Вернуться к Э.Н. Филатьев. Тайна булгаковского «Мастера...»

Большевистская столица

Свой приезд в Москву Булгаков описывал многократно. В автобиографии сообщал:

«В конце 21-го приехал без денег, без вещей в Москву, чтобы остаться в ней навсегда».

Когда именно это произошло? В сентябре 1923 года в булгаковском дневнике появилась такая фраза:

«Как жаль, что я не помню, в какое именно число сентября я приехал два года тому назад в Москву».

В рассказе «Сорок сороков» указан лишь месяц прибытия в столицу:

«...въехал я в Москву ночью. Было это в конце сентября 1921 года».

В повести «Дьяволиада» сообщается день, который можно рассматривать как предположительную дату приезда: 20 сентября. А из второй части «Записок на манжетах» можно узнать даже точный час:

«Бездонная тьма. Лязг. Грохот. Ещё катят колёса, но вот тише, тише. И стали. Конец. Самый настоящий всем концам конец. Больше ехать некуда. Это — Москва. М-о-с-к-в-а...

Два часа ночи. Куда же идти ночевать?»

У литератора, прибывшего сражаться с большевистским режимом, не было крыши над головой! Какие уж там активные «боевые» действия!

Но Булгаков быстро сориентировался. Разыскав жену, которая уже успела в Москве «зацепиться», то есть найти «угол», он кинулся на поиски хлеба насущного. Об этом рассказывается во второй части повести «Записки на манжетах». Она имеет подзаголовок, слегка загадочный и немного тревожный: «МОСКОВСКАЯ БЕЗДНА. ДЮВЛАМ». Что хотел сказать этим названием автор?

Булгакову (во всяком случае, в первые месяцы после приезда) Москва и в самом деле должна была казаться бездной. Об этом он совершенно откровенно признался в рассказе «Сорок сороков»:

«Теперь, когда все откормились жирами и фосфором, поэты начинают писать о том, что это были героические времена. Категорически заявляю, что я не герой. У меня нет этого в натуре. Я человек обыкновенный — рождённый ползать, — и, ползая по Москве, я чуть не умер с голоду».

Впрочем, поначалу его дела складывались не так уж плохо:

«Два дня я походил по Москве и, представьте, нашёл место. Оно не было особенно блестящим, но и не хуже других мест: также давали крупу и также жалование платили в декабре за август. И я начал служить».

(Рассказ «Воспоминание...»)

«Место», о котором пишет Булгаков, называлось Главным политико-просветительским комитетом при Народном комиссариате по просвещению или, как было принято говорить в то стремительное время, Главполитпросветом Наркомпроса. В этом учреждении имелся литературный отдел (сокращённо — ЛИТО), а в нём — вакантное место секретаря.

Почему именно сюда обратился приехавший в столицу литератор? В «Записках на манжетах» по этому поводу сказано следующее:

«В сущности говоря, я не знаю, почему я пересёк всю Москву и направился именно в это колоссальное здание. Та бумажка, которую я бережно вывез из горного царства, могла иметь касательство ко всем шестиэтажным зданиям, а вернее, не имела никакого касательства ни к одному из них».

Как бы то ни было, но «место» нашлось. Для того чтобы занять его, требовалось лишь заполнить анкету. Она сохранилась! Свидетельствуя о том, что в Москву прибыл совсем не тот человек, что знаком нам по Киеву, Вязьме и Владикавказу. Имя, отчество и фамилия остались у него прежними, но биографические данные претерпели существенные изменения.

Вот ответы Булгакова на некоторые из вопросов анкеты:

«Участвовали ли в войнах 1914—1917 — прочерк

Участвовали ли в войнах 1917—1920 — прочерк

Участвовали ли в боях, где, когда, имеются ли ранения — прочерк

Ваше отношение к воинской повинности — имею учётную карточку

Специальность — литератор

Социальное положение до 1917 года и основное занятие — студент

Ваш взгляд на современную эпоху — эпоха великой перестройки».

И ни слова об отце, докторе богословия и статском советнике! Ни слова о своём медицинском образовании! Ни слова о службе в царской, гетманской, петлюровской, красной и белой армиях! Отныне всё это становилось тайной!

Со стороны ситуация выглядела так, будто на должность секретаря ЛИТО оформлялся не коренной россиянин, не «лекарь с отличием», воспылавший любовью к литературе, а вражеский лазутчик, проникший в страну с секретным заданием и потому вынужденный скрывать своё истинное лицо.

Ощущения, которые возникли у Булгакова при оформлении на работу, он чуть позднее описал в рассказе «Похождения Чичикова»:

«Пяти минут не просидел Павел Иванович и исписал анкету кругом. Дрогнула только у него рука, когда подавал её.

"Ну, — подумал, — прочитают сейчас, что я за сокровище и..."

И ничего ровно не случилось.

Во-первых, никто анкету не читал, попала она в руки к барышне-регистраторше, которая распорядилась ею по обычаю: провела вместо входящего по исходящему и затем немедленно её куда-то засунула, так что анкета как в воду канула.

Ухмыльнулся Чичиков и начал служить».

