Вернуться к В.Н. Есенков. Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове

Глава пятая. Предвестье

Впрочем, было бы неправдой сказать, что книги зимой и развлечения летом на даче составляют всю его духовную жизнь. Уже червь в душе завелся и точит его. Если при этом отметить, что заводится еще и театральная страсть, то это значит почти ничего не сказать. Сам по себе театр ничего особенного не представляет в этой семье и в других семьях, дружески расположенных к ней. Афанасий Иванович и Варвара Михайловна время от времени посещают премьеры. В доме подрастают братья и сестры, по нескольку лет живут двоюродные братья и двоюродная сестра Илария Михайловна, в просторечии Лиля, и все они тоже любят и тоже посещают театр. Однако ни в ком из них страсти особенной нет, ни в ком червь не сидит и не требует, ненасытный, пищи себе.

Червь сидит и заводится страсть лишь в одном старшем сыне. Старший сын ни с того ни с сего принимается устраивать в доме любительские спектакли, сочинять для них пьесы и самолично разыгрывать в них, разумеется, главные роли. Известно, что одной из первых из-под неопытного пера внезапного драматурга выходит детская сказочка «Царевна Горошина», часть которой бережно сохранилась в архиве семьи, переписанная явно детской рукой, возможно, рукой сестры драматурга Надежды.

«Царевна Горошина» ставится в сезон 1903—1904 года на квартире друзей семьи Сынгаевских, причем спектакль дается благотворительный, в пользу старушек из богадельного дома. Режиссура принадлежит Варваре Михайловне. Сам драматург, дерзкий, склонный к верховодству подросток двенадцати лет, играет в сказочке своего сочинения сразу две роли: Лешего и Атамана разбойников. Позднее сестра Надя, возможно, переписавшая сказку, свидетельствует:

«Миша играет роль Лешего, играет с таким мастерством, что при его появлении на сцене зрители испытывают жуткое чувство...»

Я думаю, младшая сестра, которой ко времени постановки исполняется едва десять лет, может быть не совсем объективной, однако никакого сомнения нет, что очень рано, вместе с дарованием драматурга, пробуждается и актерский талант. Дурной знак! Обладателям одновременно двух дарований никогда счастливо не живется на свете.

Эти два дарования скверны особенно тем, что делают их невольного обладателя чересчур впечатлительным, чутким, легко возбудимым, а оттого еще легче ранимым. К тому же, он перевоплощается в каждого, кого видит, и хорошо, когда удается на миг ощутить душевное состояние веселого, благополучного, счастливого человека, да не все же веселы, благополучны и счастливы, и когда душе внезапно раскрывается другая душа, полная мрака, боли, страдания, отчаяния, слез, тогда слезы наворачиваются у него на глаза, и душу, полную мрака, сотрясают чужие страдания. Жить становится нелегко.

В самом деле, представьте на миг, поздний вечер, топятся печи, шаркает подшитыми подошвами валенок истопник, в гостиной белым светом полыхают парадные спиртовые лампы, свет падает в детскую через полураскрытую дверь, в гостиной, освещенной этим праздничным светом, папины и мамины знакомые гости, папа в вист играет за раскрытым столом, ласково, уютно, тепло, подросток склоняется над романом Купера или Майн Рида и, уже воплотившись в индейцев, бесшумно ступает под густыми кронами могучих деревьев, вдруг смех в гостиной будит его, одним духом возвращается он в действительный мир, и невольный вопрос обжигает его: неужели и он, когда вырастет взрослым, украсится перьями, наденет настоящие мокасины, станет в вист играть с вождем краснокожих или как ни в чем не бывало поедет в театр? Каково с такими вопросами жить?

А действительный мир уже подкрадывается к нему с другой стороны и готовит не такие простые вопросы. Ему идет всего-навсего тринадцатый год, когда разражается война на Дальнем Востоке, на которую уходит Иван Павлович Воскресенский, врач, друг семьи. Порт-Артур осажден, приходит невероятная весть о гибели адмирала Макарова, неудачи преследуют русскую армию, которую мы чуть не с пеленок научаемся видеть непобедимой. Иван-то Павлович что? Упаси Бог от беды!

Правда, кровопролитные сражения ведутся чересчур далеко, и до города Киева русско-японская война докатывается главным образом письмами с фронта, статьями газет и вальсом «На сопках Маньчжурии», который каждый вечер на освещенном огнями катке исполняет военный оркестр, словно публично оплакивая уходящую славу России. Для чего льется русская кровь в неизвестных краях? Для чего эта грусть? Как отыскать разумный ответ, когда тебе идет всего тринадцатый год? Отыскать разумный ответ невозможно никак и в более зрелые лета, и тем беспросветнее в душе эта щемящая грусть.

