Вернуться к Л.В. Бояджиева. Москва булгаковская

Голубятня

Жизнь «на Голубятне» во флигельке во дворе № 9 по Обухову (ныне Чистому) переулку. Здесь написаны «Дни Турбиных», фантастическая повесть «Роковые яйца», «Собачье сердце», «Дьяволиада», комедии «Зойкина квартира», «Багровый остров», репортажи, рассказы, фельетоны. Обыск, изъятие дневников и «Собачьего сердца»

1

Зимой удалось, наконец, снять одну комнату в большой, перестроенной квартире «бывших», населенной живописными типами и новым полунищим людом.

В длинном коридоре на столах пыхтели керосинки, в комнате имелась печь, которую топил Михаил.

Жилище свое, многонаселенное, неспокойное, они прозвали Голубятней — все же второй этаж, и перенаселение явное, права птичьи.

Однажды на Голубятне появились двое — молодой и постарше. Оба оказались люди приличные, не прощелыги какие-то и не сыскари — сотрудники Вахтанговского театра. Тот, что постарше, в толстовке — режиссер Алексей Дмитриевич Попов оглядел скудную обстановку, прислушался.

Из коридора слышались трагические интонации нескончаемого диалога:

— Дурно спала всю ночь! Глаз не сомкнула: извольте радоваться — у меня опять серебряная ложка пропала! Разве при Государе Императоре нечто подобное могло случиться в приличном доме...

— Приличный дом! Публичный — какая разница! — гаркнул зычный голос. — А если ты, старая калоша, смеешь заявлять, что я твои поганые ложки тырю, то засунь их себе... Вон мою можешь еще железную зацапать — для такой крали не жалко! Подашь, когда императрица на чай заедет!

В коридоре что-то зазвенело, послышались рыдания.

— Возможно, нужна помощь? — двинулся к двери Попов.

— Лучше присаживайтесь, расскажите, с какой нуждой посетили наше скромное жилище.

— Славненько устроились. В самой гуще жизни. Тсс! — Он подкрался к двери в коридор, приоткрыл. Из комнаты бывшей фрейлины доносился громкий шепот — дамы изъяснялись по-французски:

— Эти постоянные инциденты со столовым серебром сведут меня с ума......императрица беспокоится о моем здоровье не напрасно...

— Любаня, укроти старушек. — Михаил закрыл дверь. — Говорю для их же пользы. Напялят шляпы из фрейлинского гардероба и полагают, что это шапка-невидимка.

— У нас в квартире проживает весьма живописный контингент, — закинув ногу на ногу, объяснила Люба гостям, — включая нас, разумеется.

— Об этом и речь! — молодой брюнет (актер В.В. Куза) оживился. — Мы читали произведения товарища Булгакова. Очень с большим юмором написано. А нашему театру нужна комедия из нового быта. Вот, к примеру, как у вас тут, если здесь еще рабочий или ударник труда проживает — на них положительный акцент поставить. Социального героя, так сказать, вывести.

— Ударника, не взыщите, нет. И социального героя я вам обещать не могу, поскольку таковых не видал. Не вижу — и все! Вот беда-то в чем писательская! — пожаловался Михаил весьма натурально. — Но действие захватывающее организовать можно — с криминальным элементом, с лирикой.

...В тот же вечер было договорено, что таковая пьеса, в кратчайший срок будет написана и передана театру. Мало того — аванс может быть получен в ближайшие дни по предоставлении части текста.

— Ау меня уже сюжетец есть! — протянул Михаил жене газету «Красная звезда», после того как гости ушли. — Читай, читай...

— «Милиция раскрыла карточный притон, действующий под видом пошивочной мастерской в квартире некой москвички — Зинаиды Буяльской».

— Остальное совсем просто: оживляем этот пейзаж пошлейшими, живописнейшими типами, вводим лирическую струю и — под гром и молнии правосудия ра-зо-бла-ча-ем! Чего тянуть — сажусь выполнять заказ. Запомни: ничего плохого в заказе не вижу. Верди «Аиду» совсем недурственно написал, хоть и по заказу. «К берегам священным Нила...» И Суэцкому каналу это репутацию не подмочило.

....Комедия под названием «Зойкина квартира» была поставлена Поповым в 1926 году в блестящем составе. Роль Зойки сыграла Мансурова, аферистом Аметистовым стал Рубен Симонов. Публика валила в театр валом, но критика брезгливо фыркала: «Все персонажи отрицательные — вырожденцы типичные. Злобное очернительство на сцене достойного театра». Позже, когда Булгаков попадет в опалу, режиссер отречется от своей постановки. Но пока — это была победа, и знакомые щедро получали от автора контрамарки на идущий с аншлагами спектакль.

В октябре 1925 повесть под названием «Роковые яйца» была отдана в издательство «Недра» и вскоре вышла в свет в шестом номере альманаха.