Точно так же поступил и Булгаков. По поводу того, ухмыльнулся ли он, заполнив анкету, нам ничего не известно, но то, что он начал служить, — это, как говорится, факт подлинный.

Началась его служба 1 октября 1921 года. День этот запомнился Михаилу Афанасьевичу появлением молодого человека с мешком в руках.

«Молодой тряхнул мешком, расстелил на столе газету и высыпал на неё фунтов пять гороху.

— Это вам ¼ пайка».

(«Записки на манжетах»)

Таким образом, вопрос, на что жить-существовать, как бы решился. Можно было подумать и о чём-то более возвышенном. К примеру, выяснить, что представляет собою Москва литературная.

«Прежде всего я отправился в книжные магазины и купил произведения современников. Мне хотелось узнать, о чём они пишут, как они пишут, в чём волшебный секрет этого ремесла».

(«Записки покойника»)

Из современных ему писателей Булгаков наверняка должен был обратить внимание на Бориса Пильняка — того самого, что «в женской кофточке» заглядывал в их владикавказский подотдел по дороге в Ростов. Из поездки по югу страны Пильняк давно уже возвратился, и жил неподалёку от пролетарской столицы, в Николе-на-Посадьях, где в ноябре 1921-го завершил работу над повестью под названием «Метель». Одним из первых её читателей, по-видимому, стал и новоиспечённый секретарь ЛИТО Михаил Булгаков.

Будничный день Страны Советов Пильняк изображал в очень тоскливых тонах:

«Время действия — революция.

Место действия — город...

Над землёю метель, над землёю свобода, над землёю революция!..

...по городу идёт будённый советский день...

Кожаные куртки, папахи...

День белый, день будничный. Утро пришло в тот день синим снегом. Скучно. Советский рабочий день. А оказывается, этот скучный рабочий день и есть — подлинная — революция. Революция продолжается».

Пильняк не трубил в медные трубы, не славил новую жизнь и не пытался скрыть своего подлинного отношения к новым порядкам. Более того, он позволял себе откровенно издеваться над советской действительностью.

У Булгакова, относившегося к большевикам не менее отрицательно, позиция Пильняка должна была вызвать уважение. Но стиль изложения материала поддержки не нашёл, вызывающе «голая» правда «Метели» секретарю ЛИТО не понравилась.

Не эта ли повесть (под названием «Тетюшанская гомоза») полтора десятилетия спустя будет с иронической усмешкой упомянута в «Театральном романе»? Во всяком случае, в авторе «тетюшанской» книги, Егоре Агапёнове, очень легко узнаётся «метельный» Борис Пильняк.

Не вызвали восторга у Булгакова и другие прочитанные им произведения. Один из романов он даже...

«...два раза дочитывал до сорок пятой страницы и начинал читать с начала, потому что забывал, что было в начале. Это меня серьёзно испугало. Что-то неладное творилось у меня в голове — я перестал или ещё не умел понимать серьёзные вешу».

(«Записки покойника»)

Ничего «неладного» в голове у Булгакова, разумеется, не было. Причина «непонимания» заключалась в другом — то, о чём и как писали авторы прочитанных книг, его абсолютно не устраивало. Хотелось нащупать свою тропу, найти свою нишу в этом пугающе огромном мире литературы. И он принялся сочинять статьи-фельетоны, наподобие тех, что писал для белогвардейских газет.

Одно из первых написанных им в Москве произведений было посвящено поэту Некрасову. Там привлекает внимание фраза:

«Муза его была — муза мести и печали».

Слова эти относились к Н.А. Некрасову. Но то же самое Булгаков вполне мог сказать и о своей собственной музе. Через семнадцать лет в его пьесе о Дон Кихоте слова «месть» и «печаль» прозвучат в том же контексте, но будут произнесены уже от первого лица. Вспомним это место!

«ДОН КИХОТ. ...с этого мгновения я так и буду называть себя, и на щите моём я велю изобразить печальную фигуру... Ну что же, пусть я буду рыцарем Печального Образа, — я с гордостью принимаю это наименование... Идём же вперёд, Санчо... чтобы мстить за обиды, нанесённые свирепыми и сильными беспомощным и слабым...!»

Впрочем, очень скоро Булгакову стало ясно, что к осуществлению «мести» он ещё не готов. Да и «печаль», веявшая от окружавшей его действительности, очень донимала, настойчиво требуя что-то предпринять. Ведь наркомпросовское «место», поначалу звучавшее так многообещающе, не только не обеспечивало безбедного существования, но и не давало никаких гарантий на будущее. Возможно, поэтому и письмо от 23 октября сестре Надежде (она временно проживала в Киеве) начиналось довольно весело, а заканчивалось грустно:

«Игривый тон моего письма объясняется желанием заглушить тот ужас, который я испытываю при мысли о наступающей зиме. Впрочем, Бог не выдаст. Может, помрём, а может, и нет. Работы у меня гибель. Толку от неё пока немного. Но, может, дальше будет лучше. Напрягаю всю энергию и, действительно, кой-какие результатишки получаются».

