Вернуться к Ю.Л. Слезкин. Столовая гора

Глава десятая

1

На улице серебряный туман. Полнолуние. Кажется, самый этот свет пахнет акацией. Все деревья в медовом густом цвету. Цветы стекают с ветвей тяжелыми белыми каплями.

И безлюдье. Одинокие человеческие шаги отдаются гулко то вверху, то внизу улицы, потом стук в подъезд или в ворота, рассыпающийся барабанной дробью и всегда вызывающий волнение.

В такую ночь хорошо побродить до зари — все-таки можно дышать и не видишь неприятных, опротивевших лиц.

Но уже проверещали первые свистки — каждый спешит домой. Открывается дверь и захлопывается снова. Человек у себя в клетке. Покойной ночи, если у вас спокойная совесть! До утра!

Кое-где сквозь ставни пробивается желтый луч света. Кто-то копошится, кто-то ходит по комнате, курит, кашляет, ест свой скудный ужин. Думает, предоставленный самому себе.

А ведь по солнцу еще только десять часов. В мирное время весь город был на ногах, на треке играла музыка, в клубе стучали тарелки, на берегу Терека целовались влюбленные пары.

А теперь город предоставлен луне, ночи и самому себе.

Только Терек никак не может успокоиться, ничто не научит его быть менее болтливым. И потому Алексей Васильевич не любит его. Он раздражает, как надоедливый, непрошеный собеседник. У него нет тайн, он весь нараспашку. Положительно, в стране, где течет такая река, народ не может быть умен. Хе, хе, пожалуй, эта мысль не лишена остроты. Об этом не мешает подумать в свое время.

2

Алексей Васильевич идет не спеша. Он даже иногда помахивает своей палочкой по воздуху, описывает ею круг перед собой, потом ставит точки. Дикси. Я сказал.

Он не спешит, потому что в заднем кармане его брюк среди десятка всевозможных удостоверений и мандатов лежит пропуск. На лиловой бумажке — «разрешается хождение до двух часов ночи». Да. Будьте покойны — разрешается. С этим ничего не поделаешь. Пожалуйста, можете свистеть, сколько вам угодно. Это к нему не относится. Ни в какой мере. Он «спец», идущий с академического экстренного заседания облиткультколлегии, а может быть, только направляющийся туда. Но это неважно. Совершенно все равно. Я вам не обязан давать отчета. Разрешается — вот и все. Дикси. Я сказал!

Алексей Васильевич идет, помахивает палочкой, смеется. В лунном свете лицо его ясно видно каждой своей морщинкой. Смех его беззвучен, но красноречив. Он без шляпы, ворот парусиновой блузы расстегнут, обнажены худая шея, кадык и ключицы. Светлые волосы не совсем в порядке, — должно быть, растрепаны нервной рукой во время горячих дебатов. Облиткультколлегия...

Грудь выгнута вперед, навстречу ночи и луне, ноги ступают твердо, достаточно твердо для того, чтобы не сойти с тротуара.

Но все же лучше не встречаться. Ночью так много пустых улиц, — право, всегда можно свободно разойтись, не причиняя друг другу беспокойства. Нет никакой надобности останавливаться и вступать в ненужные разговоры. Достаточно того, что каждый знает свое дело. И Алексей Васильевич вытягивает шею, прислушивается, в какую сторону направляются шаги, и идет дальше. Не обязан же он искать встреч, это вовсе не входит в его планы.

Гораздо приятнее идти одному по безлюдному городу, закинув голову смотреть в небо. Все знают прекрасно, что арака отнюдь не пахнет так же нежно, как акация. Запах ее никому не может доставить особого удовольствия. И он дает всем полную возможность наслаждаться акацией. Он вовсе не эгоист.

Сделайте одолжение, будьте любезны — я охотно уступаю вам дорогу. Да, да, с величайшей готовностью.

По правде говоря, все имеет свою закономерность. Одно вытекает из другого, и если есть люди, которым приятно гулять ночью по улицам, то должны быть и такие, которые лишают их этого удовольствия. Дело все в том, чтобы и те и другие, по возможности, не встречались друг с другом.

