Вернуться к Л.М. Яновская. Последняя книга, или Треугольник Воланда

«Образ моего отца, пишущего за столом...»

А что же с «Коммунистическим манифестом», который Афанасий Иванович Булгаков читал ровно за сто лет до того, как этот факт оскорбил его ученую внучку?

Видите ли, на протяжении многих лет — более того, на протяжении почти трех десятилетий — я была, пожалуй, единственным исследователем, которого всерьез интересовал образ этого очень сдержанного и очень привлекательного человека, оставившего заметный след в личности своего гениального сына.

Новые и весьма интересные материалы, существенно дополнившие то, что я знала об А.И. Булгакове, появились уже в другое время: письма (1881—1905) Афанасия Ивановича к его однокашнику по семинарии и другу В.М. Позднееву и переписка (1889—1897) с Варварой Михайловной, сначала невестой, потом женой.

А тогда шли 1970-е годы — второе десятилетие моих булгаковских штудий. Елены Сергеевны уже не было в живых, и доступ к рукописям Михаила Булгакова был глухо закрыт для меня. Иногда я приезжала в Киев (а жила в ту пору в Харькове) и погружалась в киевские архивы — Городской, с его огромным фондом Киевской первой гимназии, Исторический, где хранились фонды Духовной академии и цензуры (А.И. Булгаков служил не только в академии, но и в цензуре), архив ЗАГС — с метрическими книгами о рождениях, венчаниях и смерти (они же «записи актов гражданского состояния»). В Публичной библиотеке листала старые киевские адресные книги. И конечно, бродила по городу — по булгаковскому Городу, — пытаясь представить себе, так сказать, на пленэре, где же это все происходило — родился, жил, катался на санках, учился... Проходила теми самыми улицами, теми маршрутами, которыми он ходил в гимназию, в университет, в театр... Останавливалась у домов, в которых некогда жили его друзья... у сохранившихся домов... у сохранившихся остатков домов, в которых некогда жили его друзья...

В личном деле Афанасия Ивановича Булгакова в фонде Киевской духовной академии натолкнулась — конечно, случайно, это всегда бывает случайно — на сложенный вдвое листок. Кажется, даже не сразу сообразила, что это такое. Это был «вид на жительство» — подобие паспорта. На обороте — полицейский штамп и запись: «3 августа 1890 г. Подольский полицейский участок. Дом № 28 — Бутовского — по ул. Воздвижен<ской>».

Ниже еще два полицейских штампа. 17 мая 1892 года Печерский полицейский участок зафиксировал новый адрес: ул. Госпитальная, 4. 20 августа 1895 года — Лукьяновский полицейский участок — Кудрявский пр., 9.

Это — прописка (оказывается, в России всегда была прописка, при всех властях). А первая запись — самый первый киевский адрес Афанасия Ивановича и Варвары Михайловны Булгаковых, обвенчавшихся 1 июля 1890 года в городе Карачеве Орловской губернии. Их первая семейная квартира...

3 августа? Безусловно, молодой доцент Духовной академии А.И. Булгаков снял эту квартиру до свадьбы. Вернувшись в Киев с молодой женой, прежде всего с гордостью представил в академию, так сказать, по начальству, документ о своем новом семейном положении («Его преосвященству, Ректору Киевской духовной академии Сильвестру, епископу Каневскому... Честь имею представить Вашему преосвященству метрическое свидетельство о моем вступлении в брак с девицею Варварою Михайловою Покровскою, выданное причтом Казанской города Карачева Орловской губернии церкви от 1-го июля 1890-го года за № 96-м, для приобщения его к документам Академии. 31 июля 1890 г.»). А уж затем с новеньким «видом на жительство», как и положено, явился в полицейский участок.

Новоопубликованные письма так славно дополняют сухую информацию архивных документов. Из писем видно, что квартиру Афанасий Иванович подыскал в мае. 23 мая он пишет невесте: «Новая квартира очень мне нравится». 24 мая: «В прошедшем письме я писал тебе, моя голубка, что очень доволен новою квартирою; не знаю, как она покажется тебе». Но удача с квартирой, по-видимому, улыбнулась ему не сразу, чем и объясняется горестное письмо к Позднееву, отправленное раньше, в апреле: «Мои дела относительно женитьбы клеятся очень плохо, а главное, потому, что я не обладаю способностью устраивать свои дела...» Перед необходимостью нанять прислугу он тоже трогательно теряется, очень надеясь, что молодая жена привезет помощницу с собою: «Кстати: сколько раз ни приходилось мне говорить о прислуге, все хозяйки советуют мне привезти прислугу с собою с родины... В особенности, — говорят, — нехороша прислуга в нравственном отношении. Поэтому советуют привезти пожилую женщину, конечно, опытную в стряпне и мытье белья, словом, женщину, жившую в приличном доме». Отмечу, что в дальнейшем Варвара Михайловна с легкостью возьмет на себя все эти заботы с наймом квартиры, прислуги и прочая.

Итак, мы видим молодых супругов, с лета 1890 года до весны 1892-го проживающими в доме 28 по Воздвиженской улице. Дом принадлежит священнику Кресто-Воздвиженской церкви Матвею Бутовскому (это можно было установить по киевским справочникам).

И стало быть, именно здесь 3 мая (по старому стилю, а по новому 15 мая) 1891 года родился будущий писатель Михаил Булгаков. 18 мая в Кресто-Воздвиженской церкви крещен — священником Матвеем Бутовским. В метрической книге названы и «восприемники», в просторечии «крестные» — профессор Киевской духовной академии Николай Иванович Петров и бабушка малыша, специально приехавшая из Орла Олимпиада Ферапонтовна Булгакова.

На бумаге все ясно, не правда ли? Увы, «на местности» оказалось совсем не просто. Прежде всего, где эта улица — Воздвиженская?

В городе давно и неоднократно переименованы улицы. Старожилы, правда, помнят давние названия своих улиц, но мое детство прошло в другом районе. Тем не менее зацепка есть. В старых адресных книгах — небольшие простенькие схемы отдельных улиц, перекрестков, даже кварталов домов. Если потянуть за какой-то знакомый узелок, можно вытянуть остальное. Знакомой оказалась ниточка Андреевского спуска — Воздвиженская ответвлялась от него вправо (если идти по спуску вверх).

Смолоду я была разговорчива, как все киевлянки, и незнакомые люди, как это было принято в Киеве, охотно вступали в диалог. Да, это Воздвиженская. Бывшая Воздвиженская. Теперь она носит имя грузинского революционера Ладо Кецховели.

Улица, вымощенная живописным, крупным булыжником, какого теперь в Киеве, вероятно, больше нет (не вскрикивайте: а на Андреевском спуске?! — на Андреевском спуске исторический булыжник в значительной степени вывезен и заменен, особенно в верхней части спуска), вилась вокруг Фроловской горы. Прижималась к горе. Сквозь пролысины разбитого асфальта проглядывали уложенные ребром красноватые кирпичики старых тротуаров... Я шла от угла Андреевского спуска вниз, к началу улицы — нумерация домов здесь, как и на Андреевском спуске, начиналась снизу, с Подола. Вот и Воздвиженская церковь, в которой крестили Михаила Булгакова. Жива церковь! В ней служат. Вот и адрес у меня записан: Воздвиженская, 13/15... Стоп! На церкви четко значится номер дома — 1.

Ну, церковь никак перенести не могли. Стало быть, изменилась нумерация домов... Каким образом? А вот каким. Здесь, у Воздвиженской церкви, улица резко сворачивала к знаменитому торжищу Подола — Житнему базару. Вот это колено — от поворота до Житнего, примерно дюжина номеров — теперь было отрезано от Воздвиженской улицы (на плане, конечно), сохранив название Воздвиженский переулок.

Ну, хорошо, а как я теперь найду дом Бутовского с его номером 28? Сколько нужно вычесть из 28-ми по четной стороне? Да еще в этих адресных книгах дом Бутовского иногда значится под другим номером — 24. Два у него было дома? Или их уже тогда перенумеровывали?

Самые доброжелательные люди, оказывается, пасуют перед номерами. Не помнят голые цифры номеров! Но тут мне повезло: я назвала «дом Бутовского». Дом Бутовского старожилы улицы знали очень хорошо. Ну кто же не знает дом Бутовского?! Вот он, Воздвиженская 10...

И я уже сижу на какой-то лавочке во дворе дома 10, и Аграфена Кузьминична Грищенко, восьмидесяти четырех лет, смотрит на меня с нежностью, как на близкую родственницу, и рассказывает, что живет здесь с 1917 года, с какового года снимала у Бутовских крохотный домик вот в этом самом дворе. А старика Бутовского к этому времени уже не было в живых, и усадьба принадлежала его детям, Алексею Матвеевичу и Людмиле Матвеевне. Вот эти самые два добротных кирпичных дома окнами на улицу, с перемычкой ворот между ними. И еще был один двухэтажный дом, ну, флигель, что ли, в глубине двора, выходивший также и на параллельную улицу. Этот был обшит досками, его сломали лет десять назад. И был в этом дворе сад... замечательный фруктовый сад... Бесследно исчезнувший сад волновал мою собеседницу, она все время возвращалась к нему.

Адрес дома, в котором родился Михаил Булгаков, мне удастся опубликовать только лет через десять — в середине 1980-х, и все-таки это на время отсрочит уничтожение бывшей усадьбы Бутовских. В каком именно из двух домов (доме 10-а или доме 10-б) родился Михаил Булгаков, так и останется неизвестным. А может быть, и не в них произошло это важное событие, может быть, во флигеле в глубине двора. (Как жаль, что в публикации Е.А. Земской так изрезаны купюрами письма Афанасия Ивановича к невесте. Может быть, в купюрах — адрес? Или описание так понравившейся ему квартиры, по которому эту квартиру можно было бы опознать?)

Но тут, пока я уточняла адреса булгаковского младенчества, начала стремительно разворачиваться История и пошли, как говорится, дела не наши. Грузинский революционер Ладо Кецховели из числа важных исторических персон был уволен, улица опять стала Воздвиженской, правда, на этот раз нумерацию домов не меняли. А вскоре снесли и самую улицу. И мы с мужем, навсегда оставляя нелюбезное отечество, прощально рассматривали с холма бывшей Десятинной церкви пустые, уже зеленеющие пространства, среди которых вилась, желтея, лента бывшей Воздвиженской улицы, и размышляли о том, как легко, как начисто уничтожаются следы человеческого жилья...

