всегда казалось, что в жизни моей мне предстоит какое-то большое самопожертвование и что именно для службы моей отчизне я должен буду воспитываться где-то вдали от неё...

...я знал только то, что еду вовсе не затем, чтобы наслаждаться чужими краями, но скорей, чтобы натерпеться, точно как бы предчувствовал, что узнаю цену России только вне России и добуду любовь к ней вдали от неё.

Н. Гоголь"».

Можно понять недоумение Сталина, прочитавшего эти строки.

От кого это письмо? — мог подумать он. От писателя, умершего в прошлом веке? Получается, что к вождю обращается покойник? Что за чушь? Что за мистика? Что за чертовщина?..

Однако никакой мистики в послании Булгакова не было. Этими страстными гоголевскими фразами он просто «подготавливал» вождя к восприятию своей главной просьбы. Она заключалась в следующем:

«Я горячо прошу Вас ходатайствовать за меня перед Правительством СССР о направлении меня в заграничный отпуск на время с 1 июля по 1 октября 1931 года.

Сообщаю, что после полутора лет моего молчания с неудержимой силой во мне загорелись новые творческие замыслы, что замыслы эти широки и сильны, и я прошу Правительство дать мне возможность их выполнить.

С конца 1930 года я хвораю тяжёлой формой нейростении с припадками страха и предсердечной тоски, и в настоящее время я прикончен.

Во мне есть замыслы, но физических сил нет, условий, нужных для выполнения работы, нет никаких».

Может сложиться впечатление, что каждая строчка булгаковского письма переполнена тоской и надеждой. Каждая! Но!..

Стоит лишь внимательно перечитать его, как тотчас возникают сомнения относительно искренности писавшего. Сразу вспоминается лето 1930-го, весёлая поездка в Крым и не менее весёлое пребывание там, которое в письмах к одним именовалось отдыхом, а к другим — лечением. Не повторялось ли всё снова?

В самом деле, писатель вновь жаловался на состояние здоровья: «тяжёлая нейростения», «припадки», «тоска», а в заключение и вовсе — «я прикончен». Неужели он не понимал, что из Кремля очень легко позвонить в театр и справиться о самочувствии «товарища Булгакова»? Любой мхатовец, отвечая на подобный звонок, сказал бы, что Михаил Афанасьевич — человек совсем не приконченный, а, напротив, остроумный и жизнерадостный, подвижный, много работает. И даже успевает заводить романы на стороне! Такие звонки, вне всяких сомнений, были!..

Но Булгаков, не подумав об этом, продолжал твердить о своих тяжёлых заболеваниях:

«Причта болезни моей мне отчётливо известна:

На широком поле словесности российской в СССР я был один-единственный литературный волк. Мне советовали выкрасить шубу. Нелепый совет. Крашеный ли волк, стриженый ли волк, он всё равно не похож на пуделя.

Со мной и поступили как с волком. И несколько лет гнали меня по правилам литературной садки в огороженном дворе. Злобы я не имею, но я очень устал...»

На примере затравленного людьми лютого зверя Булгаков пытался объяснить Сталину причины своего болезненного состояния:

«Зверь заявил, что он более не волк, не литератор. Отказывается от своей профессии. Умолкает. Это, скажем прямо, малодушие.

Нет такого писателя, чтобы он замолчал. Если замолчал, значит, был не настоящий.

А если настоящий замолчал — погибнет.

Причина моей болезни — многолетняя затравленность, а затем молчание».

Для того чтобы генеральный секретарь знал, как трудится (причём трудится ударно!) «затравленный» писатель, в письмо был включён отчёт о проделанной работе:

«За последний год я сделал следующее: несмотря на очень большие трудности, превратил поэму Н. Гоголя "Мёртвые Души" в пьесу

работал в качестве режиссёра МХТ на репетициях этой пьесы

работал в качестве актёра, играл за заболевших актёров в этих же репетициях

был назначен в МХТ режиссёром во все кампании и революционные праздники этого года

служил в ТРАМе — Московском, переключаясь с дневной работы МХТовской на вечернюю ТРАМовскую

ушёл из ТРАМа 15.III.31 года, когда почувствовал, что мозг отказывается служить и что пользы ТРАМу не приношу

взялся за постановку в театре Санпросвета (и закончу её к июлю).

