Вернуться к Ю.Ю. Воробьевский. Неизвестный Булгаков. На свидании с сатаной

Превращение

«В Булгакове все — даже недоступные нам гипсово-твердый, ослепительно-свежий воротничок и тщательно повязанный галстук, не модный, но отлично сшитый костюм, выутюженные в складочку брюки, особенно форма обращения к собеседникам с подчеркиванием отмершего после революции окончания «с», вроде «извольте-с» или «как вам угодно-с», целования ручек у дам и почти паркетная церемонность поклона, — решительно все выделяло его из нашей среды. И уж конечно, его длиннополая меховая шуба, в которой он, полный достоинства, поднимался в редакцию, неизменно держа руки рукав в рукав!». Таким запомнился Булгаков современникам (Воспоминания журналиста Э.Л. Миндлина). Впрочем, теперь на время оставим его. Тем более, что я не назвал бы Михаила Афанасьевича главным героем этой книги. Она — о литературе, как демоническом проекте. И хотя, на первый взгляд, в жизни Булгакова, Гёте, и многих других упоминаемых нами авторов почти ничего мистического не происходило, это не так. Даже уже у пролетарского писателя Максима Горького был на этот счет удивительный опыт.

Итак, Булгаков поднимается по лестнице в редакцию, Горький проживает в Италии, а мы вернемся к ранним годам Максима, то есть, простите, Алексея Максимовича. Для общего портрета демонической литературы они нам очень нужны...

Плеханов, размышляя о судьбе литератора в царской России, заметил: «Каждый русский писатель состоит из тела, души и псевдонима». Необходимость скрываться от власти, цензуры заставляла камуфлировать свои подлинные имена. Но у Алексея Пешкова все было иначе. Особой нужды прятаться у него не было. Его псевдоним оказался не конспиративным покровом, а чем-то другим, еще более тайным.

Как Пешков стал «Горьким»? Просто социально-эффектную фамилию себе придумал? Ну, что такое Пешков? Пешка в чьей-то игре. Для великого писателя явно не подходит. Однако дело было далеко не только в этом...

Духовная биографии писателя невозможна без исследований его рода. Это генеалогическое вскрытие сделал он сам. Может, и сфантазировал малость, но все исследователи считают, что фактам, изложенным в «Детстве», можно в основном доверять.

Корней Чуковский в работе «Две души М. Горького» отмечал: «Среди самых близких своих родных он мог бы с гордостью назвать нескольких профессоров поножовщины, поджигателей, громил и убийц. Оба его дяди по матери, — дядя Яша и дядя Миша, — оба до смерти заколотили своих жен, один одну, а другой двух, столкнули жену его в прорубь, убили его друга Цыганка — и убили не топором, а крестом!

Крест, как орудие убийства, — с этой Голгофой познакомился Горький, когда ему еще не было восьми лет. В десять он и сам уже знал, что такое схватить в ярости нож и кинуться с ножом на человека. Он видел, как его родную мать била в грудь сапогом подлая, длинная мужская нога. Свою бабушку он видел окровавленной, ее били от обедни до вечера, сломали ей руку, проломили ей голову, а оба его деда так свирепо истязали людей, что одного из них сослали в Сибирь».

Родовые грехи не проходят бесследно. Горький и сам ведь понимал смысл идеи вырождения («Дело Артамоновых» и др.). Трудно сказать, смотрел ли он, уже зрелый, с этой точки зрения на себя самого... А происходило вот что. Вырождение — по грехам — вползало в плоть и кровь православных христиан. Превращало их в пьяниц и душегубов. А затем из их среды явился человек, обуянный богоборческим бунтом, революцией. Соблазнивший своими писаниями миллионы людей. О, он был большим гордецом! Уже в советское время писал: «Если дьявол существует и вводит меня в искушение, то это — во всяком случае не «мелкий бес» эгоизма и тщеславия, а Абадонна, восставший против творца, равнодушного к людям и лишенного таланта».

Но начало его жизни не предвещало ничего такого особенного. Впрочем, был один любопытный момент. Его Алексей Максимович рассказал писателю Сургучеву.