А на несуществующей Воздвиженской — отдельно, как бы сами по себе — еще белели два дома, на время спасенные от уничтожения именем Михаила Булгакова, родившегося здесь. Наивные люди, мы были уверены, что они сохранятся навсегда.

По второму адресу — на Госпитальной — Булгаковы жили недолго. Все-таки Печерск — далековато от Духовной академии. И в 1895 году, уже с Мишей, Верой и Надей, перебрались в Кудрявский переулок, дом 9.

Это было очень удобное место. Тихо. Фактически в верхней части города. Отсюда — Вознесенским спуском — недалеко до Подола, к Контрактовой площади, Братскому монастырю и Духовной академии... Где-то рядом — Гоголь: «Вий»... «Тарас Бульба»... Мне всегда казалось, что именно Вознесенским спуском поднимался когда-то в верхний город бурсак Андрий Бульба, чтобы повстречать там прекрасную полячку...

В Кудрявском переулке живут профессора Духовной академии. Слева от Булгаковых — профессор Дроздов (в собственном доме). Справа — профессор Попов (и тоже в собственном). Дом 9, в котором поселились Булгаковы, принадлежит, как свидетельствует одна из адресных книг, Вере Николаевне Петровой.

Очень знакомое имя. По интуитивной догадке я пролистываю личное дело профессора Николая Ивановича Петрова — в фондах Духовной академии. Да, действительно, у него дочь Вера; окончила киевскую Подольскую гимназию, почти ровесница Варвары Михайловны Булгаковой — двумя годами старше. В другом документе: «Дочь моя, девица Вера <...>, имеющая в г. Киеве собственный дом...»

Помнится, потом киевские булгаковеды нашли какие-то документы, очень славно характеризующие Веру Николаевну Петрову...

Почему я так подробно о домовладелице? Да потому, что полагаю, что она стала подругой Варвары Михайловны и любила и баловала ее малышей. Была у Варвары Михайловны особенность: соседи или просто люди, попадавшие в круг ее общения, очень быстро становились ее друзьями, и она относилась к ним как к друзьям.

Судя по полицейской записи, семья переехала в этот дом приблизительно в августе 1895 года. В октябре родилась Варя. 8 ноября ее крестили в ближней Старо-Киевской Вознесенской церкви, а «восприемниками» были бабушка новорожденной, Анфиса Ивановна Покровская (в девичестве — Турбина), и профессор Духовной академии Николай Иванович Петров.

Вот и снова имя профессора Н.И. Петрова...

Дом в Кудрявском переулке найти оказалось несложно: нумерация здесь не менялась. Я увидела скромный и добротный двухэтажный жилой дом, типичный для конца XIX века. Правда, заметно обветшавший. Во дворе обнаружился еще один дом, стоящий, так сказать, параллельно. Этот был поновее, с нарядной, узорной кладкой кирпича, и тоже двухэтажный. Вот во втором доме я и нашла того единственного человека, который мог мне что-то рассказать.

Женщину звали Динорой Павловной Мазюкевич, и была она дочерью последнего, дореволюционного владельца усадьбы. Это была уже немолодая женщина, и все-таки она родилась много лет спустя после того, как Булгаковы съехали с этой квартиры. И отец ее, как я узнала потом из адресных книг, купил дом не у Веры Николаевны, а у какого-то промежуточного владельца. И дом во дворе построил именно он, но еще позже, когда уж был хозяином усадьбы.

А до того здесь, на месте нового дома, был сад. Прекрасный фруктовый сад, отделенный от небольшого двора калиткой. «И было садов в Городе так много, как ни в одном городе мира» («Белая гвардия»).

А дом... Если я уверена, что Булгаковы жили здесь (а я была уверена, что Булгаковы жили здесь), то, сказала моя собеседница, квартиру они могли снимать только во втором этаже, ибо в этом доме была только одна хорошая квартира для обеспеченной семьи — во втором этаже. Шестикомнатная, довольно большая квартира — с уборной, водопроводом, кафельными печами... Кажется, даже кухня была на первом этаже... Впрочем, дом столько раз перестраивался... А на первом этаже, — решительно говорила Динора Павловна, — они жить не могли: там две маленькие квартирки (по две-три комнаты), кажется, даже без уборной...

Разумеется, во втором этаже. Даже я помню: уважаемая семья должна была жить во втором этаже. Еще бы лучше — в высоком первом; это называлось красиво и по-французски: бель-этаж. Но в домах, которые были Булгаковым по средствам, бель-этажа не было...

И еще одна примета была у этого тихого переулка: когда-то в этих местах снимал свою первую, еще холостяцкую квартиру А.И. Булгаков — когда через два года после выпуска из академии он был приглашен в нее преподавателем.

Писал Позднееву (осенью 1887 года): «Уже прочитал три лекции: по обыкновению, на первой струсил, потому что там торчали члены Совета с Ректором во главе... Квартиру я нанял со столом у своего же профессора».

И (в мае 1888-го): «...У меня есть сад при квартире, да не такой, как у Марьи Ивановны (речь о Новочеркасске, где А.И. два года преподавал в духовном училище. — Л.Я.). Таким образом, писать будешь, пиши в Киев по адресу моей квартиры (Подвальный проулок, дом А. Розова»).

Не будем искать этот адрес в районе знаменитых киевских улиц — Большой и Малой Подвальной. Это в другом месте. Наш Кудрявский переулок, теперь называющийся Кудрявской улицей, в своем дальнем конце делает крутой поворот вправо. Вот это колено вправо в далеком прошлом носило отдельное название: Подвальный проулок...

Л.Е. Белозерская-Булгакова в начале 1980-х мне говорила, что существуют письма А.И. Булгакова к другу его молодости и что о письмах этих что-то знает Е.А. Яблоков. Конечно, я тогда же повидала Е.А. Яблокова, и, конечно, Е.А. Яблоков объяснил мне, что наследники адресата уже передали эти письма в отдел рукописей «Ленинки», и В.И. Лосев в отделе рукописей «Ленинки» (проникновенно и, как всегда, на голубом глазу) заверил меня, что ни о каких-таких письмах не слыхивал... Ах, если бы письма были доступны мне тогда, уж я бы давно вычислила, что за профессор сдавал Афанасию Ивановичу квартиру и где находился дом с садом, а может быть, если дом еще был цел, были бы его фотографии...

Впрочем, будем надеяться, что все это еще вычислит кто-нибудь другой и сфотографирует дом с садом. Если, конечно, они — дом и сад — уцелели.

Итак, в доме 9 по Кудрявскому переулку прошло детство Михаила Булгакова. И все младшие родились здесь: вслед за Варей — Николай, Иван и Елена. А к осени 1903 года что-то произошло, и Булгаковы съехали из этого дома.

Из адресных книг видно, что у дома появился новый хозяин. Стало быть, продала Вера Николаевна дом. И переехали Булгаковы, опять-таки судя по адресным книгам, в дом напротив — № 10 по тому же Кудрявскому переулку.

Это оказался большой и добротный четырехэтажный дом. Когда-то такие многоквартирные, многоэтажные дома строились очень солидно: высокий фундамент, высокие потолки квартир, эффектная парадная лестница. У высокого крыльца — мемориальная доска (по крайней мере, в 1970-е и 1980-е годы она сохранялась): «В этом доме в 1903—1904 годах в квартире № 5 проживала мать Ленина Мария Александровна и его сестры Анна Ильинична и Мария Ильинична Ульяновы».

Тут же я познакомилась с двумя очень благожелательными активистками, Мариной Ивановной и Надеждой Дмитриевной, хранительницами революционной истории своего выдающегося дома. Они рассказали, что в «те» времена в доме на каждой площадке было по две пятикомнатные квартиры — прекрасные, большие и высокие. Это уж потом, при советской власти, сделали капитальный ремонт и квартиры разделили — каждую на две двухкомнатные. И нумерация квартир была когда-то очень своеобразная — не снизу вверх, а сверху вниз. Так что квартира № 5 находилась на втором этаже.

И еще рассказали, что на мемориальной доске ошибка: родственники Ленина в 1904 году здесь уже не жили — осенью 1903-го они переехали на другой конец города, на улицу Лабораторную, где вскоре их арестовали.

Чего только не найдешь в киевском Историческом архиве... С полчаса полистав в фонде Киевского охранного отделения «Дневники наблюдения», а попросту говоря, донесения филёров, я уже знала о проживании родственников Ленина в Кудрявском переулке больше, чем жизнерадостные активистки.

Это филёр установил, что М.И. Ульянова поселилась здесь. Сначала вместе с сестрой долго искала квартиру (а пока жила в другом месте). Потом — 15 октября 1903 года, в 11 час. 20 мин. вечера — вышла из Троицкого театра «с неизвестным господином и барынькой», должно быть, давшими ей адрес, взяла извозчика, проехала в дом 10 по Кудрявскому переулку, «где и была оставлена без наблюдения; по установке же оказалось, что она перешла в этот дом на жительство». 26 октября М.И. Ульянова с матерью уже смотрели квартиру на Лабораторной, а 30 октября утром тот же филёр (или его двойник), не спускавший глаз с подозрительных «барынек», установил, что они, заехав за мебелью и другим багажом на вокзал, окончательно перебрались в другую нанятую ими квартиру — на Лабораторную.

Стало быть, жили Ульяновы в доме 10 не более пятнадцати дней. В квартире... Увы, номер квартиры филёр не записал. Знал ведь, а не записал. Такая небрежность.

Ну, хорошо, а Булгаковы где жили? Большой семьей — семеро детей, кухарка, нянька... Да еще где-то около этого времени в семью вошла Ирина Лукинична Булгакова, молодая вдова недавно скончавшегося младшего брата А.И.

Тут мои новые знакомые ничего подсказать не могли. Я обошла дом кругом... заглянула в сухой каменный двор... ничего интересного не обнаружила. Да жили ли Булгаковы вообще в этом доме? Или адресные книги что-то напутали?

«Памятная книжка Киевской губернии на 1904 год». Издана в 1904-м. Сведения на 1 октября 1903 г. Адрес А.И. Булгакова — Кудрявский переулок, 10.

«Памятная книжка Киевской губернии на 1906 год». Издана в 1905-м. Сведения на 15 октября 1905 г. Адрес А.И. Булгакова — Кудрявский переулок, 10.