Он видел одного солдата. Это было после жестокого боя, длившегося более суток, огненного ада, палившего все и вся. Солдат сидел у тлеющего костра и пек картошку. Около него лежало несколько консервных банок, он сидел согнувшись, как мужик, уставший после трудового дня. Фуражки на нем не было — вся голова его была в спутанных пыльных волосах. Он жадно ел и тотчас же прикрыл свою пищу полой шинели, когда к нему подошли. Но солдат не был ранен и не отстал от своей части, как слабосильный. Даже ружье свое он кинул далеко отсюда. Просто ему захотелось побыть наедине с самим собою. «Вы бы только посмотрели, что там делалось, — сказал он, не переставая жевать, — разве же можно оставаться там? Никто не может. Все убегли. Буде. И я пошел». — «Куда же ты идешь?» — «Да куда же — домой!»

Вот человек, не лишенный здравого смысла. Он увидел, что делать ему нечего, бросил ружье и пошел домой. Просто, скромно и умно уступил дорогу. Сделайте одолжение, будьте любезны... Но, пожалуй, он был слишком уверен в своей правоте. Больше, чем требовала осторожность. Да, да — чуть больше, и его вернули обратно. Вот в этом-то и штука.

3

Алексей Васильевич останавливается закурить папиросу. Он смотрит на огонь спички и тихо, под сурдинку смеется. Нельзя сказать, чтобы он стоял достаточно твердо. Нет, этого он не сказал бы. Огонь танцует, прыгает, танцует и прыгает, как бесшабашный парень, которому все равно — загорится ли ответным пламенем его возлюбленная или нет. Когда-то и он был таким. Уверяю вас. Он смеялся раньше, как боги на Олимпе. И для этого вовсе не требовалось... Отнюдь нет. Самый воздух пьянил его...

Однажды к нему пришла пациентка. Это было в первые месяцы его практики. Он провел ее в кабинет, предложил кресло и спросил, что с нею. Она села и, не снимая черной вуалетки, сидела неподвижно и смотрела на него молча.

— Чем могу служить? — повторил он свой вопрос.

Дорога была каждая минута. В приемной его ждали другие пациенты.

Тогда она встала, подошла к нему вплотную, приподняла вуальку чуть-чуть, открыв свои губы, и сказала:

— Я пришла только затем, чтобы поцеловать вас.

Ах, как он тогда смеялся! Боже, как смеялся! Ей ничего не нужно было, кроме его поцелуя. А он даже не смел подойти к ней, когда видел ее проходящей мимо!

Ну, а сейчас кто поцелует вас, Алексей Васильевич?

4

— Вас могли узнать. Зачем вы опять сюда приехали? Что вам надо?

Ланская стоит у подъезда своей квартиры, луна заливает ее всю с головы до ног. Она смотрит перед собой — за забор напротив, за крыши домов — на Столовую гору. Дальше ничего нет. Конец света.

— Удивляюсь, что может привлекать вас сюда. Те, кому удается попасть за горы, уже не возвращаются. Или вам и оттуда пришлось бежать?

Она криво улыбается, все еще не поворачивая головы.

Стоящего с ней рядом не видно. Он в тени под навесом.

— Не иронизируйте, — возражает он спокойно и отчетливо, с каким-то не местным акцентом. — Я говорю с вами сейчас совершенно серьезно. Вы должны понять, что оставаться здесь, в особенности первые дни, мне нельзя было. Я должен был уехать, если не хотел сидеть в подвале. Но, повторяю, уехать на время. В Тифлис я не собирался. У меня другие планы.

— Вы всегда полны планами.

— Может быть. Но дело не в этом. Сейчас я приехал для того, чтобы больше туда не возвращаться.

— Вы думаете получить деньги за свою типографию?

Она закидывает голову и, смеясь, опирается о стену дома.

Некоторое время длится молчание. Ей не отвечают. Но внезапно где-то за углом рассыпается резкий отрывистый свист — три длительных свистка, подхваченных в разных частях города.

— Это последний сигнал, — говорит Зинаида Петровна. В голосе ее звучит беспокойство. — Идите, идите скорей. Вас могут задержать...

Из тени протягивается рука и берет руку Ланской, привлекая ее к себе.

— Пустяки. У меня есть пропуск. Я не так глуп. Будем говорить начистоту — я вижу, что ты все еще...

— Вы ничего не видите, — резко перебивают его, выдергивая руку. — По правде сказать, мне совершенно безразлично, задержат вас или нет. Я сказала это по привычке. Но мне пора домой. Прощайте!

Она вынимает из сумочки ключ и открывает дверь.

— Как угодно, — невозмутимо отвечают ей. — Мы можем отложить этот разговор до послезавтра. Завтра я, к сожалению, занят. Послезавтра в это время я буду у вас.