Никого не удивляло пока, что «Дьяволиада» и «Роковые яйца» были опубликованы. В годы распоясавшегося НЭПа цензура еще не успела окрепнуть на отлове антисоветчины. Многое дозволялось восставшим из пепла «бывшим» и новым нэпманам. Потом цензура спохватится: написал-то Булгаков полную «идеологическую диверсию»! Мало того, что в его поклепе глупые совслужащие и ударники труда перепутали куриные яйца с яйцами гадов. Мало того, что полчища гадов, идущие на Москву, слишком смахивают на революционные массы, уничтожившие Россию. Так еще дана в глумливых тонах и совсем уже веселенькая картина: ползучие монстры пожирают советских руководителей и даже сотрудников ОГПУ!

2

— Нет, ты вовсе никакой не Михаил... — Люба растерянно опустилась на табурет перед появившимся в дверях субъектом: громила в лохматой дохе и ушастой шапке прижимает к груди охапку дров, а в голубом глазу прожженного интеллигента посверкивает монокль! К тому же, если приглядеться, — в распахе немыслимого свалявшегося меха белел крахмальный воротничок с черной «бабочкой».

— Угадала, красивая: никакой не Михаил. — Он с грохотом бросил дрова у печки. — На самом деле — Мака.

— Как, как?

— Мака. В детстве у меня была книжка про злую орангутаниху, которая обзавелась мальцами — Микой, Макой и Микухой.

— Отлично, утверждено — Мака. А меня как величать?

— О, у тебя тысячи имен, и все самые необыкновенные: Любан... Любимчик, Любомудр, например. А мой потасканный дерматиновый чемоданишко — отныне «щенок».

Каждое утро, подхватив «щенка», Михаил уходил в «Гудок».

Вот там молодежный коллектив хохмачей, из которых самым «старым» был Булгаков, давал себе волю: Ильф, Петров, Олеша в ансамбле с приходящими юмористами умели устроить из работы праздник, восполняя недостающие в скудном пайке калории витаминизированным смехом.

— Любан, чтиво принес! — Вернувшись со службы, Михаил вытряхивал на пол кипы читательских писем из растолстевшего «щенка». — Пока я щи похлебаю, изучай переписку. Надо ответик мощный сочинить.

— Мак, — Люба принесла из кухни горячую кастрюльку, распространявшую аромат кислой капусты. — Вот гляжу на тебя — и словно в Виндзорском дворце ужинаю, аж обмираю: английский лорд или наш из «бывших» на пустые кислые щи соблазнился!

— Не на щи, а на тебя. Ну что такое на самом деле все эти хохмочки: доха, крахмальный воротничок, монокль на шнурке? Брачное оперение самца. Женщину нужно постоянно изумлять. Коллег-писателей, кстати, тоже. Они поговаривают, что мой туалет — знак принадлежности к другой эпохе, оппозиция горланам-бунтарям — футуристам в желтых блузочках. Те — леваки всякие: мейерхольды, маяковские — демонстрируют разрыв с традицией, а я, моноклем своим, — продолжение ее. Консерватор-с, будьте уверены. Выражения такие изысканные употребляю: «позвольте-с заметить», «никак-с невозможно», «любезнейше вас попрошу»... — Он расхохотался. — Знаешь, какую историю сочинили? Будто я столь деликатен и отзывчив к успехам коллег, что в день выхода номера поджидаю автора, особо, якобы, отличившегося, в кулуарах и, словно невзначай, церемонно выражаю распирающий меня восторг. Прямо токующий вальдшнеп... Чуть только ручку не целую.

— Вот уж не поверю. Ты — злючий, придирчивый, тебе угодить как писателю вообще невозможно! Если он, конечно, не Гоголь и не Чехов.

— А вот спроси моих гудковцев, скажут: «Под маской напускной суровости скрывается нутро нежное и возвышенное», как в хорошей телячьей косточке горячие мозги. — Михаил вздохнул, выудив из тарелки голое баранье ребро. Дешевые «суповые наборы» мяса, как правило, не содержали даже мозговых косточек.

— И кто такие байки пустил? — Сидя у окна, Люба на пяльцах вышивала занавески из простынного полотна. Отвела руку, полюбовалась. Вот уж не напрасно в Демидовской гимназии рукоделию выучили. И красиво называется — «ришелье»! — Кто ж тебя таким угодником ославил?

— Случайно пару раз само вышло. Сидел в бухгалтерии, надеялся деньги изъять. А тут автор шагает, весь зардевшийся, со свежим номером, где его гениальный материал пропечатан. И так небрежно на ходу свою статейку вроде пробегает, а сам по сторонам зыркает — за эффектом следит. Ну, ты меня знаешь — бросился, светясь радостью: «Читал-с, читал-с! Примите мои поздравления, голубчик! Весьма удачно прохватили. Второй час вас дожидаюсь, чтобы руку пожать! Великолепный слог, музыкальная речь...» Один раз, другой такой спектакль разыграл... Вот и пошло. Этакий граф Булгаков, умеющий ценить успехи товарищей по перу.