Хороший источник — адресные книги. Но не слишком надежный. Набирали вручную. Ошибались. Иногда не получали вовремя информацию и пользовались приблизительной, устаревшей. Вон в справочнике «Весь Киев. Адресная и справочная книга на 1907 год» — Булгаковы уже давно живут на Андреевском спуске — а тут адрес: Кудрявский пер., 10...

И вдруг дом 10 высветился в опубликованных Е.А. Яблоковым письмах Афанасия Ивановича к Позднееву. Последнее из сохранившихся писем:

«Киев, 1905, 5.1.

Кудрявский пер., 10, кв. 5.

Достопочтенный друг мой Володя!..»

Подтвержден дом 10 по Кудрявскому переулку! Стало быть, здесь Булгаковы и жили — с осени 1903 года и, по крайней мере, по первые месяцы 1905-го.

А квартира 5 на втором этаже? В ней-то кто жил в октябре 1903-го? Булгаковы? Или Ульяновы? Очередная ошибка на мемориальной доске? В публикации Е.А. Яблокова опечатка? Описка у Афанасия Ивановича? Или все сходится — кто-то съезжал из 5-й квартиры, и, пока истекал договор, ее заняли на две недели Ульяновы, а квартиру тем временем уже сдавали — обстоятельно и надолго — Булгаковым?

Наверно, когда эти страницы будут опубликованы (и прочитаны), мемориальную доску заменят, и вместо женских силуэтов на ней появится столь же условное изображение подростка в гимназической фуражке. Хотя можно было бы и оставить — памятью о времени, когда отсветы приближающихся революций зайчиками отсвечивали на стенах даже этого, заселенного профессорами Духовной академии переулка. И ничего с этим не поделаешь, ибо это — было.

Адресные книги 1905 и 1906 годов называют еще два адреса семьи. В частности, такой: Ильинская, 5. Это большой жилой дом на территории Духовной академии, принадлежавший академии и заселенный ее служащими. Жили ли там Булгаковы? Или, не получив нужной информации, редакция в очередной раз дала условный, приблизительный адрес? Может быть, жили: в этом доме занимал квартиру Петр Степанович Гдешинский, помощник библиотекаря Духовной академии. Его сыновья Платон и Александр стали любимыми друзьями юности Михаила Булгакова, и не исключено, что там, на Ильинской 5, они познакомились...

А с 1906-го — знаменитый Андреевский спуск. Самый ранний обнаруженный мною в архивах Первой гимназии документ об этом — «Прошение» А.И. Булгакова в Совет гимназии:

«Честь имею покорнейше просить Совет гимназии освободить сына моего, ученика 6-го класса II отделения Михаила Булгакова, от взноса платы за право учения в наступившем 1906/7 учебном году по примеру прошлых лет, принимая во внимание мою педагогическую деятельность и семейное положение, а также и серьезную болезнь глаз, которая постигла меня в нынешнем году и которая требует больших расходов на лечение».

Дата: 25 сентября 1906 года.

Адрес: Андреевский спуск 13, кв. 2.

«Прошение» написано рукою Варвары Михайловны. И только подпись и дата — неловким, царапающим пером уже слепнущего А.И. Булгакова. «Болезнь глаз» — это гипертоническая болезнь в ее очень тяжелой почечной форме, болезнь, которую в начале XX века не умели даже определить и от которой скончается Михаил Булгаков...

Но еще до этих погружений в киевские архивы и блужданий в лабиринтах старых киевских улиц я познакомилась с Афанасием Ивановичем Булгаковым очень близко — через чтение его сочинений.

В Харьковской публичной библиотеке, выдержавшей великую войну, почти полное разрушение города и гибель большей части фондов, тем не менее оказалось восемь книг А.И. Булгакова, самолично подаренных им библиотеке.

На книгах четкие автографы: «В Харьковскую общественную библиотеку от автора, А. Булгакова, доцента духовной академии...» Позже: «...профессора духовной академии»... Большая часть автографов датирована апрелем и июнем 1902 года. Стало быть, Кудрявский переулок, 9...

В конце 1920-х годов П.С. Попов записал со слов Булгакова: «...Образ лампы с абажуром зеленого цвета. Это для меня очень важный образ. Возник он из детских впечатлений — образа моего отца, пишущего за столом».

Я рассматривала автографы, представляла себе зеленую лампу и одиннадцатилетнего мальчика, заглянувшего в приоткрытую дверь кабинета, чтобы увидеть надежную фигуру отца, склонившегося у этой лампы и надписывающего мелким и необыкновенно разборчивым почерком эти самые книги...

(А может быть, так... Дети тогда болели подолгу, терпеливо; антибиотиков не было — банки, укутывания, чай с малиной... Когда был жар и опасность, у постели бессонно сидела мать, а потом, когда жар спадал, бледненького и ослабевшего после упавшей температуры переводили на день или на вечер в отцовский кабинет... И все так же надежно светилась под зеленым абажуром лампа, и отец, отклонившись от нее, трогал рукою лоб ребенка, определяя температуру, наливал в ложку микстуру от кашля, поправлял одеяло...)

Я начала с первой, по времени издания, книги — «Очерков истории методизма», массивного тома в 435 страниц. Книга вышла в Киеве в 1887 году; из пояснений можно было узнать, что первоначально очерки публиковались в «Трудах Киевской духовной академии» в 1886-м и 1887-м. Это была магистерская диссертация А.И. Булгакова, и диссертация эта меня поразила.

Признаться, самая история протестантства во всех его ипостасях — англиканстве, пуританстве и методизме — меня мало занимала. Но... не приходилось ли вам, дорогой читатель, внимать рассказчику, которого очень интересно слушать независимо от темы рассказа? Вот таким рассказчиком оказался молодой историк Афанасий Иванович Булгаков. В своем повествовании он раскрывался сам — с его благородством и чистотой помыслов, его взглядами русского интеллигента 80-х годов XIX века и безусловным литературным талантом.

Да, книга, посвященная истории церкви в Англии и возникновению методизма, написана более историком, чем богословом.

В книге много ссылок на английских авторов — оказывается, Афанасий Иванович свободно читает по-английски. (Отмечу, что ни в программы духовной семинарии, которую он окончил в Орле, ни в программы духовной академии английский язык не входил.)

Сетует на недостаток литературы, на то, что многие материалы, изданные на Западе, недоступны русскому исследователю, поскольку в библиотеках российских духовных академий сосредоточены, увы, в основном очень тенденциозные труды. А уж тенденциозность его никак не устраивает.

Пишет об основателях методизма, блистательных проповедниках братьях Джоне и Чарльзе Весли (теперь чаще транскрибируют: Уэсли) и замечает, что одну из проповедей Джона Весли ему приходится читать в немецком переводе, но даже и в переводе «заметны остатки ее чарующей силы». И становится ясно, немецким А.И. Булгаков тоже владеет в достаточной мере, хотя в семинарии немецкий не проходили. Этот язык он освоил, уже будучи студентом академии: здесь немецкий был одним из обязательных предметов.

У автора «Очерков» не отвлеченное, не схоластическое, а живое, образное мышление; вкус к событию, факту, к проявлению жизни в ее красках и парадоксах. Он свободно, по-своему, прочитывает и трактует мемуары. И люди, о которых он повествует, для него живые, реальные люди.

А порою — что дороже всего — свободно раскрывает свои собственные взгляды на самые простые и самые важные вещи — на семью, на любовь, на воспитание детей.

Вот он с удовольствием рассказывает, что в доме у методистов царили простота и чистота. И с юмором — об их отношении к любви и браку. «Кто говорит, что любит всех, — замечает Афанасий Иванович, — тот, можно сказать, никого не любит: любовь требует конкретного выражения, а это не может быть в отношении ко всему человечеству, как к чему-то абстрактному». (В том же духе его сын скажет об истине: истина — конкретна; например: у тебя болит голова...)

Не скрывает усмешки по поводу того, что Джону Весли, проповедовавшему брак не по любви, судьба отомстила: сам он женился по любви, а жена его оказалась мегерой... Приводит письмо методистского проповедника Уайтфилда к родителям невесты: «Насколько я знаю свое сердце, я свободен от той глупой страсти, которую величают любовью». В глазах А.И. Булгакова это печальная нелепость. «Брак, — пишет он, — есть свободный союз двух лиц, основанный не на одних только теоретических расчетах и соображениях, но и на непосредственном, часто не поддающемся никакому анализу и ничем не сдерживаемом чувстве».

Это пишет молодой ученый, преподаватель духовного училища в Новочеркасске, которому предстоит познакомиться (а может быть, он уже знаком) с Варей Покровской, которая станет его женой. Он жаждет любви, он ждет любви как «не поддающегося никакому анализу и ничем не сдерживаемого чувства», любви в браке, в котором родятся прекрасные дети. И строки в его магистерской диссертации читаются как исповедь...

Много и взволнованно в «Очерках» говорится о воспитании детей. Молодому ученому безусловно нравится, что методисты устраивали школы. И безусловно не нравится то, как они воспитывали детей.: «...методисты упускали из виду возраст и его значение для будущего развития человека. Методисты судили о детях, как о зрелых людях, и считали возможным и полезным подвергать их тем же влияниям, каковым подвергались и зрелые люди. Они заставляли детей слушать проповедь и присутствовать при экстатически страшном богослужении».

С негодованием цитирует Весли: «...Нужно еще в раннем возрасте сломить их волю и начать дело их обращения к Христу, прежде чем они станут ходить или ясно говорить. Сломите волю детей, если хотите спасти их, — чего бы это ни стоило; учите детей бояться розги еще в первый год их жизни».

«Таким образом, — комментирует автор "Очерков", — строгость, невзирающая на деликатность душевных и телесных качеств детей, считалась необходимым средством к целесообразному развитию маленьких кандидатов на члены методизма... Когда дети попадали в школу, то там с ними не церемонились, подвергая душу и тело их сильному действию сильных средств к обращению. Результаты были очень скоро заметны: ...пароксизмы, конвульсии, умственное расстройство были между детьми заметны чаще, чем даже между взрослыми». Дж. Весли был этим очень доволен, считая, что это «господь начинает свое дело между детьми».

И мы видим собственные взгляды А.И. Булгакова на семью — ту самую, которую он создаст и в которой вырастет великий писатель Михаил Булгаков.

С большим удивлением пишет А.И. Булгаков о том, что методисты были против театра, даже против чтения драматических произведений. И перед нами раскрывается человек, который любит, ценит и понимает театр и недоумевает, как можно выступать против театрального искусства...