Дверь с силой захлопывается, ключ повертывается в замке, слышны быстрые, поднимающиеся вверх по лестнице шаги, и все затихает.

5

Алексей Васильевич стоит на углу улицы и смотрит. Он не решается идти вперед, а вместе с тем другого пути нет. Этой встречи он менее всего желал бы. Менее всего. Но разговорчик, разговорчик... Интересно знать, что думает предпринять еще этот субъект. Недоставало только, чтобы он оставался здесь.

— Я так и знал, что сидение у подножья гор до добра не доведет, — бормочет Алексей Васильевич, — так и знал.

Он сутулится, жизнерадостность покидает его, самая ночь кажется неприятной, декоративно-оперной. Черт дери эту луну! И надо было именно сегодня шататься по городу. Проклятая марушка.

Под навесом подъезда вспыхивает искра. Черная тень колеблется. Теперь на свету ясно видна перетянутая в талии фигура и башлык, торчащий острым углом вверх.

Куда же он повернет? Куда повернет?

Наверху, во втором этаже, звякает стеклянная дверь, на балконе появляется Ланская. Она склоняется над перилами и говорит так непринужденно, как будто продолжает начатый раньше разговор:

— Вы все еще здесь? Не правда ли, какая изумительная ночь? Отсюда, сверху, горы кажутся совершенно прозрачными. Нет, все-таки Кавказ — сказочная страна. Мы ничего не знаем о ней. Я непременно должна побывать на вершинах.

Она замолкает. Снизу тоже не доносится ни одного слова. Огонек разгорается ярче.

— Ах, да, — опять говорит Зинаида Петровна, — вы слышите? Я, собственно, вышла на балкон для того, чтобы сказать вам, что послезавтра меня весь день не будет дома. Я уезжаю к знакомым. Я только сейчас об этом вспомнила. Так что вам не стоит беспокоиться... Наше свидание придется отложить. К сожалению — это так. Отложить на неопределенное время. Покойной ночи!

И дверь опять звякает, блеснув белыми квадратами стекол.

Алексей Васильевич подергивает углами губ. Что же, не всегда нас принимают любезно. Лишь бы только он не прошел мимо.

Так и есть! Идет! Черт бы его подрал!..

И эта луна, эта луна... Боже, что за идиотский город!

6

Они шествуют вдвоем — Алексей Васильевич и человек в бешмете, с башлыком на голове. За ними влекутся их тени. По сторонам разбитые еще в первый приход красных дома. Они кажутся выстроенными в ряд скелетами. Это — самая неприятная Алексею Васильевичу часть города. Но зато — тишина. Никого. Ночь, улица, развал — и за спиною Столовая гора.

Скорее бы только домой!

— Я хотел бы побеседовать с вами, — говорит человек в бешмете с прохладцей, точно он прогуливается по треку. — Мы всегда смотрели на вещи разными глазами, но все же я с удовольствием слушал вас и кое-что даже принимал к сведению.

— Увы, я не замечал этого, — отвечает Алексей Васильевич, мерно шагая своей дорогой.

Палочка его стучит по тротуару сухо и враждебно.

— Вы надолго в наши края, Петр Ильич?

— А вас это очень беспокоит?

Редактор откидывает концы башлыка, обнажая свой твердый, тяжелый подбородок, и смеется от всей души.

— Сознайтесь, что мое присутствие несколько смущает вас?

— Скорее, оно не совсем мне понятно, — возражает Алексей Васильевич. — Я полагал, что вы давно уже в Тифлисе. Тут, кажется, вас приняли не совсем любезно, и возвращаться... Но, собственно говоря, я очень далек от...

— Я облегчу вашу задачу, закончив то, что вы так деликатно начали. Меня искали и хотели арестовать, не правда ли? Но, как видите, я на свободе...

«Прекрасно, — думает Алексей Васильевич, — прекрасно. Но зачем ему нужно рассказывать об этом? В конечном итоге не все ли мне равно? Я предпочел бы идти один. Да, да, совершенно один, как шел раньше. У каждого из нас своя дорога».

Он сбоку смотрит на Петра Ильича, не умеряя шага, но тот идет совершенно спокойно, как идут люди, всюду чувствующие себя дома.

— Вы, кажется, собирались за границу, — говорит Алексей Васильевич, теряя надежду избавиться от своего спутника. — Если не ошибаюсь, у вас даже был заграничный паспорт и документ от итальянского консульства? Что-то в этом роде.