— Ты клоун, обожающий кого-то посадить в лужу. И хватает же у тебя на все сил — заводная Мака! — Отложив вышивку, Люба убрала со стола. — Жаль только, что мы с тобой в самом деле не дворяне. Отыскался бы сейчас в Европах родственничек богатенький...

— И нас, голубчиков, на Соловки, а наследство — в госказну. Да что я — вспомоществование частным лицам ОГПУ. За труды праведные.

Глаза отобедавшего литератора, как театральные софиты.

— А знаешь, откуда все это пошло — с моноклем, проборчиком? Когда только приехал в Москву, снарядился в первый поход по редакциям. Старые часы раздобыл, пиджачную пару у кого-то напрокат выпросил.

Завязал пышным бантом креповый галстук и явился в почтенную редакцию. Усевшись у редакторского стола, подкинул монокль и ловко поймал его глазом — этот финт я еще в гимназии отточил. Подкинул — и поймал, ни на йоту не изменившись в лице! Редактор смотрел на меня потрясенно. Но я не остановился на этом. Из жилетного кармана извлек «луковицу» и нажал репетир, сыгравший чуть ли не «Боже, царя храни».

«Ну-с?» — сказал я, вопросительно взглянув на редактора. «Ну-с, — хмуро ответил мне редактор. — Возьмите вашу рукопись и займитесь всем, чем угодно, только не литературой». — Он вздохнул: — А весь этот маскарад был придуман для того, чтобы спрятать мою застенчивость и неуверенность.

— Теперь прятать нечего. Вполне бойкий товарищ образовался. Хоть и в тулупе.

— Все равно — перед редакторским столом обмираю. И гаденькое чувство, что выдаю себя за другого — некоего успешного литературного деятеля.

В сущности — это же театр. А играю я роль того оглушенного славой писателя, каким хотел бы быть. И смеюсь над этим. Всегда над всем смеялся. Больше всего над своими мечтами. Это врожденное. Знаешь, один родился — и в ор. А другой — только на свет появился — и рот до ушей. Важно еще, где родился, когда. — Он злобно затушил в пепельнице окурок. — И ведь все было так хорошо, все сошлось правильно... А теперь кто-то из хохмачей сказал про меня: «Веселый юродивый в похоронной процессии».

— Мака, умоляю тебя — никаких сомнительных высказываний! Здесь стены фанерные. Хватит философствовать. Нам еще фельетоны сочинять. И я необнятая уже неделю хожу.

— А кто ночами хохмить о канализационных стоках на Неглинке будет, славу грядущую зарабатывать? Фельетончик на разлив дерьма требуется.

— А кто девочку-Любочку приголубит?

3

Серенький осенний вечер, серенький Мака, измученный сочинением ненавистных фельетонов, мается, привычно сидя на подогнутой ноге за письменным столом.

За окном, за короткими шторками с узорчатыми сквозными углами вышивки «ришелье» московская ночь, освещенная скудными желтыми фонарями.

Неслышно подошла босая Люба, обняла за плечи.

— Все горбишься, горбишься, как раб на галерах. Смешно хоть выходит?

— «Люблю тебя как прежде, но не будь такой жестокой...» — прозвучал неожиданно громкий баритональный вокал. — Душевно, правда, получается? Песни, думаю, у меня пойдут. Или, например: «Смейся, Паяц, над разбитой любовью...» Прям за живое берет. И герой социальный — трудовой элемент! Только что написал.

— Ш-ш-ш! Соседи стучат! — Люба зажала мужу рот ладонью, он усадил ее на колени. — Что на тебя ночью-то находит? Чего бузишь?

— Прилив вдохновения от твоего сопения за спиной.

— Макочка, пошли спать. Я понимаю, тебе надо зарабатывать деньги на прокорм толстухи Любани. И на эти тряпочки, которые я обожаю. Они выглядят почти лохмотьями.

— Лохмотьями? — удивился писатель. — Моя супруга — самая нарядная дама в Москве. На тебя все оглядываются, и ты — ярчайший цветок в любом букете.

— Просто я умею смеяться. И аккуратно штопать шелковые чулки.

— Какой извращенец будет рассматривать штопки на такой ножке? — Михаил приподнял ночную сорочку.

— Макочка, — Люба отстранилась и опустила подол ночной сорочки. — Я лежала и думала. Ты все пишешь, а я что? Я ж не фефела малограмотная, а элемент творческий. И я многое могу. Могу тебе помочь — я ведь столько всего повидала. Могу сочинять какие-то сводки, репортажи... Твой Любан очень наблюдательный парень.