«...A вы знаете, — сказал Горький, — я ведь учился этому ремеслу (иконописи). Но не пошло: веры не было. А это самое главное в этом деле. Большая комната. Сидят человек двадцать богомазов и пишут иконы. А я вступил как растиратель красок, ну и присматривался, конечно. Пишут Богов, Божию Матерь и Николу. Хозяин — мрачный, платит поденно и следит, чтобы не раскуривали. Скука, а песен петь нельзя. Попробовали божественное: «Кресту Твоему» — не идет. Я был мальчишка бедовый. Подойдешь к одному-другому и шепнешь: «Нарисуй ему рожки!» Так меня и прозвали: «диаволенок». Хозяину это не нравилось, вынул он из кармана сорок копеек и сказал: «Собери свое барахлишко и к вечеру очисть атмосферу». И вот вечером, когда я пришел к товарищам попрощаться, один из них вынул из стола две маленьких иконки и сказал: «Вот для тебя специально написал, выбирай». На одной был написал Ангел Алексей — Божий человек, а на другой — диавол румяный и с рожками. «Вот выбирай, что по душе». Я выбрал диавола из озорства. — «Ну вот. Я так и мыслил, — ответил богомаз, — что ты возлюбишь Диавола. Ты из диавольской материи создан. И мамаша твоя не иначе, как путешествует на Лысую гору». «Как же, как же, — ответил я, смеясь, — я и сам ездил с ней не один раз». «Ну, вот и молись своему образу: он тебя вывезет. Но, — прибавил богомаз, — жди конца». Что-то в душе у меня екнуло...»

Позднее, в рассказе «Сторож», «Горький признал, что с ранней юности им руководила и двигала жажда знания, — и сделал существенную оговорку: «меня пленил и вел за собою фанатик знания — Сатана»... Литературный образ? Но к этому тяжелому случаю, действительно, подходит предупреждение Аввы Дорофея: «Тому, кто верит своему уму и предается своей воле, враг, как хочет, устраивает падение» (Гольцман Е. Странные знаменитости. М., 2003. С. 402).

Начало падения, иначе говоря, превращения в Горького, описывает исследователь Н. Ставров: «Более всего его увлекала философия, а именно: теософия, теория научного предвидения, восточная мистика. На этом пути он имел руководителя — таковым для будущего пролетарского писателя стал Николай Васильев, весьма странный человек, химик по профессии, «мудрец по призванию». Впоследствии Горький напишет о нем: «Он почти как и все талантливые люди имел странности: ел ломти ржаного хлеба, посыпая их толстым слоем хинина, смачно чмокал и убеждал меня, что хинин — весьма вкусное лакомство. Он вообще проделывал над собой какие-то небезопасные опыты: принимал бромистый калий и вслед за этим курил опиум, отчего едва не умер в судорогах. Принял сильный раствор какой-то металлической соли и тоже едва не погиб. Этими опытами Николай испортил себе все зубы, они у него позеленели и выкрошились. Он кончил все-таки тем, что намеренно или нечаянно отравился в Киеве в 1901 году».

Именно этот странный человек дал своему ученику — Алексею Пешкову знаменитую книгу Ницше «Искушение святого Антония», — такое название имел первый рукописный перевод на русский язык трактата «Так говорил Заратустра». Главная идея немецкого философа, вложенная им в уста Заратустры, — «Бог умер» — потрясла Алексея, определив всю его последующую жизнь...

Знаменательно: на инфернальном профиле будущего «пролетарского писателя» появились усы — точно такие же, как у Ницше. Но это — внешнее. Внутри все было сложнее. Не химия, но едкие богохульные слова растворяли личность. «В конце концов, Пешков, начавший превращаться под руководством Васильева и Ницше в «Горького», обратился к психиатру. Дни тянулись мучительно, жизнь представала безысходным кошмаром...» [53, с. 390—391]. С ним происходило нечто такое, что русский и французский психиатры Кандинский и Клерамбо одновременно описали как раз в конце XIX века.

Да, хинин он не ел, бромистый калий не принимал, но алхимическая трансмутация личности началась. Еще в Нижнем, до того как отправиться в странствия по России, Пешков заболел. Ему казалось, что мир иллюзорен. Чтобы убедиться в реальности предметов, он ударял по ним кулаком, в кровь разбивая руку. Такое может происходить тогда, когда человеку явился некто якобы реальный, но бесплотный, и несчастный теряет грань между физическим миром и миром духов. Ладно, провинциальный неуч разбивал кулаки. Но и богословствующий Лютер наивно бросал в явившегося ему диавола чернильницу. Оно пролетела, конечно, через «тело» рогатого гостя. След от чернил до сих пор показывают на стене комнаты, где реформатор христианства вел с Сатаной теологические споры...