Он принадлежал к демократической русской интеллигенции, в XIX веке верставшейся из глубин русского народа, в значительной степени из духовенства, из тех самых разночинцев, из которых вышло столько писателей и ученых.

С брезгливым гневом пишет А.И. Булгаков о суеверии методистов, которое для него тождественно невежеству. О «легковерии» Дж. Весли, признававшего чудеса, вещие сны, видения, действия сатаны и нечистых духов, вселяющихся в бесноватых, и верившего во вмешательства божественного всемогущества, карающего противников методизма. «Джон Весли пользовался у своих последователей большим авторитетом, а потому можно себе легко представить, каким вредом для религиозной жизни сопровождались такие выдумки его и его последователей».

(В XXI веке я буду слушать выступление известнейшего булгаковеда и богослова, диакона А.В. Кураева, который очень любит рассказывать о том, как на его лекции — причем именно на лекции о «Мастере и Маргарите» — некий гражданин, посмевший полемизировать с ним, был мгновенно сражен божественным гневом, пал и тут же скончался; и мне будет казаться, что здесь какая-то путаница во времени и что диакон А.В. Кураев родился не ста годами позже А.И. Булгакова, а лет на двести раньше.)

«Очерки истории методизма» написаны живо, увлекательно, эмоционально, причем они принципиально написаны так. А.И. Булгакова восхищает яркость проповедей методистов, он объясняет успех этих проповедей тем, что проповедники «заговорили языком улицы, рынка, а не языком книги», и придирчиво отмечает бесцветность описаний у одного из биографов Весли...

В конце книги имеется глава «Догматическая сторона методизма», и там же дано описание их богослужения.

Как видите, критика нравов в «Очерках» налицо. Налицо и стремление дать исторический и социальный анализ событий. А вот обличения и критики религиозного учения нет. Есть терпимость и широкая свобода мысли, отнюдь не противоречащие убеждениям человека, которого его товарищи, безусловно не кривя душою, назовут «человеком крепкой веры, твердого убеждения».

Магистерская степень А.И. Булгакову была присуждена уже на основании первой половины работы, опубликованной в «Трудах Киевской духовной академии» в 1886 году. Пока печаталась 2-я часть и потом книга в целом, диссертация прошла утверждение, и Афанасий Иванович, учитель Новочеркасского духовного училища, был приглашен в академию — преподавателем, потом доцентом...

А читая эту прелестно живую книгу, я вспоминала, что в дни моей молодости от диссертанта непременно требовалась тяжелая наукообразность, что в литературоведении это требование, кажется, осталось доныне и литературоведческие сочинения чаще всего пишутся каким-то особым языком, замысловатым и неудобочитаемым. И то, что старшие коллеги А.И. Булгакова были очарованы «Очерками» и дыханием таланта в них, говорило мне не только о даровитости молодого историка, но и о том, что на рубеже XIX и XX веков в Киевской духовной академии царила атмосфера живой мысли и уважения к мысли, атмосфера усердных занятий и внимания друг к другу.

Это была самая интересная из восьми сохранившихся в харьковской библиотеке книг. А может быть, и самая интересная из всех работ А.И. Булгакова. Она стала ключом, открывшим мне потом и другие его сочинения. И когда в киевских архивах я вышла на россыпи документов, связанных с его именем, эти документы осветили судьбу уже хорошо знакомого мне человека.

А.И. Булгаков родился в семье сельского священника. Эта скромная информация, мелькнувшая в статье В. Лакшина, почему-то возмутила и даже оскорбила Е.А. Земскую. «Встречаются утверждения, — пишет она, — что А.И. был сыном сельского священника (здесь и возникает негодующая отсылка к Лакшину. — Л.Я.). Это неверно: отец А.И. был священником Сергиевской Кладбищенской церкви г. Орла». И ссылается на известный ей документ, датированный 1889 годом.

Почему так непрестижно быть сыном сельского священника и лучше считаться рожденным в городе Орле, непонятно. Но А.И. Булгаков родился на тридцать лет раньше, чем возник попавший к Елене Андреевне документ, — в 1859 году; его отец Иоанн Авраамьевич Булгаков в ту пору был молодым священником села Бойтичи, что зафиксировано в надлежащем «Свидетельстве» на гербовой бумаге и с приложением надлежащей марки в 40 копеек серебром: «Дано сие... Иоанну Булгакову... о том, что рождение и крещение сына его Афанасия в метрической, Брянского уезда, села Бойтичь, книге за 1859 год записано под № 40 так: Села Бойтичь у Священника Иоанна Авраамиева Булгакова и законной жены его Олимпиады Ферапонтовой, оба православные, родился сын Афанасий того тысяча восемьсот пятьдесят девятого года Апреля двадцать первого, а крещен двадцать шестого числа... Крестил Священник Иоанн Булгаков с причтом». Так что, как видите, самолично сына и крестил.

Из документов, сохранившихся в «Личном деле» А.И. Булгакова, можно установить не только имена его родителей, но имена его бабки и деда, то есть прабабушки и прадедушки будущего писателя — правда, только с материнской стороны.

Бабушку Афанасия Ивановича звали Еленой Федотовой (так в документе; в просторечии, естественно, Еленой Федотовной). Дед — Ферапонт Иванов. Причем неясно, отчество это или фамилия; был он причетником, то есть младшим служащим причта «Смоленской» города Брянска церкви и, может быть, фамилии не имел. Священники, по указу императрицы Екатерины Второй, получали фамилии в обязательном порядке — приблизительно с конца XVIII века; у младших церковнослужителей часто фамилиями становились их отчества.

В одном из булгаковедческих сочинений Ферапонт Иванов, отец Олимпиады Ферапонтовны Булгаковой, назван печатником; ссылку на этот труд давать не буду — вероятно, опечатка. Б.С. Мягков обнаружил, что Олимпиада Ферапонтовна была из рода священнослужителей. И это ошибка: священнослужителями назывались священники и диаконы; а причетники (пономари, псаломщики, дьячки и проч.) принадлежали к штату церковнослужителей.

О дедушке и бабушке Афанасия Ивановича со стороны отца ничего неизвестно, кроме того что ежели отец был Иоанном Авраамиевичем, то деда звали Авраамий и вероятнее всего был он тоже священником. Впрочем, фамилия Булгаковых — старинная фамилия: были потомственные священнослужители, были и дворяне.

К шестнадцати годам А.И. Булгаков окончил Орловское духовное училище, проучившись в нем, как и положено, шесть лет. За этим последовали шесть лет ученья в Орловской духовной семинарии.

В свидетельстве об окончании семинарии — перечень предметов, которые он изучал. Очень интересный перечень. Кроме наук, так сказать, по специальности — русская словесность и история русской литературы, всеобщая гражданская история и русская гражданская история, алгебра, геометрия и тригонометрия, логика, психология, обзор философских учений, языки греческий, латинский, французский, еврейский... Перечень набран столбцом, весь столбец отчеркнут справа фигурной скобочкой, а рядом со столбцом — оценка знаний. Одна оценка по всем предметам — 5.

Далее — направление в Киевскую духовную академию и необходимая «подписка»:

«Я, нижеподписавшийся, студент Орловской Духовной Семинарии Афанасий Булгаков, предназначенный Правлением Семинарии к отправлению в Киевскую Духовную Академию, дал сию подписку Правлению Означенной Семинарии в том, что по прибытии в Академию обязуюсь не отказываться от поступления в оную, а по окончании в оной курса — от поступления на духовно-училищную службу».

После чего «при отправлении в Академию» был «снабжен деньгами прогонными и суточными на проезд, а также на обзаведение бельем и обувью».

Духовная академия в Киеве помещалась на Подоле, как и во времена гоголевского Хомы Брута. В пору учебы А.И. Булгакова, а потом и в годы его службы это было весьма вольнолюбивое учебное заведение, по вольнолюбию отнюдь не уступавшее Киевскому университету.

Студенты ведь были взрослые (Афанасию Ивановичу в момент поступления в академию — 22 года), весьма образованные и мыслящие ребята, как правило, «казеннокоштные», то есть из многодетных и небогатых священнических семей. Предполагалось, что все они будут педагогами — преподавателями духовных училищ и семинарий. И ученье для них было выходом в большую и самостоятельную, свободную жизнь.

Из писем А.И. Булгакова к Владимиру Позднееву (Позднеев тоже поступил в духовную академию, но — Санкт-Петербургскую) видно, как волнуют его и его друзей мысли о будущем, о призвании, о реализации всего самого достойного, что есть в их собственных личностях. Чтобы ни в коем случае не стать «болваном» на кафедре, даже если это всего-навсего кафедра учителя в духовном училище... Ни в коем случае не повторить иных «профессоров» из тех, у кого он и его друзья учились в духовных училищах и семинариях...

«Я задаюсь целию очень скромной, — пишет Афанасий Иванович, — именно: если попаду в "профессоры" какого-нибудь духовного училища или семинарии, то употреблю все усилия, чтобы быть не таким, на которого сыплются насмешки учеников, бросаются бумажки и чуть-чуть не плюют в глаза, а таким, к которому питают хоть каплю уважения. <...> Для этого нужно постараться следить за жизнью, проследить развитие молодой души, которая бодрствует в ребятах и особенно чутка ко всем гадостям, которыми отличается какой-нибудь восседающий на учительском стуле болван. Мне кажется, что в семинарии я порядочно повидал болванов такого <рода?>»...

«...До тех пор учитель (нам ведь, кроме этого громкого звания, дожидать нечего), до тех пор, пока не станет выше своих учеников в умственном отношении, не приобретет над ними нравственного влияния и не будет пользоваться авторитетом; пока он не будет выше своих учеников в своих нравственных понятиях, до тех пор его слова для них будут пустою стрельбою. В итоге же выйдет то отношение к нему, которое мы сами питали к некоторым из наших учителей. Ох, братцы, я, кажется, бы не пережил такого отношения к себе; вспомнишь об этом, так волосы дыбом становятся»...

«Я, кажется, не ошибусь, если скажу, что мы все <хотим?> каждому своему учителю показать свое превосходство над ним. Мы! — ученики! — а что если да наши ученики постараются сделать то же? Ведь нельзя и допустить, что они будут глупее нас: век идет вперед и духовное семинарство, несмотря на свою отсталость, тоже. Следовательно, нам следует явиться в семинарию умнее».