А по ночам стал писать.

Но надорвался».

Подробно перечислив свои трудовые достижения, Булгаков добавил к своему творческому портрету кое-какие физиологические подробности:

«Я переутомлён.

Сейчас все впечатления мои однообразны, замыслы повиты чёрным, я отравлен тоской и привычной иронией».

И это всё потому, что ему, писателю Булгакову, не разрешают съездить за границу:

«...у меня отнята высшая писательская школа, я лишён возможности решить для себя громадные вопросы. Привита психология заключённого.

Как воспою мою страну — СССР?»

Написав о своём желании «увидеть другие страны», Булгаков тотчас принялся уверять Сталина в том, что бежать из страны он не помышляет ни в коем случае. Более того, в письме говорилось:

«...я очень серьёзно предупреждён большими деятелями искусства, ездившими за границу, что там мне оставаться невозможно.

Меня предупредили о том, что в случае, если Правительство откроет мне дверь, я должен быть сугубо осторожен, чтобы как-нибудь нечаянно не захлопнуть за собой эту дверь и не отрезать путь назад, не получить бы беды похуже запрещения моих пьес».

В качестве доказательства того, что это не пустые слова, Михаил Афанасьевич привёл такой аргумент:

«"Такой Булгаков не нужен советскому театру", — написал нравоучительно один из критиков, когда меня запретили.

Не знаю, нужен ли я советскому театру, но мне советский театр нужен как воздух».

После этих доказательств последовала главная просьба:

«Прошу Правительство СССР отпустить мет до осени и разрешить моей жене Любови Евгеньевне Булгаковой сопровождать меня. О последнем прошу потому, что серьёзно болен. Меня нужно сопровождать близкому человеку. Я страдаю припадками страха и одиночества».

Если сравнить эти смиренно-просительные строки с гневными требованиями из письма правительству образца 1930 года, то разница в тональности сразу бросится в глаза.

Возникает даже ощущение, что это послание генсеку написано не советским драматургом, ещё совсем недавно «шерстившим» большевистский режим своими ёрническими подначками. Что вовсе не советский писатель обращается с просьбой к вождю, а хитроумный комедиант и царедворец Жан-Батист Мольер с затаённой насмешкой склоняет непокорную голову перед королём Людовиком и подаёт ему своё верноподданническое прошение.

И завершается письмо Сталину в том же лукавом духе:

«Заканчивая письмо, хочу сказать Вам, Иосиф Виссарионович, что писательское моё мечтание заключается в том, чтобы быть вызванным лично к Вам.

Поверьте, не потому только, что вижу в этом самую выгодную возможность, а потому, что Ваш разговор со мной по телефону в апреле 1930 года оставил резкую черту в моей памяти.

Вы сказали: "Может быть, Вам действительно нужно ехать за границу?.."

Я не избалован разговорами. Тронутый этой фразой, я год работал не за страх режиссёром в театрах СССР».

Отправив послание в Кремль, Булгаков принялся терпеливо ждать. 23 июня 1931 года центральные советские газеты опубликовали текст выступления вождя на совещании хозяйственников. Сталин, в частности, сказал:

«Года два назад дело обстояло таким образом, что наиболее квалифицированная часть старой технической интеллигенции была заражена болезнью вредительства. Одни вредили, другие покрывали вредителей...

Это не значит, что у нас нет больше вредителей. Нет, не значит. Вредители есть и будут, пока есть у нас классы, пока имеется капиталистическое окружение».

И Булгаков понял, что Сталину просто не до него. И что вождь в его, булгаковскую, «перековку» из волка в пуделя не верит.