Мать он пугать не хотел, поэтому в письме от 17 ноября обрисовывал ей своё положение с некоторым оптимизмом:

«...идёт бешеная борьба за существование и приспособление к новым условиям жизни...

Пишу всё это ещё и с той целью, чтобы показать, как в наших условиях мне приходится осуществлять свою idee fixe. А заключается она в том, чтобы в три года восстановить норму — квартиру, одежду и книги. Удастся ли — увидим».

Он не терял надежды! И потому наметил себе три своеобразных ориентира, три маяка, три точки опоры: квартира, одежда, книги. Именно ими хотел он обладать в самое ближайшее время! А для этого надо было выстоять. И победить! На меньшее он был не согласен и сообщал матери:

«В числе погибших быть не желаю».

Стремиться к скорейшему осуществлению своей «идеи фикс» Булгакова побуждало (если не сказать: подхлёстывало) ещё одно обстоятельство, а точнее, некое чувство. Именно оно заставило его внести в заголовок второй части «Записок на манжетах» слово «ДЮВЛАМ». Вот что сказано об этом в повести:

«Серый забор. На нём афиша. Огромные яркие буквы. Слово. Батюшки! Что ж за слово-то? Дювлам. Что ж значит-то? Значит-то что ж?

Двенадцатилетний юбилей Владимира Маяковского...

Никогда не видел его, но знаю... знаю. Он лет сорока...»

Конечно же, Булгаков лукавил! Не мог он не знать, что Маяковский моложе его. Моложе, а уже отмечает 12-летие творческой деятельности! Не нюхал пороха, а уже двенадцать лет числит себя в рядах поэтов!..

А он, прошедший огни и воды Булгаков, всё ещё никто! Безвестный служащий Наркомпроса, никому не известный начинающий литератор! Конечно, было обидно.

Чего действительно не знал Булгаков, так это того, как на самом деле обстояли дела у гордого «юбилейщика». А Маяковский в ту пору особыми творческими достижениями тоже похвастать не мог — он всего лишь рисовал агитплакаты и сочинял подписи к ним (в «Окнах РОСТА»), Правда, трудился он под руководством Платона Михайловича Лебедева (партийная кличка — Керженцев), большевика с дореволюционным стажем. Через несколько лет глава «Окон РОСТА» займёт ответственный пост в Центральном комитете партии, и тем, кто будет близко знаком с «самим Керженцевым», станут завидовать. Но это случится ещё не скоро, а в 1921-м скромному «рисовальщику плакатов» особо гордиться было нечем. Кроме как 12-летним поэтическим стажем.

Но Булгаков, повторяем, этого не знал. И броская афиша на московском заборе своим задиристым словом «дювлам» невольно бередила старые раны в его обиженной душе, укрепляя желание догнать и перегнать ушедших вперёд. И он последовал тому же самому совету, который в его «Дон Кихоте» рыцарь Печального Образа даёт идущему на губернаторство Санчо Пансе:

«Положись во всём на волю провидения, Санчо, а сам никогда не унижайся и не желай себе меньшего, чем ты стоишь».

И Булгаков, вверив свою судьбу небесам, стал не спеша «закреплять» своё положение в красной Москве. В том же письме матери, называя свою жизнь «каторжно-рабочей», он не без гордости перечислял, чего удалось ему добиться за полтора месяца пребывания в негостеприимной столице:

«Место я имею. Правда, это далеко не самое главное. Нужно уметь получать и деньги. И второго я, представьте, добился. Правда, пока ещё в ничтожном масштабе. Но всё же в этом месяце мы с Таськой уже кое-как едим, запаслись картошкой, она починила туфли, начинаем покупать дрова и т. д.

Работать приходится не просто, а с остервенением. С утра до вечера, и так каждый без перерыва день.

Идёт полное сворачивание... учреждений и сокращение штатов. Моё учреждение тоже попадает под него и, по-видимому, доживает последние дни. Так что я без места буду в скором времени. Но это пустяки. Мной уже предприняты меры, чтобы не опоздать и вовремя перейти на частную службу».

Приведём ещё один отрывок из письма Булгакова матери. В нём речь идёт о быте булгаковской семьи и том, что значила для Михаила Афанасьевича жена Татьяна.

«Таська ищет место продавщицы, что очень трудно, п[оотому] ч[то] вся Москва ещё голая, разутая и торгует эфемерно, большей частью своими силами и средствами, своими немногими людьми. Бедной Таське приходится изощряться изо всех сил, чтоб молотить рожь на обухе и готовить из всякой ерунды обеды. Но она молодец! Одним словом, бьёмся мы оба как рыбы об лёд...

Таськина помощь для меня не поддаётся учёту: при огромных расстояниях, которые мне приходится ежедневно пробегать (буквально) по Москве, она спасает мне массу энергии и сил, кормя меня и оставляя мне лишь то, что уж сама не может сделать: колку дров по вечерам и таскание картошки по утрам.

Оба мы носимся по Москве в своих пальтишках... Мечтаю добыть Татьяне тёплую обувь. У неё ни черта нет, кроме туфель.

Но авось! Лишь бы комната и здоровы».

Так начинал свою жизнь в красной большевистской столице 30-летний Михаил Булгаков.