И год спустя, негодуя на то, что его друзья в Питере запускают учебу: «...Повторяю вам, что и прежде писал: не обратитесь в таких ребят, на которых ученики показывают пальцами. Ведь не всем двигать народы, пересоздавать массы; достаточно, если каждый из нас внесет свою долю в муравейник, и тогда составится куча. Поэтому нечего разочаровываться, что не все будем Цезарями, Помпеями, Солонами, Сперанскими и т. п. По-моему, хорошо будет, если скажут о нас: вот добрый человек».

Эти письма — исповедь человека молодого и честолюбивого, все честолюбие которого — в благородном служении будущему, которое непременно должно быть (по крайней мере, так ему казалось) светлым и мудрым. Честолюбие талантливого человека... К концу жизни обыкновенно приходит понимание того, что что было, то и будет, приходит ощущение несбывшихся надежд и не осуществившихся планов... Но — мы не знаем нашего будущего, — и он не узнает, что так славно реализуется в своем сыне, который унаследует от него это честолюбивое желание выполнить свое предназначение. И выполнит, осуществит, создаст...

А.И. Булгакова более всего влекли знания. Не карьера, опирающаяся на знания, а самые знания, которые он определял как стремление к познанию человека («знание о человеке с его хорошею и дурною сторонами»... «я читаю о человеке все, что попадет под руку»...). Академические лекции на первых порах поразили и даже ошеломили его. Притом с весьма неожиданной стороны.

«Я, брат, живу на историческом отделении и исправно посещаю лекции, — писал он В. Позднееву, — хотя многих из них никак не могу переварить, так они неудобоваримы».

«В том, что читают наши профессора, такой сумбуральный хлам, для упорядочения которого недостаточно не только моей 14-вершковой головы, но, мне кажется, даже и такой громадной, какую встретил Руслан во время своих странствований по неведомым дорогам (sahen Sie "Руслан и Людмила" Пушкина).

Да хорошо было бы, если бы все это читалось в одном направлении и вело к одной цели; беда-то в том, что один докажет в своих лекциях одно, а другой другое, совсем противоположное. Может быть, в их головах их мнения и совмещаются с чем, но влитые в головы, такие, как моя, их чтения производят действие соды на кислоту или огня на воду...»

И уверяет даже, что после лекций по философии и Св. Писанию, следующих непосредственно одна за другою, в голове происходит то же, что после бутылки пива со стаканом водки.

Но то, что курсы не читались «в одном направлении» и лекция по философии, случалось, противоречила тому, что час спустя излагалось в лекции о Священном Писании, то, что профессора пользовались полной свободой и не было ни тенденциозного давления, ни идеологического контроля со стороны начальства, по-видимому, было благом. Возникала уникальная атмосфера жизни Киевской академии — с этой независимостью мышления, широтой взглядов и терпимостью, которые поражают нас в сочинениях А.И. Булгакова.

В Орловской семинарии с такими вещами он, надо думать, не встречался.

Смятение от первых лекций быстро пройдет, и наш студент придет к мысли, что нечего жаловаться, поскольку академия дает прекрасную возможность учиться самому. Правда, пишет он, она «не положит в рот, не разжует», но зато «дает возможность нам, например, пить, есть, спать и, самое главное, дает свободу, не стесняет ни в чем, особенно в употреблении своего времени. У нас в академии что хочешь, то и делай; вот это-то и дорого. Этот-то дар академии и может сделать из нас, кажется, что-нибудь поумнее, чем были мы прежде».

«А ум-то этот, — замечает он, — в книжищах, которых в нашей библиотеке сотни тысяч».

Да, Киевская духовная академия давала возможность работать много и самостоятельно. И студент А.И. Булгаков прокладывает свою дорогу к знаниям — собственным, индивидуальным. Упорные занятия из месяца в месяц... Изучение языков... И книги, книги, книги...

Интересно его январское письмо 1985 года. Четвертый курс, последний. А.И. объясняет другу, почему не поехал домой в Орел на рождественские каникулы:

«Я в Орел не мог поехать весьма по простой причине: у меня, как и вообще у нас, работы нынешний год очень много, а потому ломаться, т. е. переламывать порядок жизни, весьма неудобно. Тем более это было неудобно мне: у меня находится на руках около 200 академических книг. Теперь представь, сколько было бы возни с уборкою их на праздники, а потом с новою разборкою после праздников; а сдать в библиотеку я их не мог, потому что они снова мне нужны.

Кроме того: у нас 18 лекций в неделю (понимаешь!) по 8 предметам, и по каждому почти бывают репетиции, следовательно, нужно постоянно ходить на них, слушать, записывать и учить. <...> Таким образом праздники для нас представляют великое утешение в смысле том, что во время их чтения лекций не бывает, а потому можно почитать чего-нибудь постороннего и вообще отдохнуть».

И отдохнуть тут же пояснено: «Правда, что у меня в Киеве почти никого знакомых, но тут я по крайней мере всегда могу найти себе дело по душе, прогулку по желанию и т. п.»

Прогулки по желанию... Ну, конечно, он с наслаждением вышагивает, находя все новые повороты и панорамы в этом городе — январском, прекрасном, укутанном в снега Городе, который с такой силой восхищения много лет спустя опишет его сын в романе «Белая гвардия»...

И еще одна причина названа тут: «...Та, что к концу поста у меня не только не на что было купить проездного билета: у меня не было даже денег на табак, потому что редакция "Епархиальных Орловских Ведомостей" очень поздно выслала мне гонорар за мою статью». Стало быть, он и публикуется уже понемногу.

(Не опускаю упоминаний о табаке и пиве с водкой; помню цветаевское: «Чай, не барчата! — Семинаристы!»)

Но были не только книги. Академию, и именно «студенческий» ее корпус, трясло нередко. В марте 1884 года арестован студент Петр Дашкевич, народоволец.

Учился Дашкевич в эту пору на третьем курсе церковно-исторического отделения — того самого церковно-исторического отделения, на котором учится и А.И. Булгаков. Они и поступали вместе в 1881 году, и вступительные экзамены сдавали вместе (вон их фамилии в списке по алфавиту), оба «казеннокоштные», только Булгаков из Орловской семинарии, а Дашкевич — из Волынской.

Арест сопровождался обыском в спальном корпусе академии, причем у Дашкевича нашли книжку Н.Г. Чернышевского «Борьба партий во Франции при Людовике XVIII и Карле X». Книжка представляла собою статью, опубликованную в журнале «Современник» еще в 1858 году (№ 8 и 9), но сейчас она была выпущена за границей, в Женеве, и имела штемпель «Народной Воли». Кроме того, было найдено несколько «пулек от револьвера». От леворвера — написал растерявшийся секретарь в тексте письма ректора академии Сильвестра к Его высокопревосходительству г. обер-прокурору Святейшего Синода Победоносцеву. Ошибка, впрочем, замечена, исправлена карандашом, и письмо переписано, а черновик с «леворвером» оставлен в архиве в качестве копии.

(Молодому читателю трудно себе представить, но тогда не было не только компьютеров с печатным устройством, но даже и механических пишущих машинок; письма и прочие документы составлялись от руки, потом переписанное каллиграфически письмо отправлялось по назначению, а черновик оставался в качестве копии, сохраняя все поправки, иногда прелюбопытные.)

Испугу и неприятностей у начальства академии было много. Прежде всего оказалось, что полицейское наблюдение шло давно, месяц с лишним, и полиции было известно (а начальству академии — нет), что Дашкевича посещали и студенты университета, и товарищи по «Народной воле», причем кто-то из народовольцев даже ночевал у него — в общежитии.

Самое странное: в этом деле не было доносчиков. Полиция выследила заговорщиков самостоятельно и профессионально, путем оперативной слежки определила, с кем встречался студент академии, у кого бывал, кто посещал его и кто у него ночевал. Одновременно с Дашкевичем в эту же ночь были арестованы еще шесть человек — в разных частях города. У них нашли оружие, типографские шрифты, шифрованные письма. А студенты Духовной академии, вообразите, ни о чем не догадывались, даже те, кто жил с Дашкевичем в одной комнате.

Правда, один из сокурсников Дашкевича, однокашник еще по семинарии, на допросе показал, что получил на свое имя письмо, предназначенное Дашкевичу, и Дашкевичу его и передал. Впрочем, и вопросы о письме были вызваны тем, что при обыске у одного из заговорщиков был найден конверт от этого загадочного письма. А в конверте-то что было? Друг Дашкевича сказал, что понятия не имеет, поскольку чужих писем не распечатывает.

Немедленно после ареста Дашкевич был из академии отчислен — «вследствие неблагонадежности». Но неприятности продолжались.

Через несколько дней служители протирали лестницу (вот не знаю, какую — в одном документе написано: «в главном корпусе», в другом — «в общежитии»), один из уборщиков заметил на боковой стенке лестницы странную веревочку между кирпичами; за веревочку потянули, кирпичи подались и вынулись без особого труда, и тут на ошеломленных служителей посыпались... революционная литература, рукописи, какие-то пузырьки с загадочной жидкостью и даже «гильсы».

Нечего говорить, что и тут никаких доносчиков не оказалось. Кто организовал тайник, с какой целью — решительно никому не было известно. Допрошенный Дашкевич сказал, что ничего не знает о тайнике и рукописи написаны не его рукою (хотя экспертам очень даже показалось, что почерк на некоторых бумагах именно его).

Думаете, всё? Как бы не так. На академию обрушились запросы из высоких инстанций. Представьте себе головную боль инспектора Ивана Николаевича Королькова (он же профессор греческого языка), когда в академию пришло письмо... (Это письмо в архиве академии сохранилось неполностью, и тридцать лет тому назад мне пришлось изрядно поработать, чтобы установить его автора.) ...Письмо от Его высокопреосвященства митрополита Киевского и Галицкого Платона.

Митрополит, как пишут его биографы, отличался редкой «ласковостью и добротой», а кроме того, любил Киевскую духовную академию и всячески опекал ее. Но на этот раз он был пугающе строг.

В письме требовалось: «усилить... надзор за всеми студентами Академии, в особенности же за теми, в которых замечаются: легкомыслие, склонность к светской — рассеянной жизни, холодность к вере, строптивость и недовольство своим положением; ...строго наблюдать, чтобы студенты Академии не имели у себя книг вредного содержания в нравственно-религиозно-политическом отношениях и не приносили их в Академию от других лиц, не отлучались из Академии поздно вечером, не ночевали вне ее и возвращались в нее из данных им отпусков в урочное время; отечески внушить им, чтобы они для своей пользы — не знакомились...»