— Дело говоришь, жена... У меня была мысль. К чертям собачьим репортажи! Мы будем писать жутко смешную пьесу — вроде водевиля. Вместе!

— Вместе?! — Глаза Любы загорелись.

— Ты в Париже около трех лет жила, все их штучки знаешь. А мы как раз про Париж и пропишем. Пьесу под названием «Белая глина».

— Это еще что за штука такая? Что-то индустриальное?

— Глина обычная... Мопсов из нее делают...

— Ой, мопсов — что за прелесть! Не поверишь, именно об этом я и мечтала. Мопсы в Париже — мечта поэта!.. Что тебя смутило? Ты что, не веришь, что я смогу?

— Напротив. Уверен в тебе. — Михаил с виной и горечью подумал, что не мог такого предложить Тасе. И даже не пытался вовлечь ее в свое дело. Сволочь. Теперь, став мужем другой и проживая заново «медовые дни» совместной жизни, он стал частенько вспоминать начало жизни с Таськой на Рейтарской улице. Юные, свободные, такие легкомысленные и счастливые! А как она была прелестна — безрассудно влюбленная девчонка...

Он встал и заходил из угла в угол, сочиняя на ходу.

— В большом имении вдовы Дюваль, проживающей с восемнадцатилетней дочерью, обнаруживают белую глину. Мосье сосед бросается на разведку и попадает под чары хозяйки. Далее сюжет все больше трясет водевильными хохотом — постоянные недоразумения возникают из-за сына соседа, инженера-геолога, естественно, тоже влюбившегося. В кого? Да он сам не знает! Все сбиты с толку необычайным сходством матери и дочери. Финал венчают две свадьбы. Как тебе?

— У Булгакова не бывает провалов. Представляю, сколько анекдотов ты там накрутишь. Завтра и начнем. Бьен?

Это были счастливые дни — капустник на двоих. Сочиняли и веселились, подкрепляясь горячим чаем и поцелуями.

Наконец, в руках Михаила был готовый материал.

— Продадим в театр Корша. Они любят, чтобы непременно шумел ночной Париж и богатые вдовы в лирическом трансе на юных джентльменов бросались. Завтра пойду торговаться — штучка-то не дешевая. — Он бережно завязал тесемки на папке.

...Вечером вернулся молчаливый и сразу к печурке. Сунул листы и плотно закрыл дверцу.

— Говорят: «Пьеса салонная — не пойдет». Слыхал я уже это. Им, оказывается, тоже про передовиков производства надо.

— Миша! Ну зачем сразу жечь! Есть же другие театры, без производства. — Люба стояла на коленях у печки, поняв, что спасать уже нечего. Больно жадно набросился огонь на исписанные листки. Не замечала, как капают слезы.

Михаил обхватил ее за плечи, поднял, посмотрел в мокрые глаза:

— Любан. Это плохая пьеса. Поверь мне. Признаюсь — я уже написал пять подобных. Некоторые даже шли во Владикавказе, и меня вызывали на сцену под грохот оваций. Но... чувство эстетического стыда — наверное, самое стыдное. Ты совсем не виновата. Мы сочиним другое — настоящее. Про эмиграцию, про русских беженцев в Константинополе...

Люба затихла на плече.

— Ты будешь подробно рассказывать про все: голоса, запахи толпы, цвета, обычаи, а я запишу. Обещаю, это будет отличная пьеса.

4

Взрывное балагурство Булгакова было насущной потребностью его брызжущей энергией натуры. Афоризм «весь мир — театр» казался ему слишком уж отвлеченным, и он был готов использовать любой момент, чтобы превратить самый будничный «материал» в сценическую площадку. Очертя голову несся на волне смешливого куража, импровизируя, фантазируя, ошарашивая и очаровывая всех. В незнакомой компании вначале казался человеком замкнутым и мрачноватым, но вдруг начинал говорить, и уже никто не замечал, когда этот строгий блондин превратился в главного затейника, весельчака и острослова. Балагурство отлично служило и в оборонительных целях. Под насмешливой игривостью он прятал самое дорогое — спасал от ударов болевые точки. А самым главным в его писательской жизни была сейчас судьба романа «Белая гвардия». Ведь свершилось же — напечатали! Журналы продаются в каждой лавчонке! Их покупают и читают. Читают жадно, передавая друг другу и удивляясь: «Неужели тот самый Булгаков?», «Позвольте, он уже показал себя отличным сатириком в «Роковых яйцах». — «Каких еще яйцах? Эротический роман?»

Публикация окрылила Булгакова. Читки романа в кругу друзей-единомышленников проходили на «ура». В Москве заговорили о «Белой гвардии».