Год спустя, в одно морозное воскресенье, когда туманная дымка окружает купол Софии, в Санкт-Петербурге, перед Зимним дворцом, солдаты стреляют пулями в мирных людей, пришедших поклониться царю и просить царской милости к ним. Начинается революция, идут забастовки, возникают Советы. Уже в феврале в коридорах Первой гимназии появляются прокламации:

«Товарищи! Рабочие требуют себе куска хлеба насущного, а мы будем, следуя им, требовать хлеба духовного. Будем требовать назначения преподавателей по призванию, а не ремесленников...»

Бастуют рабочие заводов и типографий, служащие, даже аптекари, которым, казалось бы, не положено бастовать. В течение недели отказывается работать управление железных дорог, около четырехэтажного здания управления, занятого рабочими, толпятся студенты, так что по Театральной улице, ведущей в гимназию, невозможно пройти, полиция силой разгоняет толпу.

Впрочем, летом в город приходит успокоение. Студенты разъезжаются на каникулы, обнажается истина, что не столько рабочие, сколько студенты вселяют беспокойство в умы.

По своему обыкновению, Булгаковы выезжают на дачу, теперь по железной дороге, до станции Ворзель, а там пешком две версты. Однако в то лето отдых едва ли удается на славу, как прежде удавался всегда, с веселым гамом и шумом целой толпы непостижимо растущих детей: все лето в окрестностях пылают усадьбы, что еще как-то можно понять, а вместе с ними на корню пылают хлеба, что уже невозможно понять.

Осенью приходится возвращаться, а лучше бы на даче сидеть. Студенты, видимо, прекрасно отдохнувши за лето, даже не приступают к исполнению своих непременных обязанностей, то есть к учебным занятиям. В актовом зале, набитом битком, не прекращаются митинги, на которые приходят также рабочие. Десятитысячная толпа почти не отходит от прекрасного здания на Владимирской. Разносятся всевозможные слухи. Гимназисты бьют стекла, швыряют чернильницы, баррикадируются в классах и не впускают на уроки учителей. Выбирают какой-то совет, назначение которого не может никто угадать. Устраивают собрания на частных квартирах, во время которых много курят, валяются по диванам и произносят страстные, фантастические и неопределенные по содержанию речи.

В октябре начинается всероссийская стачка. К ней тотчас присоединяются железнодорожники города Киева. На этот раз здание управления на Театральной успевают закрыть. Железнодорожники свои митинги переносят в университет. В течение нескольких дней в актовом зале произносятся речи, время от времени поднимается крик, раздаются призывы: «Долой самодержавие! Да здравствует Учредительное собрание!» Гимназисты принимают постановление о незамедлительном распространении забастовки на все средние и низшие учебные заведения. Несколько недель в Первой гимназии царит полнейшее безначалие, которое неминуемо превращается в хаос. Прекращает занятия духовная академия, ее облаченные в черную одежду студенты требуют автономии, права выбирать деканов и ректора. Среди профессоров тоже распространяется смута, носятся мысли о том, чтобы устав академии изменить, добиться независимости от местных церковных властей и даже о том, чтобы ректором могло быть избираемо лицо светское, а не духовное, из числа профессоров академии. В ответ на эти демократические проекты Синод велит отстучать телеграмму: «Синод постановил студентов если к первому ноября не начнут занятий распустить и академию закрыть до будущего учебного года». Закрываются заводы и фабрики, останавливаются трамваи, закрываются магазины, почта, телеграф, электростанция, водопровод, даже пекарня. В город Киев вводят войска, объявляется военное положение.

Наконец, под воздействием этих неопределенных по смыслу, однако бурных событий, выходит Манифест 17 октября: России даруется конституция, Дума, свобода! Да, представьте, свобода! В России свобода! Пределов восторгу и радости нет. Инспектор, он же историк, Бодянский обходит классы Первой гимназии в новом форменном сюртуке и в каждом из них говорит приблизительно одни и те же слова, поблескивая при этом глазами:

— По случаю высочайшего Манифеста и дарования народу гражданских свобод занятия в гимназии прекращаются на три дня. Поздравляю! Складывайте книги и ступайте домой. Но советую не путаться в эти дни под ногами у взрослых.

Благодарные гимназисты неистово орущими толпами вылетают на улицу. День стоит замечательный. Солнце греет все еще жарко. Листья почти не опали. Перед университетом напротив бесчисленная толпа, украшенная красными флагами. Демонстрация! Она отправляется на Думскую площадь. В голове колонны грохочет оркестр. Над толпой взвивается хор голосов:

Отречемся от старого мира,
Отряхнем его прах с наших ног!