С кем не знакомиться — увы, осталось неизвестным, так как следующий лист не сохранился...

В ответ на это письмо Совет академии — «в видах большего охранения Академии от сторонних, приносных вредных влияний и для большего усиления надзора внутри ее» — постановил принять ряд срочных мер.

Во-первых, в отношении студенческой библиотеки (о ней ниже). Во-вторых, «закрыть у студенческого корпуса Академии задний ход» — то есть выход непосредственно на Ильинскую улицу, «с тем, чтобы как студенты, так сторонние лица не иначе входили в здание и выходили из него, как чрез парадный ход и швейцарскую, и вместе с сим вменить в строгую...» (Что «вменить», опять-таки осталось неизвестным, поскольку следующий лист отсутствует, а заодно осталось неизвестным, следовало ли далее «в-третьих» и «в-четвертых».)

С библиотекой же была вот какая история. На втором этаже трехэтажного студенческого корпуса, в свободной комнате (бывшей курилке) студенты организовали свою библиотеку. Она составлялась частично на их складчину, частично через пожертвования или даровую присылку от редакций. Был избран специальный студенческий комитет, который занимался сбором денег и выпиской новых изданий. Все три года, предшествующие эксцессу, А.И. Булгаков был членом этого комитета.

Но только теперь начальство догадалось проверить, что же выписывали студенты. И тут оказалось, что выписывали-то в основном «Отечественные записки», которые после смерти Н.А. Некрасова возглавлял М.Е. Салтыков-Щедрин, а также журнал весьма демократического, если не сказать революционного содержания «Дело», главным редактором которого за год до наших событий стал К.М. Станюкович.

Короче, периодические издания не только светского, но и не совсем рекомендуемого содержания.

На оба журнала уже наваливались цензурные репрессии. В ближайшее время (в апреле того же 1884 года) «Отечественные записки» будут запрещены, и это станет тяжким ударом по здоровью Салтыкова-Щедрина. В том же апреле будет арестован и заключен в Петропавловскую крепость (а через год выслан в Сибирь) Станюкович. Журнал «День» хотя формально и уцелеет, но под грузом цензуры безнадежно увянет, то есть с ним произойдет примерно то же, что в XX веке с «Новым миром» Твардовского после изгнания Твардовского.

(Напомню, что для поколения А.И. Булгакова Салтыков-Щедрин был не классиком из школьной программы, а живым и волнующе современным писателем. Варя Покровская, юная невеста Афанасия Ивановича, весною 1890 года напишет ему: «Мы всё это время читаем Щедрина, и я под влиянием этого чтения настраиваюсь на особый лад».)

Вот на эту никому не подконтрольную библиотеку перепуганное начальство академии и решило наложить свою руку. Конкретно — книги перенести в общую библиотеку, где и за выпиской журналов, и за чтением их легче будет присматривать. (Кстати, официальная библиотека академии была невероятно богата и весьма терпима.)

Возмущенные студенты потребовали отменить это решение. В противном случае грозили разобрать книги по рукам. Начальство проявило упорство. Студенты ответили демонстрацией. Она состоялась вечером 12 марта, в то самое время, когда в читальной комнате общежития под надзором инспектора Королькова шло «приведение в известность» (то есть обследование) студенческих книг.

Из доклада инспектора Королькова — ректору: «...12 сего месяца в 9 часу вечера, когда я находился в студенческой читальной комнате и, вследствие постановления Совета Академии, занимался совместно с некоторыми студентами приведением в известность книг, помещающихся в их библиотеке, — в это время на коридоре среднего этажа была произведена студентами шумная демонстрация, обнаружившаяся в сильном крике, топанье ногами, свисте и т. п. Эта демонстрация повторилась снова, когда я, покончивши занятия в читальне, проходил по коридору среднего этажа. В том и другом случае огни в лампах были потушены студентами. Подобная же демонстрация и в тот же вечер была произведена студентами в общей зале, по окончании вечерней молитвы...» (Причем в последнем случае в голову одного из служащих был брошен сверток бумаги с песком.)

И опять доносчиков не было. Кто гасил свет, кто кричал и бросал кулек с песком, осталось неизвестным. Зато по почте на имя ректора пришло дерзкое письмо. Оно сохранилось в архиве.

«О<тец> Ректор! Первый шаг на защиту попранных прав сделан... От Вас зависит сохранить мир: уважьте нашу просьбу, если не желаете зла себе и нам. Студенты. 1884, м<арта> 12».

Не думаю, чтобы А.И. Булгаков принимал во всем этом участие. Он предпочитал все житейские проблемы решать погружениями в работу, а в годы ученья — погружением в ученье. И тем не менее это все происходило при нем, в корпусе, где он жил, в комнатах, где был не один, в библиотеке, в которой занимался. Это был фон — это был плотный фон — его жизни и учения в Киевской духовной академии.

Естественно, за демонстрацией последовало расследование. Была назначена комиссия во главе с профессором Н.И. Петровым. Но то ли у Николая Ивановича Петрова душа не лежала к расправам, то ли он вообще был против изъятия у студентов их маленькой библиотеки — как бы то ни было, расследование продвигалось туго. Представленный комиссией «акт» не удовлетворил ректора. Было предложено расследование продлить, через три дня был представлен новый «акт», опять-таки ничего не разъяснивший. В комиссию ввели новых членов...

Прелестная сложилась ситуация: в демонстрации участвовали пятьдесят или шестьдесят человек — студенты первых трех курсов, но конкретно каждый опрошенный уверял, что именно его там не было и поэтому ни одной фамилии участников демонстрации он назвать не может.

Отмечу, что А.И. Булгаков сразу же был выведен из числа подозреваемых: весьма благоволивший многообещающему студенту инспектор Корольков упорно подчеркивал алиби Булгакова, который во время эксцесса находился в читальной комнате и помогал разбирать книги. Тем не менее в протоколах опросов есть и имя Афанасия Булгакова.

На вопрос: «Считаете ли вы студенческие сходки делом законным и манифестации, в роде бывших 12 марта, уместными и приличными для студентов?» он ответил уклончиво, но достаточно твердо: «Смотря какие».

«Признаете ли своею обязанностью повиноваться всем требованиям академического порядка?» — «Признаю», — был ответ. Впрочем, на последний вопрос все студенты ответили одинаково. Ни у кого не было желания лишиться казенного содержания или, того более, вылететь из академии с волчьим билетом.

Книги, тем не менее, были изъяты и перемещены в то место, какое определило начальство, трое из студентов уволены, десять — лишены казенного содержания. Осенью состоялся суд над киевскими народовольцами («Процесс 12-ти»), Петр Дашкевич был осужден и навсегда ушел из поля зрения Духовной академии, ее студентов и профессоров...

Но тишина не воцарилась. Академическую тишину взрывали не только студенты, желавшие читать светские журналы наряду с духовными и знавшие Пушкина, Гоголя и Щедрина не хуже, чем жития святых. Неприятности начальству доставляли и профессора.

Осенью 1885 года (Афанасий Иванович уже преподает древнегреческий в Новочеркасском училище, но связи с alma mater не теряет) в академии разразился пренеприятнейший скандал, связанный — представьте себе — с именем профессора Петрова!

Вот уж кто никаких основ подрывать не собирался.

Сын псаломщика, он родился в Костромской губернии, и его простая фамилия — Петров, вероятно, образованная из отчества отца или деда, — пожалуй, говорит о крестьянском происхождении семьи. Путь к знаниям был традиционным — духовное училище, семинария, духовная академия — Киевская. С академией потом была связана вся его жизнь.

Это был тихий, несколько отрешенный и погруженный в свои занятия человек, известный бескорыстием и преданностью работе. Он и жил в квартире при академии; сначала эту квартиру снимал (чтобы быть поближе к церковно-археологическому музею в академии, его детищу), потом эту квартиру закрепили за ним бесплатно — в знак признания его «полезной научной деятельности» и «бессменных и безвозмездных» трудов в этом музее и Церковно-археологическом обществе.

Был Н.И. Петров не столько богослов, сколько славист и историк. Преподавал теорию словесности, историю русской и иностранных литератур. Очень много писал — по этнографии, истории, музейному делу. Составил описи древних рукописей, находившихся в Киеве (в их числе — ценнейшие для изучения истории украинской письменности). Составил описание коллекций старинных икон.

Подлинной же его страстью была украинская литература, и в историю он впоследствии войдет именно этой стороной своей многосторонней ученой деятельности — как очень крупный и даже первый украинский литературовед.

Украинской литературой Н.И. Петров заинтересовался сперва в связи с историей alma mater — Киевской академии.

Тут надо сказать, что в период, о котором речь, в России были четыре духовные академии — Московская, Санкт-Петербургская, Казанская и Киевская. Две из них — Питерская и Казанская — считались весьма молодыми: они были созданы в конце XVIII столетия, при Павле Первом. Московская была древнее — ее возраст числился от основания в конце XVII столетия Славяно-греко-латинской академии.

Киевская же была куда древней — ее рождение было помечено началом XVII века, точнее — первыми десятилетиями XVII века, когда Киев еще был частью Речи Посполитой и Петр Могила — эрудит, просветитель, монах, а в дальнейшем архимандрит Киево-Печерской лавры и митрополит Киевский (к тому же наследник богатейших имений) добился у польского короля разрешения создать на почве монастырских школ Коллегию — православное высшее учебное заведение.

Со временем Коллегия получила название Киево-Могилянской академии, стала крупнейшим очагом славянского просвещения и в равной мере фактом и российской, и украинской культурной жизни. Из нее вышло множество славных имен, оставивших след в российской и в украинской истории.

В Киевской духовной академии о своей уникальной истории очень и очень помнили, активно интересовались ею, и хотя политика Российского государства отнюдь не благоприятствовала увлечению украинской словесностью, штудии профессора Петрова пользовались большим уважением у его академических коллег. А поскольку литература славянского Средневековья, как известно, была преимущественно церковно-религиозного содержания, то статьи Н.И. Петрова спокойно и не вызывая нареканий начальства печатались в «Трудах Киевской духовной академии». В 1880 году они составили книгу «Очерки из истории украинской литературы XVIII века».

Но в 1884-м злосчастном для начальства Духовной академии году профессор Петров выпустил книгу «Очерки истории украинской литературы XIX столетия». (По мере их создания отдельные статьи выходили в «Историческом вестнике» в 1880—1883 годах.)