Неудивительно, что однажды апрельским дождливым днем 1925 года к автору явился весьма интересный господин — режиссер Б. Вершилов из МХАТа, лучшего театра страны (а как считали многие, — и мира), и предложил сделать по роману, потрясшему его, пьесу. Во-первых, ни одной советской пьесы в театре еще не было. Во-вторых, молодежная часть труппы томилась на старом репертуаре и, наконец, роман Булгакова очень понравился в театре.

Михаил Афанасьевич немедленно согласился — он уже сделал черновой набросок пьесы. А главное — то, о чем он мечтал, возможно, с колыбели, для чего появился на свет — свершилось! Роман, уже оживший в воображении, на волшебной коробочке сцены, понравился МХАТу. Самому МХАТу! Фантастика. Это не театр во Владикавказе и не наскоро сляпанные «Сыновья муллы», о которых и вспоминать стыдно. Это то, за что он, Булгаков, отвечает каждой капелькой своей крови. Он работает с упоением. И появляются «Дни Турбиных» (у Максудова из «Театрального романа» — «Черный снег») — пронзительная пьеса про сквозняк, ветер, ураган революции, про гибель прелестного, честного, милого старого мира, про неизвестность впереди и жуткую поступь свершившейся катастрофы.

15 августа пьеса была представлена театру, а в сентябре состоялась первая читка.

То, что Булгаков — прирожденный человек театра, блеск его характеристик, легкость перевоплощений, мгновенных импровизаций, заметили сразу. Мрачноватый, сдержанный, постреливающий ироничным светлым глазом, он читал без всякой аффектации, точно проигрывая реплики каждого персонажа. Человек строгий и закрытый при первом знакомстве, целиком раскрывался в чтении собственного текста. У актеров было полное ощущение, что им фантастически повезло. Сам же автор всем существом ощутил — он попал в свой мир.

5

Теперь наша жизнь изменится... — размечталась Люба. — Может, квартиру дадут?

— Отчего это? Я что — генерал?

— Тебя же считают лучшим писателем. МХАТ взял твою пьесу! А остальные у них в репертуаре — все классика.

— Дорогая, это странная удача. Странная. Словно насмешничает кто-то из высших начальников. Не знаю, какими муками придется за нее расплачиваться.

— А может, не велят казнить, велят миловать?

— Эх, как бы мне хотелось под марш Радамеса въехать в советскую так называемую литературу! Только иллюзии это. Сны. Да и не литература это — бал лизоблюдов. Что бы там ни говорили мои поклонники и друзья, — я чужак. Да, сейчас верю — писатель сильный. Но всем духом — чужой! Нельзя скрыть ненависть, когда начинен ею, как порохом граната. Не умею я лицемерить. Одно злое насмешничество получается. И это мне, рано или поздно, зачтется.

— Мака, прямо речь на дыбе. А Алексей Толстой с тобой в ресторане обнимался и в Союз писателей приглашал. Надеется — вдруг «переродишься»? Приспосабливаются же другие. Или найдешь свой, менее ядовитый взгляд на происходящее.

— Люба, — Михаил сжал ее предплечья и проговорил одеревеневшими губами: — Никогда не говори мне об этом. И о Мейерхольдах всяких с Маяковскими не говори! Прихлебатели. На разные голоса убогую эту потемкинскую деревню славят. Обидней всего, что талант людям дан и в своем же уме — не из психбольницы выпущены... Это... это хуже предательства... Эх, кабы мне силы побольше! — Хлопнув дверью, он вышел из комнаты.

И верно, в «органах» уже лежало досье на ненадежного гражданина Булгакова, сочинителя антисоветских пасквилей. МХАТ боролся за «Турбиных», но и власти не успокаивались. В театр пришел отзыв наркома просвещения А.В. Луначарского на пьесу М.А. Булгакова «Белая гвардия»:

«Я внимательно прочел пьесу. Не могу не высказать мое личное мнение. Я считаю Булгакова очень талантливым человеком, но эта пьеса исключительно бездарна... Заурядные, туповатые, тусклые картины ненужной обывательщины... нет ни одного запоминающегося типа, ни одного занятного положения... Я с уверенностью говорю, что ни один средний театр не принял бы этой пьесы именно ввиду ее тусклости, происходящей, вероятно, от полной драматической немощи автора...»

Пробежав отзыв, Михаил похолодел от ярости. Каждое слово письма «тонкого критика, интеллигента» Луначарского жгло, било прямо в сердце. «Пьеса исключительно бездарна... исключительно...» Утопиться — и концы в воду.