Тогда же, в Нижнем, Горький познакомился с одним молодым аптекарем. Тот был румян, носил длинные, богемные волосы и запомнился Пешкову разве что темно-вишневыми, иудейскими, какими-то полубезумными глазами. Впрочем, это было мимолетное знакомство. Алексей вскоре и фамилию этого фармацевта забыл. Много лет спустя тот, став завсегдатаем московского дома Горького, тот сам напомнит об этом знакомстве. А фамилию его Горький будет знать уже сам — Ягода, нарком НКВД. Демон социальной мести. Он будет носить уже короткую стрижку и лицо «пожившего человека». Только глаза останутся как будто прежними. Очень знакомые глаза. У Алексея Максимовича возникнет даже ощущение, что они и не расставались все эти годы. Впервые увидев Ягоду в новом качестве, почему-то он вспомнит слова нижегородского богомаза: «Жди конца...» И даже вздрогнет...

Но это будет потом. А пока Алексея пугали другие вещи. «...В период примерно с начала 1890-х годов и до начала XX века в судьбе Алексея Максимовича Пешкова происходит то, что на психологическом языке называется «раздвоением личности». Пешков и Горький начинают жить хотя и в едином теле и даже в своеобразном душевном союзе, но все-таки отдельными жизнями.

Писатель Евгений Замятин, обязанный Пешкову спасением от советского режима, напишет о раздвоении предельно лаконично: «Их было двое: Пешков и Горький»»...

Первый рассказ «Горького» — «Макар Чудра» — появился в тифлисской газете «Кавказ». В нем автор высказал свою, уже в основном определившуюся философию бытия. Это означало, что обращение в новую веру произошло: Пешков «разлюбил жизнь» [53, с. 390—391], все сильнее сдаваясь «Горькому». Но, кажется, еще не до конца. Такое ощущение, что «альтернирующая личность» Горького никак не могла окончательно возобладать над волей Пешкова. Да, тот порой еще задавал «ненужные» вопросы. Например, о происхождении зла он вопрошает, неожиданно появившись перед Иоанном Кронштадтским. Впрочем, даже непонятно, то ли спрашивал, то ли искушал батюшку... Тихим летним вечером, когда маститый протоиерей отдыхал в саду и вкушал финики, неожиданно, как бес из табакерки, перед ним с вопросами на устах появилась какая-то нелепая фигура.

Прозорливец сказал ему: «Церковь говорит тебе: зло — от дьявола, и ты или веришь этому — благо тебе, или не веришь — тогда погиб [...] я знаю [...] Ты возмутитель жизни, ты ходишь, возмущая людей [...] Горький задал святому еще один вопрос: «Если Бог всемогущ, зачем же допускает козни дьявола?» На это ему был дан жесткий ответ: «Не твое дело, отверженник, ставить вопросы сии! Разумей это и — оставь меня...»

«Та двойственность в восприятии мира, какая была присуща «серебряному веку», не обошла и Горького, в котором собственное индивидуальное своеобразие мировидения соединилось с общею болезнью времени — и привело к искаженному пониманию бытия.

Алексей Максимович признавался: «Это... раздвоение личности переживалось мною весьма мучительно и нередко заставляло меня создавать драмы там, где можно было бы ограничиться весёлою игрой в легкой комедии»» (Гольцман Е. Странные знаменитости. М., 2003. С. 449).

...Для того, чтобы справиться с Пешковым, нужны были все новые шоки. Вот очередной из них.

В 1897 году «...он тяжело, почти смертельно заболел то ли туберкулезом, то ли опаснейшей формой хронического бронхита. Три месяца будет находиться на грани жизни и смерти... Больного, уже обремененного семьей, его начинает преследовать нужда... Он начинает закладывать вещи. Пишет Короленко, что как писатель совершенно не может работать. В этом состоянии он, тем не менее, завершает рассказ «Коновалов», герой которого кончает с собой (реальный казанский пекарь Коновалов этого не делал). И тогда же пишет «Вареньку Олесову», апофеоз победы телесной красоты над «скучной» моралью. И это в то самое время, когда, как обнаружил самарский специалист по грудным болезням доктор В.И. Косарев, «дело оказалось очень скверным: и хрипы, и продухи, открытие каверны». С этого момента начинается пожизненное кровохарканье Горького, и из здоровенного парня, способного ворочать многопудовые мешки с мукой, он превращается в объект постоянной головной боли для докторов. Так «рождался» писатель Горький. Через «переход и гибель»... [27, с. 146]. Гёте проделал практически такой же трагический путь до него, Михаил Булгаков — после1.

Примечания

1. «Гёте говорил, что для поэта необходимо известное мозговое раздражение и что он сам сочинял многие из своих песен, находясь как бы в припадке сомнамбулизма» [49—2, с. 7].