Девятнадцатое столетие стояло на дворе! В книге исследовались живые явления современной украинской литературы. Приводились биографии недавно умерших писателей, составленные по свежим следам и документам. Разбирались произведения живых... В центре книги оказалась статья о Тарасе Шевченко, написанная с огромной любовью к поэту. Подробно освещалось творчество демократической писательницы Марко Вовчок. Книга была написана на русском языке, стихи Т.Г. Шевченко приводились в русской транскрипции; и все же по полноте охвата материала, увлеченности изложения и самостоятельности оценок это было великолепное исследование.

На книге значилось: «Печатается с разрешения Совета Киевской духовной академии».

И грянул гром — возник указ Святейшего Синода (датирован 1 ноября 1885 года):

«Указ Его Императорского Величества, Самодержца Всероссийского, из Святейшего Правительствующего Синода, Синодальному Члену, Преосвященному Платону, Митрополиту Киевскому и Галицкому, Успенския Киевопечерския Лавры Священно-Архмандриту.

По указу Его Императорского Величества, Святейший Правильствующий Синод слушали...»

Короче говоря, «Правительствующий Синод слушали» заключение «по возникшему, вследствие одобрения Советом Киевской духовной академии к напечатанию сочинения профессора той же академии Петрова, под заглавием: "Очерки украинской литературы", вопросу о правах Советов духовных академий относительно цензуры книг, представляемых на их рассмотрение». Этот вопрос («о правах Советов духовных академий относительно цензуры») Святейший Синод рассмотрел, объяснения Киевской духовной академии правильными не счел, но для первого раза простил и «вменять в вину» не стал, предложив на будущее время Советам духовных академий цензуровать, разрешать и издавать только те сочинения, которые непосредственно к их компетенции относятся, а именно: богословские сборники, диссертации и духовные журналы.

В дальнейшем, не желая расставаться с любимой темой, профессор Петров снова уйдет в век XVII и век XVIII. В 1911 году выйдет в свет массивный том его «Очерков из истории украинской литературы XVII и XVIII веков». В 1907 году постановлением Харьковского университета профессору и доктору богословия Н.И. Петрову будет присвоена степень доктора русского языка и словесности. С 1916 года он член-корреспондент Петроградской Академии наук. С 1919 — действительный член Академии наук Украины, один из первых украинских академиков. Умер Н.И. Петров в 1921 году, в возрасте 81 года, намного пережив своего любимого студента, а потом младшего коллегу Афанасия Ивановича Булгакова.

Но это в будущем, а сейчас у них разница в возрасте в двадцать лет, очень добрые отношения, и мир идей и трудов профессора Петрова отражается в духовном мире его младшего друга.

Отражается? И есть доказательства? Да, есть и доказательства. Я не случайно отметила выше, как интересны бывают черновики официальных бумаг, некогда оставлявшиеся в архиве в качестве копии и сохранявшие описки и поправки. Ах, эти описки и поправки...

Параллельно с преподаванием в Духовной академии — с 1893 года — Афанасий Иванович Булгаков служил в киевской цензуре. Учреждение называлось: Канцелярия киевского отдельного цензора, должность — исполняющий обязанности цензора по иностранной цензуре. (Название должности несколько раз менялось, но существо ее оставалось постоянным.)

В его обязанности входило просматривать поступающие в цензуру книги на французском, немецком и английском языках. В том числе — присылавшиеся из жандармского управления. На сопроводительном письме нередко стоял гриф: «Секретно», иногда: «Арестантское». Это означало, что книги изъяты при обыске и аресте. Брошюры и листки на польском и «мало-русском» присылались ему же, поскольку отдельного цензора для чтения книг на этих языках не было.

Это была тяжелая, изнуряющая работа, но Афанасий Иванович ею дорожил: семья росла, нужны были деньги, служба в Духовной академии, достойная и авторитетная, оплачивалась очень скромно, и жалованье цензора — 1200 рублей — составляло половину его годового дохода.

Итак, на стол его, в числе прочего, ложились книги и на украинском языке. На украинском? Напомню, что в те годы государственная политика стремилась изгнать из обращения самые слова «украинский язык», настойчиво и последовательно заменяя их выражением малороссийское наречие. И цензурные разрешения на издание какой-нибудь книжки на украинском языке, как правило, снабжались формулой: «Может быть дозволено к напечатанию под условием применения к малороссийскому тексту правил правописания русского языка».

Но вот, аннотируя присланную в цензуру украинскую книжку, А.И. Булгаков автоматически начинает недозволенный эпитет — «ук<раинский>», который тут же, не дописав, вычеркивает. Он хорошо знает, что это слово употреблять не рекомендуется. Но, стало быть, про себя он этот народ и этот язык называл украинским — так, как назывались посвященные украинской литературе книги Н.И. Петрова.

Или на поступивший в цензуру совершенно четкий официальный запрос: «На каком славянском наречии изложен текст брошюры?» — отвечает неожиданно не по форме: «Этот листок написан на малорусском языке» (курсив мой. — Л.Я.).

Это — непроизвольные следы живой мысли и живого отношения к украинскому языку в семье, в которой растет маленький мальчик, будущий автор «Белой гвардии» и «Дней Турбиных». И поэтому мне, исследователю творчества Михаила Булгакова, так интересна эта тихая мелодия личности его отца.

(Отступление. Несколько слов о Г.С. Сковороде.

Я обыкновенно пишу не спеша. Перепечатываю, снова перечитываю: все ли ясно? Откладываю на время рукопись, чтобы потом перечитать еще раз: действительно ли совершенно ясно? Кажется, все доказано, все показано, цитаты проверены, ссылки на месте. Иногда работа публикуется... И тут оказывается, что никто ничего не понял. По крайней мере, булгаковеды...

Ну что может быть непонятного в том, что профессора Петрова и его младшего коллегу связывала дружба и разница в возрасте в двадцать лет не была помехой этой дружбе? Тем не менее популярнейший истолкователь творчества Михаила Булгакова диакон А.В. Кураев пересказывает это так: «Крестный отец Михаила — профессор Киевской духовной академии Н.И. Петров, несмотря на большую разницу в их возрасте, был позже другом своего крестника».

Помилуйте, чьим другом? Михаил Булгаков моложе Н.И. Петрова на пятьдесят лет! В те годы, когда профессор Петров бывал в доме в Кудрявском переулке, будущий писатель был крайне мал, он был дитя, как сказал бы Остап Бендер.

Первенство в столь неожиданном прочтении моего тезиса принадлежит, однако, не диакону Кураеву. За много лет до него это сделала И.Л. Галинская, чьи слова Кураев дословно повторил, не сославшись.

Галинская писала: «Восприемник будущего писателя, Петров, несмотря на большую разницу в их возрасте, был позже другом своего крестника, и трудно поверить, чтобы о Сковороде между ними не было говорено никогда» (в обеих цитатах курсив мой. — Л.Я.).

А здесь и ссылка имеется — представьте, на мои работы: «См.: Яновская Л. Творческий путь Михаила Булгакова, с. 9—12» и даже на мою журнальную статью по той же теме, когда-то опубликованную в «Вопросах литературы».

«См.» написано с явным расчетом на то, что никто смотреть не будет. Ибо ни об общении Михаила Булгакова — подростка или юноши — с Н.И. Петровым, ни об увлечении будущего писателя личностью или философией Григория Сковороды там ничего нет. Нет такой информации. Ее не было тогда, когда я делала свое сообщение в «Вопросах литературы», нет и теперь, много лет спустя после выхода в свет книги Галинской.

Так в чем же дело? А в том лишь, что в 1980-е годы, когда Галинская сочиняла свой труд о Михаиле Булгакове, на Украине неожиданно вспыхнул интерес к действительно незаурядной личности XVIII века — странствующему философу и поэту Г.С. Сковороде. Тут же в Киеве на Подоле ему поставили памятник: одну из тех серых скульптур, которые как раз тогда стали входить в моду на улицах российских и украинских городов. И Галинскую осенила счастливая идея — вдвинуть фигуру Сковороды в биографию и творчество Михаила Булгакова.

А что? Эсу де Кейроша — можно, Краснушкина — можно, а Сковороду — нельзя? Чем он хуже? И почему бы не считать, что философия романа «Мастер и Маргарита» — всего лишь пересказ философии Григория Сковороды, а сам Сковорода — точнехонький прототип мастера?

И совпадения можно найти; на свете вообще бездна совпадений — всего со всем, особенно если поискать. Например, и Сковорода, и мастер не публиковались при жизни: «Известно, наконец, что реальный Сковорода ни одно из своих сочинений при жизни не напечатал (как и булгаковский герой)», — пишет Галинская.

Правда, булгаковского мастера и посмертно не публиковали. Не считать же фразу Воланда «Рукописи не горят» и последовавшее за этой фразой краткое извлечение из небытия сгоревшей рукописи — публикацией. Да и горят эти рукописи тут же в романе снова, уже окончательно, вместе с домиком застройщика...

И еще: женаты не были оба! При внимательном чтении романа видно однако, что мастер был женат, и даже дважды: сначала на «Манечке... нет, Вареньке...», потом его «тайной женою» навечно становится Маргарита... Но это, должно быть, мелочи...

Зато каково сходство в портрете! «...Портрет философа, писанный с него в конце жизни. <...> Его стрижка "в кружок" напоминает черную круглую шапочку булгаковского героя», — пишет Галинская.

В быту эта стрижка называлась «под горшок»: цирюльник усаживал казака на табурет, на голову ему надевался глиняный горшок, и все те кудри, что свисали из-под горшка, аккуратно отстригались, в результате чего получалась идеально ровная — и очень популярная на Украине — стрижка, изящно именуемая Галинской «в кружок»... Но чтобы представить, что с этой стрижки Булгаков писал портрет своего любимого персонажа, требуется действительно богатое воображение.)

И после смерти А.И. Булгакова его коллеги, профессора Киевской духовной академии, доставляли начальству немало забот. Профессор А.А. Глаголев, человек очень близкий семье Булгаковых, безусловно против ожиданий властей, принял участие в знаменитом «деле Бейлиса» в качестве эксперта защиты, что, вероятно, и повернуло «дело» к оправданию Бейлиса. А молодой профессор Василий Ильич Экземплярский, так часто бывавший в доме на Андреевском спуске, с его выступлением в защиту Льва Толстого...