Он медленной, полной достоинства походкой покинул театр. О чем думал, пока шел домой? Пел, изображая пьяного, толкая редких прохожих, размахивая руками: «Ой-да загу-загу-лял, загулял! Парень, парень молодой, молодой. Да в красной рубашоночке, хорошенький такой...» Тысячу пардонов, товарищ. Очочки, к счастью, целы остались. «Я весел сейчас, отпираться не стану. В постели моей завелись тараканы! О Маритана, моя Маритана, ты никогда не покинешь меня?..» И зарыдал по-оперному, простирая к прохожим руки... Прохожие шарахались.

Люба нашла его, сидящего во дворе на поленнице дров. Октябрьские ранние сумерки, желтые окна домов, за ними звон сковородок, поварешек, раздраженные голоса.

— Макочка, мне звонил Паша Марков... Я все знаю... — Она обняла его, чувствуя, как крупно дрожат худые плечи. — А жить-то надо, у тебя вон в ящике стола такая сильная вещь про Шарикова лежит. И «Зойкина квартира» у вахтанговцев скоро выйдет. Да он просто на тебя зуб имеет, этот скользкий нарком. Тут игры особые, Макочка, тут за чистую монету ничего принимать нельзя...

— Знаешь, нам лучше разойтись. Не пара мы. Не пойму я, что ты, такая краля, с дерьмом связалась...

Он поднялся и молча зашагал к дому.

«Ох, ну и характер — крученый-перекрученый. Уж и не знаешь, с какого боку зайти... — думала Люба, глядя в угрюмую спину мужа. — Однако саданули под дых без всяких сентиментов, интеллигенты советские...»

6

Отзыв Луначарского сразил мхатовцев. Они уже успели влюбиться в пьесу, в Булгакова, не мыслили никакой замены, но мнение наркома просвещения не проигнорируешь. 14 октября было созвано экстренное совещание репертуарно-художественной коллегии МХАТа. Принятое постановление должно было как бы удовлетворить всех. Автору предложили «пьесу доработать», дабы смягчить упреки наркома.

Павел Александрович Марков — молодой заведующий литературной частью театра, обладал, помимо других достоинств, двумя редко совместимыми качествами — задорной юной смешливостью и мудрой дипломатичностью. Мягко улыбаясь, цитируя классиков, Паша (как его называли в театре) обрисовал ситуацию со всех сторон, подчеркивая то, что без пьесы Булгакова МХАТ не мыслит свое существование, и если автор произведет кое-какие чисто формальные изменения, то пьеса, несомненно, пойдет. И дело здесь чисто политесное.

— Полагаю, мне будет позволено подумать. — Поднявшись, Булгаков церемонно откланялся и в полной тишине покинул собрание. А на следующий день театр получил от него ультимативное письмо, в котором автор заявлял, что, в случае если от него потребуют переделок, он забирает пьесу.

Он сидел у окна, курил и смотрел в одну точку. Конец. Бездарь. Размечтался. И вовсе он не так хорош, этот роман. И пьеса никуда не годится... Вот только жаль теплой комнаты с изразцовой печью, бок рояля и растрепанные ноты на нем... И голоса, и бренчание гитары, и снег, снег за кремовыми шторами, и выстрелы, и страх, и любовь, и веру... Куда это все девать — уже рожденное?.. Хоть бы одним глазком увидеть, хоть бы на Малой сцене... нет, нельзя, нельзя сдаваться, нельзя бежать от тявканья Луначарского... Просить нельзя, бояться нельзя. Главное — не терять достоинства. И сохранить лицо. Ну почему совершенно антигероическая личность, литературный мирный обыватель все время должен лезть на баррикады? С кем-то сражаться, что-то доказывать? Не хо-чу! Ненавидеть не хочу, драться не хочу, мозги свои захламлять дрязгами мелочными — не хочу! Хочу быть покойным, счастливым и добрым! — Он не заметил, что рассуждал вслух.

— Это ты здорово сформулировал! — Люба неслышно вошла и поставила перед ним стакан крепко заваренного чая — бог ее знает, где нашла. Но чай дымился и пах чем-то бывшим, правильным, надежным. А еще — домом Турбиных, первым актом пьесы он пах! Пьесы, которая никогда не увидит сцены... Нет. Застрелиться!

— А к тебе делегация. — Люба отворила дверь. Вошли, тихо поздоровавшись, как на похоронах, Хмелев, Яншин, Марков.

— С нами вся труппа увязаться хотела, но мы попридержали. Дамы петицию вознамерились составить и к букету приложить.

— К похоронному венку, — уточнил Булгаков.

— Михаил Афанасьевич, вы уже давно поняли, в какое время и в каком месте нам всем повезло родиться и творить. — Торжественно, как на собрании, начал Марков. Глубокие живые глазки его смеялись. — Ну что мы все — никогда не компромиссничаем? Только и крутимся как уж на сковородке, чтобы хоть часть самого ценного донести, спасти. А вы для нас — самое ценное.