— Совершенно верно, дорогой мой, — невозмутимо отвечает Петр Ильич, закуривая новую папиросу, — я сам писал этот документ на редакционной машинке, и серебряная лира служила мне вместо печати. Но обо всем этом удобнее было бы говорить сидя. Вы не находите? Нет? Вы торопитесь домой? Ну что же, мы можем продолжать нашу беседу на ходу. Не хотите ли папиросу? Хорошую старорежимную папиросу?

Он вынимает серебряный портсигар, протягивает его Алексею Васильевичу, продолжая начатый разговор.

Ему хочется говорить. Он рад встретить человека, который если и не одобряет, то понимает его. Два месяца он жил в горах у кунака-ингуша, умеющего только пить араку, ездить верхом и грабить проезжающих. Его кормили на убой, но все же это не жизнь. Алексей Васильевич спрашивает, почему он не уехал в Тифлис, а оттуда за границу? Почему? Грешным делом, он так и думал поступить. Сидя за своим редакторским столом и строча передовую о том, что редакция, как капитан судна, уйдет последняя, если только возможно нечто подобное, — а это невозможно, будьте покойны, — он твердо решил оснастить автомобиль и по морозцу... И когда пришел час — он сел и поехал. Сел и поехал.

— Вы не видали, как отступали наши доблестные войска? О, вы много потеряли. Это была картина, доложу я вам. Когда тысячи людей в арбах, верхом, пехтурою бежали по снегу в горы за месяц до того, как пришли советские войска. И в Ларсе их разоружили кинтошки, раньше чем пустить в обетованную землю. Многие возвращались назад, многие стрелялись или стреляли в других.

Но все это вздор. В конце концов, ему не привыкать стать, черт с ними! Но все же он застопорил на Казбеке свой автомобиль, посмотрел на замок Тамары и предоставил другим продолжать путешествие. Баста! Хорошенького понемногу! Он достаточно уделил им времени. Авантюра становилась неинтересной!

— Я вспомнил о своем кунаке — ингуше из аула Мухтали. «Буду жрать и осмотрюсь, — так решил я, — а там будет виднее». Надел бурку, папаху, сел на лошадь и отдался в распоряжение аллаха.

Алексей Васильевич замедляет шаги, он непритворно заинтересован.

Что врет ему этот человек и врет ли?

— Так, так, — говорит он, — прекрасно. Но почему же вы отказались от поездки за границу? Я полагаю, что это ни к чему вас не обязывало? Добровольцы сами по себе, а вы сами по себе.

Петр Ильич останавливается, хватает Алексея Васильевича за руку, смеясь своим детским, широким смехом:

— Вы юморист, дорогой мой! Положительно юморист! Я всегда говорил вам это. Но позвольте узнать, что бы я стал делать за границей? Что бы я стал там делать? Ответьте мне. Гранить мостовую Парижа, Лондона или Берлина, курить сигары, витийствовать в кафе, разносить бабьи сплетни или писать пифийские статьи в русских газетах? Но ведь это не по мне. Я сдох бы от скуки через месяц, зарезал бы свою любовницу, ограбил бы банкирскую контору и глупо закончил бы свои дни в тюрьме, как мелкий жулик. Составлять новую армию для похода на Россию? Занятно. Но дело в том, что я хорошо знаю, чем может кончиться такая история. Скучнейшей чепухой, родной мой! Не скрою от вас, потому что вы сами это знаете, — я авантюрист и не люблю играть впустую. В конечном счете громкими словами меня не прошибешь, дудки. Я слишком хорошо знаю цену всем этим идеям, общественным мнениям, благородным порывам. Война учит, уверяю вас. В ней я нашел свою стихию. Мне претит спокойная жизнь, как может только претить законная жена. Политика меня нисколько не интересует, как идейная борьба, — это юбка, которую надевают для того, чтобы каждый любовник думал, что он ее первый снимает. Я журналист, но в боевой обстановке. Добровольцы, сознаюсь вам, всегда были противны мне своей наглостью и своей глупостью, но я работал с ними, редактировал их газету, объединяя каких-то горцев, пока это было интересно. Красные мне не очень приятны, но за ними я чувствую силу умелых игроков, и с ними любопытно сесть за один стол — сразиться. И я еду назад. Я иду ва-банк. Уверяю вас, только в России сейчас можно жить. Только в Эрэсэфэсэр. Здесь один день не похож на другой, сегодня не знаешь, что будет завтра, и если тебя не расстреляют, то у тебя все шансы расстреливать самому. Не так ли?