Вот несколько документов:

«Высочайшим приказом по гражданскому ведомству от 28 мая 1912 года <...> уволен от службы в академии согласно определению Святейшего Синода от 5/10 апреля 1912 года <...> вследствие признания преподавательской его деятельности несогласною с требованиями Устава духовных академий и вредною — с 10 апреля 1912 года».

«В. Экземплярский, профессор нравственного богословия Киевской духовной академии. Лишен по распоряжению Св. Синода кафедры за статью в сб. "О религии Льва Толстого", в которой Экземплярский назвал Льва Толстого "вождем человечества", "живым укором нашему христианскому быту и будителем христианской совести, которая никогда не признает учителями истины тех, которые говорят от имени Христа, но говорят не то, чему Он учит"» (Известия книжных магазинов Т-ва М.О. Вольф. 1912. № 5. С. 69).

«Экземплярский ответил брошюрой "За что меня осудили?"» (Там же. 1912. № 6. С. 86.)

В. Экземплярский. Прощальное слово профессора нравственного богословия к своим бывшим слушателям. Киев, 1912. С. 27.

«Василий Ильич Экземплярский — богослов и религиозный публицист... В 1912 году уволен из КДА за публикацию статьи "Гр. Л.Н. Толстой и св. Иоанн Златоуст в их взгляде на жизненное значение заповедей Христовых", где в определенном смысле сопоставлял воззрения великого святителя и Толстого, а также за критику современного богословия».

Особенно бурные страсти полыхали в Киевской духовной академии в революционные дни 1905 года. Осенью занятия в академии прекратились. Студенты требовали автономии, права выбирать деканов и ректора, принимать участие в решении многих насущных вопросов. Из Святейшего Синода пришла яростная телеграмма: «Синод постановил студентов если к первому ноября не начнут занятий распустить и академию закрыть до будущего учебного года». Студенты ответили отказом приступить к занятиям.

В ноябре поступила телеграмма из Петербурга на имя секретаря Духовной академии: «Телеграфируйте функционирует ваша академия. Студент Владимир Мельников». Поскольку ответ в десять слов был оплачен, секретарь ответил: «Петербург Духовная академия студенту Владимиру Мельникову. Академия не функционирует. Секретарь».

И даже профессоров обуревали сумасшедшие планы об изменении устава духовных академий, о независимости от местных духовных властей, о том, чтобы ректором академии могло бы стать не духовное, а светское лицо из числа профессоров академии, и притом лицо сменяемое — раз в четыре года.

Лихорадило не только Киевскую, бурлило во всех четырех духовных академиях. 3 ноября поступила телеграмма от обер-прокурора Святейшего синода князя Оболенского: «Предложить Совету Академии... избрать трех лиц для участия в совещании под моим председательством о мероприятиях к восстановлению нормального академического порядка. Этих лиц благоволите командировать в Петербург к одиннадцатому ноября».

Делегатов избирали тайным голосованием; сохранился листок — перечень фамилий по вертикали и против каждой палочки — по числу полученных голосов. Больше всего голосов (16) получил профессор Дроздов, но почему-то не поехал. Поехали Завитневич (13 голосов), Рыбинский (13) и Богдашевский (7). А.И. Булгаков получил один голос. Может быть, сам за себя голосовал? Но это тоже интересно: стало быть, ему хотелось поехать. Один голос получил А.А. Глаголев. Профессор Петров никаких голосов не получил.

У делегатов была с собою некая «Киевская записка», с которой они последовательно соотносились, выдвигая требования пославшей их академии. В противоположность осторожным казанцам, вели себя очень наступательно. Ректора — избирать! И не навсегда, а на короткий срок — на четыре года; и чтобы имел степень доктора; а духовный сан — не обязательно...

Их победоносная телеграмма... А потом потихоньку увяли...

В написанных много лет спустя воспоминаниях В.П. Рыбинского любопытны строки об А.И. Булгакове в 1905 году. Рыбинский существенно моложе, он стал студентом академии в ту самую осень, когда А.И. Булгаков читал свои первые лекции, причем лекции эти студенту Рыбинскому не нравились. А в 1905 году Афанасий Иванович явно повеселел, и Рыбинский рассказывает:

«Значительно позже, около 1905 года, А.И. приобрел если не авторитет, то симпатии у студентов. Этому благоприятствовало то, что он был человек в обращении простой и любил со студентами говорить по различным вопросам, преимущественно, конечно, богословского характера. В этом случае он был весьма удобным собеседником, так как отличался полною терпимостью к чужим мнениям, а сам иногда любил высказывать такие парадоксальные мысли, которые интриговали и вызывали на спор».

В 1905 году Михаилу Булгакову четырнадцать лет, и не приходилось ли ему самому слушать такие «парадоксальные мысли» отца по вопросам «богословского характера»? Известно высказывание писателя, зафиксированное его другом П.С. Поповым в конце 1920-х годов: «Если мать мне служила стимулом для создания романа "Белая гвардия", то, по моим замыслам, образ отца должен быть отправным пунктом для другого замышляемого мною произведения».

«Другое замышляемое произведение» — это предчувствие романа, который в конце концов станет романом «Мастер и Маргарита» и в замысел которого, по-видимому, с самого начала был вплетен евангельский сюжет...

А.И. Булгаков до конца дней много работал и очень много писал. Такой непосредственности и блеска, как в его «Очерках...», пожалуй, больше не было, но по увлечениям своим он оставался историком — историком религиозных течений нового времени. Его статьи публиковались в «Трудах Киевской духовной академии» и потом выходили отдельными книжками-оттисками: «Баптизм», «Католичество в Англии», «Мормонство», «О молоканстве», «Современное франкмасонство. Опыт характеристики» и др.

«Интересуясь религиозной жизнью Запада вообще, — писал в своем некрологе проф. Рыбинский, — Афанасий Иванович особенное внимание уделял при этом тем движениям, которые, по-видимому, направляются к восстановлению нарушенного некогда церковного мира и к единению с православной церковью».

Брошюра о франкмасонстве была в числе тех восьми книг, которые я с таким интересом читала в Харьковской публичной библиотеке. Знать бы тогда, что булгаковеды вцепятся в эту брошюру и назначат А.И. Булгакова главным исследователем масонства, я бы уж наверно переписала бы от руки все ее 28 страничек (других способов копирования тогда не было). А тогда обратила внимание на немногое. На то, что составляя эту брошюру (которую теперь назвали бы научно-популярной брошюрой), А.И. Булгаков прочитал несколько книг франкмасонов на французском и на немецком и вот излагает то, что удалось установить. Еще более мое внимание привлекло описание процедуры принятия в члены этой загадочной организации: помещение выкрашено черной краской... новичка вводят с завязанными глазами... члены ложи вооружены шпагами...

Не отсюда ли позаимствовал Михаил Булгаков подробности в изображении тайного заседания Кабалы святых даров в пьесе «Кабала святош»? Скудно освещенное подвальное помещение под церковью... вводят с завязанными глазами сначала Муаррона... потом д'Орсиньи... последний, опытный дуэлянт, сразу же вскрикивает: «У некоторых под плащами торчат кончики шпаг... Предупреждаю, что трех из вас вынесут из этой ямы ногами вперед».

Брошюра о франкмасонстве (в двух экземплярах!) у Михаила Булгакова была — в числе немногих сохранившихся сочинений отца. Оба экземпляра Е.С. Булгакова передала в отдел рукописей «Ленинки». Дальнейшая судьба их неизвестна. А ведь для исследователя важно все — была ли брошюра разрезана или нет, были ли пометы или их не было, на каком развороте сама собою раскрывается книга... Книжка, возможно, когда-нибудь будет найдена, но архивная ее ценность все равно утрачена навсегда: какой эксперт докажет, кем заломлена страница, кто сделал помету даже и очень похожим на булгаковский почерком и очень похожим на булгаковский карандашом...

А с «Коммунистическим манифестом» и вовсе никаких загадок. «Манифест» на французском языке пришел к цензору обычным путем: изъятый у кого-то при аресте. В сопроводительном письме спрашивалось, не относится ли эта «статья» по своему содержанию к произведениям, «предусмотренным» определенной статьей закона, и предлагалось «сообщить» ее краткое содержание.

Когда-то в книге «Творческий путь Михаила Булгакова» я привела несколько строк из ответного письма А.И. Булгакова. Теперь привожу это ответное письмо полностью:

«Прилагаемая при сем часть неизвестной книги под названием "Manifeste du partie communiste" есть обращение лондонского собрания коммунистов всех стран к пролетариям всех стран. В нем кратко, в общих <чертах> излагается происхождение современного разделения классов на богатых (буржуазия) и бедных (пролетариат). Описывается угнетение пролетариата (или рабочих) буржуазиею (или капиталистами), доказывается, что выход из этого невыносимого положения дает только коммунизм — объединение всех рабочих классов в одно целое. Цель этого союза есть: 1) уничтожение частной собственности буржуазии (капиталистов), но не частной собственности вообще: каждому трудящемуся должен принадлежать весь плод его труда; 2) унитожение брака в том виде, в каком он теперь существует, ибо он есть ничто иное как общность жен, но только в скрытом виде; 3) приобретение рабочими действительного отечества, которого теперь у них нет; и вообще цель коммунизма определяется так: уничтожение эксплоатации одного человека другим, одного народа другим. — Для этого вся собственность труда д<олж>на быть сосредоточена в руках государства, которое и д<олж>но озаботиться наилучшим производством и наилучшим распределением труда. Только тогда и возможно исчезновение социальных зол, тяготеющих теперь над народами. После краткой истории литературы социализма и коммунизма манифест заявляет, что цели коммунизма могут быть достигнуты только насильственным переворотом всего существующего порядка, к ниспровержению которого и призываются соединенные силы пролетариев всех стран. Таково содержание "Манифеста". Подходит ли он под указанные в отношении статьи, этот вопрос может быть решен судебною властию.

13.VI.1900. № 186».

Из этого документа видно, что А.И. Булгаков был совершенно свободен во французском языке. И то, что его коллега Рыбинский был прав, отметив, что Афанасий Иванович «отличался полной терпимостью к чужим мнениям». И редкая способность услышать и пересказать чужое мнение практически без искажений...

И еще из цензурной этой переписки видно, что сочинения Маркса и Энгельса уже настойчиво проникали в Россию. Но это, пожалуй, более факт истории, чем биографии моего героя.