— Вы ж наш — мхатский (именно так, мхатский. — Л.Б.), — чуть не плакал Яншин. — Мы ж такие планы строили... Что ж теперь мой Лариосик... — Толстые губы его задрожали, — что ж его Турбин Алешка — он кивнул на Хмелева, хмуро изучавшего половицы черными мрачными очами, — не будут никогда? Не будут на сцене? — Он засморкался в мятый платок. — Хотите — на колени встанем. Всех под окно приведем и бухнемся.

— Не обижайте Россию-матушку, она у нас и так обиженная, — буркнул Марков. — И не обижайтесь, Христа ради. — А чаек здесь всем дают?

— И с пирожками! — приоткрыла дверь хозяйка. — Наша Василиса-соседка на продажу печет, вот теперь от себя ради искусства отрывает.

Был чай с пирогами картофельными и капустными. Появилась и водочка. От души отлегло, и тяготы обид показались уж совсем пустяковыми, детскими. А счастье сидеть вот так, с этими людьми — огромным. Михаила понесло. Как часто бывало, после упаднического настроения он легко впадал в эйфорию.

— Объясниться дозволите? — заговорил Михаил. — Дело-то не простое, господа, вышло у нас с вами. Вернее — у вашего покорного слуги. Эх, не случайно нас Бог свел... Затаенная мечта выйти на аплодисменты публики владела мной с детства. Во сне я видел свою длинную шатающуюся фигуру с растрепанными волосами, которая стоит на сцене, а благодарный режиссер кидается ко мне на шею и обцеловывает меня буквально под рев восторженного зрительного зала!

Театр я любил безмерно, растворялся в нем. От великой игры у меня пот на лбу выступал от наслаждения... Клянусь честью. Самое горькое чувство я испытывал, когда кончался спектакль и надо было выходить на улицу. Мне очень хотелось надеть актерский костюм и принять участие в действии. Выйти внезапно сбоку, наклеив себе колоссальный пьяный нос, в кафтане, с тростью, с табакеркой в руке и сказать что-то очень смешное. И это смешное я выдумывал, сидя в тесном ряду зрителей. Но произносилось другое смешное, и зал смеялся. Ни до этого, ни после этого, никогда в жизни не было у меня ничего такого, что вызывало бы наслаждение больше этого.

— Будет, жизнью клянусь — будет! — Поднявшись, приложил руки к худой груди субтильный тогда еще Яншин. — Вот к генеральной приедет Константин Сергеевич — и все мигом решит. Он у нас великий стратег!

Дискуссии с театром о переделках в пьесе и изменении названия были долгими, трудными. Но в конце концов — утряслось. Афиша сияла между двух мхатовских фонарей: «Большая сцена, Премьера 5 октября. Драма «Дни Турбиных», Автор М.А. Булгаков».

7

Творческие замыслы толпились, требуя выхода, Булгакову было трудно сдерживать напор, соблюдать очередность: работалось ночами, работалось днем — дома и в закутке редотдела «Гудка», в трамвае и на лавке бульвара — безостановочно шел внутренний процесс созревания и реализации замыслов. Лишь мощные удары извне, сбивающие с ног, заставляли сомневаться в оценке сделанного, в смысле избранного дела, в важности голосов, звучащих внутри. Тогда он умолкал. Но исподволь, под спудом опустошенности, начинали работу загадочные механизмы фантазии, рождая миры. Профессор Преображенский, его ассистент Борменталь, горничная Зина, кухарка, пожарник, комнаты, шкафы с блестящими инструментами — все это являлось внутреннему взору и молило о воплощении. А еще многое другое, что непременно надо было высказать.

— Любан, как тебе это? «На разрисованных райскими цветами тарелках с черной широкой каймой лежала тонкими ломтиками нарезанная семга, маринованные угри. На тяжелой доске кусок сыра со слезой, и в серебряной кадушке, обложенной снегом, икра. Меж тарелок несколько тоненьких рюмочек и три хрустальных графинчика с разноцветными водками. Все эти предметы помещались на маленьком мраморном столике, уютно присоединившемся к громадному резного дуба буфету, изрыгающему пучки стеклянного и серебряного света. Посреди комнаты — тяжелый, как гробница, стол, накрытый белой скатертью, а на ней два прибора, салфетки, свернутые в виде папских тиар, и три темных бутылки»... Ну что, Любан, узнаешь обеды дядьки моего Николая Михайловича Покровского, маминого брата? Мы к нему как-то заходили — угол Пречистенки и Обухова переулка, напротив пожарной заставы.

Она не ответила, Она тихо плакала:

— И никогда, никогда ничего этого больше не будет...

— Напротив! — Он подсел на тахту и обнял жену. — Я написал, и это останется вечно. И вся невероятная история, случившаяся с уличным псом Шариком. Да возьми вот, почитай! Почти закончил — сильная вещь вышла... Вот за нее и посадят!