Все лица в колонне вдохновенны и радостны. Демонстрация медленно удаляется, колыхаясь и останавливаясь. И вдруг на Думской площади раздается сухой, непривычный, но тотчас понятый треск, войска стреляют в толпу. Свобода выходит по-русски. Университет закрывают. Арестовывают всех подозрительных. Солдаты грабят и подвергают аресту тех, кто имеет смелость препятствовать ограблению. В декабре вновь начинается забастовка. Первая гимназия присоединяется к ней. Батальон саперов отказывается повиноваться властям и под гром военного оркестра переходит на сторону прекративших работу рабочих. Саперов окружают, происходит сражение на улицах города Киева, краткое, однако кровопролитное, с убитыми, ранеными, даже и с пленными. И снова аресты, приговоры суда, этапы, ссылки, тюрьма.

События перехлестывают злополучный 1905 год. Перекатываются в 1906 и в 1907, принимая все более драматический, все более ожесточенный и кровавый характер, когда в непримиримом противоборстве, еще в первый раз, сталкиваются, с одной стороны, ни к чему не готовые кучки рабочих, еще менее к чему-либо готовые кучки студентов, решительно ни к чему, кроме бессмысленного поджога усадеб и грабежа, не готовые кучки крестьян, отдельные вездесущие агитаторы, которых на всю Россию едва ли набирается несколько сот, и прекрасно организованные боевики, тоже едва ли более нескольких сот, а с другой стороны, хорошо организованная полиция и прекрасно оснащенная армия, направленные царем, подписавшим манифест о свободе.

Боевики с нарастающей дерзостью экспроприируют ценности и стреляют в безоружных людей. В 1906 году совершается 4742 покушения, в которых погибают 1378 частных и должностных лиц и 1679 получают ранения. В 1907 году совершается 12102 покушения, в которых погибают 2999 частных и должностных лиц и 3018 получают ранения. В 1908 году совершается 9424 покушения, в которых погибают 1714 частных и должностных лиц и 1955 получают ранения. Всего за три года происходит 26268 покушений, погибают 6091 человек, получают ранения более 6000, экспроприируется более пяти миллионов рублей.

Правительство с нарастающей жестокостью силится восстановить нарушенный им же порядок в стране. Повсюду создаются военно-полевые суды, которые руководствуются, вместо закона, единственно чувством страха и мести. Приговоры выносятся и приводятся в исполнение в двадцать четыре часа, обжалованию, само собой разумеется, не подлежат. Расстреливают или вешают группами от десяти до двадцати человек.

Не приметить этих жестоких событий, проспать, просидеть у отлично протопленной печки за любимыми «Мертвыми душами» просто нельзя, и воображение читателя уже привычно, я полагаю, рисует подростка, почти уже юношу, который подхвачен смерчем событий, с головой окунается в революционную агитацию и, может быть, конспирирует с самодельной бомбой в кармане шинели или с браунингом в руке, или хоть патроны подносит, как Петя Балей.

Не спеши, однако, читатель! В действительности все происходит совершенно не так. События противны подростку Булгакову, абсолютно отвратительны для него, противны и отвратительны по слишком многим причинам. Они выталкивают его из безмятежности и покоя, естественно присущих ему. Так же естественно ему чуждо насилие. Жестокость и кровь ужасают его, заставляя страдать. В его душе глубоки и неискоренимы семейные традиции гуманизма. Его и в самом задиристом возрасте не убеждает сомнительная идея пролитой крови, на которой будто бы самым пышным цветом произрастает свобода. Юноше, влюбленному в «Мертвые души», все эти

крики и митинги кажутся слишком наивными, слишком смешными: «долой!», «да здравствует!», «отречемся от старого мира!», и безоружной толпой вперед на штыки! Он слишком домашний, слишком интеллигентный, слишком воспитанный человек, чтобы смешаться с возбужденной толпой и куда-то шествовать с ней, непременно отрекаясь от старого мира, в котором «Мертвые души», да и они ли одни?

И он не принимает, не смешивается, не шествует, не отрекается. Он не замешивается в безобразия и хаос гимназии, не швыряет чернильниц черт знает зачем, не ходит на митинги, не посещает собраний, где много курят, валяются по диванам и кричат до потери сознания, тоже черт знает о чем. Он размышляет. Позднее, когда из-под пера его выйдет первая трехактная драма, в которой выведутся на сцену эти события, в ней что-то скажется о «разъяренных Митьках и Ваньках», впрочем, кто и по какому поводу говорит, остается навсегда неизвестным, поскольку драма собственноручно, по традиции великих русских писателей, уничтожается им.

Эти размышления затаиваются глубоко и занимают несколько лет, приняв главным образом отвлеченный, гуманитарный характер, в связи с тем, что ни о действительной жизни России, ни тем более о «Митьках и Ваньках» юноша не знает решительно ничего.

Спешить юноше некуда, вся жизнь у него впереди. К тому же его отвлекают от размышлений семейные происшествия и несчастья, которые в его возрасте нередко воздействуют на сознание намного сильней мировых.