Ночами, сидя при свечах с поджатой под себя ногой, Михаил исписывал листы косым летящим почерком. Почти не правя, не переписывая, не зачеркивая слов. Так, именно так и должна кончиться эта история:

«В отдалении глухо позвякивали склянки.

Седой же волшебник сидел и напевал:

— «К берегам священным Нила...»

«Собачье сердце» прочли во МХАТе, бурно восхитились и тут же приняли к постановке. Булгаков витал в облаках, окрыленный несказанной удачей.

Но и враги не дремали. Ночью на Голубятню нагрянули гости. Тихо постучали. Дрогнувший голос пьяненького арендатора сладко пропел:

— А я к вам гостей привел.

На пороге стояли двое штатских: мужчина в пенсне и невысокий, как выяснилось позже — следователь Славкин. Арендатора прихватили в качестве понятого.

Славкин занялся книжными полками, мужчина в пенсне стал переворачивать кресла и колоть их длинными спицами.

— Ну, Любаша, если твои кресла выстрелят, я не отвечаю, — шутил Михаил.

Расчудесные кресла были куплены на складе бесхозной мебели по 3.50 за штуку.

Под утро трезвеющий арендатор спросил:

— Почему вам, товарищи, не перенести ваши операции на дневные часы?

Ему никто не ответил. Найдя на полке «Собачье сердце» и тетрадки с дневниковыми записями, гости тотчас же уехали.

Булгаков посылает гневное письмо в ОГПУ, обвиняя контору в унижении человеческого достоинства, вторжении в личную жизнь... И требует вернуть изъятые вещи...

Разумеется — никакого ответа. Стало ясно, что обращаться в ОГПУ бесполезно, надо действовать через вышестоящие инстанции.

Булгаков незамедлительно обратился с протестом на проведение обыска и изъятие текстов во все известные ему правительственные органы. Результат тот же — гробовое молчание.

8

Настал долгожданный день премьеры «Дней Турбиных» — 5 октября 1926 года. Полный аншлаг, за кулисами настроение праздничное. Занавес поднимали 16 раз. Скандировали «автора!» — но Булгаков не вышел. Он стоял за кулисой, стиснув зубы, повторяя на каждый разлет бархата с парящей чайкой:

«Вот вам, вот вам «бездарность»! Вот вам «тупая обывательщина»! Вот вам, господин руководитель творческими идеями, полный накаут. Уж будьте покойны — вы по уши в дерьме, товарищ Луначарский!»

После небольшого банкета в театре актеры были приглашены в гости к автору. Вечер, перешедший в ночь, превратился в триумф взаимной любви и преклонения. «Ах, как она взмахнула рукой!..», «какая тонкая интонация!», «а заметили, заметили, когда Лариосик упал»... Шел разбор спектакля со смаком во всех мелочах и с полным удовольствием. Сошлись во мнении — получился не только спектакль, а еще и концерт первосортных номеров, высокопробных актерских работ.

Павел Александрович Марков подвел итог: «Это была первая советская пьеса во МХАТе. Для обновленного театра для молодежной труппы она стала своего рода новой «Чайкой».

Ради таких мгновений — голодный, в морозной ночи, он писал роман, ради этого непередаваемого восторга выписывал турбинский дом на грани полного отчаяния, как главный завет живущим... Он не отказался бы от них, даже если бы знал, что последует за победой.

«Сегодня в «Гудке» с ужасом почувствовал, что я писать фельетонов больше не могу. Физически не могу. Это надругательство надо мной и над физиологией.

На дворе осень, под ногами шуршание опавшей листвы. В душе февраль.

— Чем все это кончится? — спросил меня сегодня один приятель.

Вопросы эти задаются машинально и тупо, и безнадежно, и безразлично, и как угодно.

Да чем-нибудь все это да кончится. Верую!» — Булгаков яростно подчеркнул последнюю фразу. Верую, верую!

«Верую в окончание бессмысленной, злобной и античеловеческой власти. И... если хотите — Верую! В высшую справедливость, в Создателя нашего — верую». Мысли, которые после оформятся как сюжет романа «Консультант с копытом», сидели в Булгакове, возможно, с тех детских бесед и споров с отцом, от впечатлений панорамы «Голгофа», а может быть, были заложены свыше. Как знать? Мы не можем ответить и на более простые вопросы.

Юношеский атеизм ушел в прошлое. Во второй половине 20-х годов Михаил с близкими друзьями непременно ходил в Зачатьевский монастырь на Остоженке на Рождественскую и Пасхальную службы. А затем все садились за праздничный стол, как было заведено с детства. Знакомые недоумевали: в такие-то годы церковные праздники отмечать — небезопасное дело. А Михаил, разводя руками, шутил:

— Нешто мы не русские люди?