Вернуться к В.Л. Стронгин. Михаил Булгаков. Писатель и любовь

Глава тринадцатая. Травля продолжается

Один из первых злобных уколов Булгаков получил от писателя Виктора Шкловского, написавшего в книге «Гамбургский счет»: «В Гамбурге — Булгаков у ковра». Это означало, что публику, ведя представление, развлекал клоун. Читая эти строчки, Булгаков вздрогнул и побледнел. Еще несколько дней назад Шкловский обращался к нему за врачебной консультацией. Нервировала бесконечная переделка «Дней Турбиных», и Булгаков соглашался с поправками режиссера. Жаль было хоронить пьесу, имевшую шумный успех у зрителей. Произошел такой случай: шло третье действие. Батальон разгромлен. Город взят гайдамаками. Момент напряженный. Елена с Лариосиком ждут развития событий. И вдруг слабый стук в дверь. Оба прислушиваются. Неожиданно из зала раздается взволнованный женский голос: «Да открывайте же! Это свои!» Как обрадовался Булгаков, когда ему рассказали об этом случае слияния театра с жизнью, о чем автор и режиссер могли только мечтать.

Иногда он искал повода отвлечься от тревожных мыслей. Принял участие в спиритическом сеансе. Люба слышала разговор двух участников сеанса:

— Зачем же вы, Петька, черт собачий, редиску на стол кидали?

— Да я что под руку попалось, Мака, — оправдывался тот.

Булгаков прятал под пиджак согнутый на конце прут и им в темноте гладил головы сидящих рядом, наводя на них ужас. Позже сказал Любе:

— Если бы у меня были черные перчатки, я бы всех вас с ума свел!

Все это происходило на Малом Левшинском, 4, куда переехали Булгаковы. Здесь Булгаков писал пьесу «Багровый остров». Это было уже в 1927 году. Любовь Евгеньевна вспоминала: «Подвернув под себя ногу калачиком (по семейной привычке), зажегши свечи, пишет чаще всего Булгаков по ночам. А днем иногда читает куски из «Багрового острова» или повторяет полюбившуюся ему фразу: «Ужас, ужас, ужас, ужас». На фоне борьбы белых арапов и красных туземцев проглядывалась судьба молодого писателя и его творческая зависимость от зловещего старика-цензора Саввы Лукича. В эпилоге зловещий Савва обращается к автору:

— В других городах-то я все-таки вашу пьеску запрещу... Нельзя все-таки... Пьеска — и вдруг всюду разрешена.

«Багровый остров» поставил в Камерном театре А.Я. Таиров в 1928 году. Пьеса шла на аншлагах, но скоро была снята. Оставались «Зойкина квартира» и «Турбины». Против «Турбиных» буквально ополчились враги и завистники Булгакова. Критик Садко в статье «Начало конца МХАТ» выступил с протестом против возобновления пьесы в театре, называя Булгакова «пророком и апостолом российской обывальщины», а саму пьесу «подлейшей из пьес десятилетия». Грубая критика тяжело ранила писателя и его жену. Любовь Евгеньевна возмущалась: «Даже тонкий эрудит Луначарский не удержался, чтобы не лягнуть писателя, написав, что в пьесе «Дни Турбиных» — атмосфера собачьей свадьбы. Михаил Афанасьевич мудро и сдержанно (пока!) относится ко всем этим выпадам». Любовь Евгеньевна отмечала: «Никаких писателей у нас в Левшинском переулке не помню, кроме Катаева, который пришел раз за котенком. Больше он никогда у нас не бывал ни в Левшинском, ни на Б. Пироговской. Когда-то они с М.А. дружили, но жизнь развела их в разные стороны».

К травле Булгакова присоединились заметные литераторы: Г. Рыклин, А. Жаров, Вс. Вишневский, Д'Актиль, Арк, Бухов (А. Братский), А. Орлинский, Арго, В. Шкловский, Билль-Белоцерковский, Ермилов, А. Фадеев и многие другие.

В учреждениях политического сыска стали появляться информативные сводки о Булгакове и его пьесе, поставляемые писателями-осведомителями. Вот некоторые из них: «Что представляет Булгаков из себя? Да типичнейшего российского интеллигента, рыхлого, мечтательного и, конечно, в глубине души «оппозиционного», и пьеса Булгакова никчемна с идеологической стороны. «Дни Турбиных» смело можно назвать апологией белогвардейцев».

18 ноября 1926 года Булгаков вновь был вызван на допрос в ОГПУ к следователю Рутковскому — начальнику 5-го отделения Секретного отдела. Материалы этого допроса до сих пор не рассекречены. 13 января 1927 года осведомитель сообщал начальству, что Булгаков все-таки, несмотря на запрещение, рассказывал о допросе на Лубянке писателю В.В. Вересаеву-Смидовичу, что во время допроса ему казалось, будто сзади его спины кто-то вертится, и у него было такое чувство, что его хотят застрелить. Ему было заявлено, что если он не перестанет писать в подобном роде, то будет выслан из Москвы. «Когда я вышел из ГПУ, то видел, что за мною идут».

Допросы на Лубянке ошеломили и оскорбили писателя и позже послужили творческой лабораторией для описания в романе «Мастер и Маргарита» сцены допроса Пилатом Иисуса.

Михаил Афанасьевич не рассказывал Любови Евгеньевне о последнем допросе на Лубянке, боясь испугать ее и даже потерять. Пойдет ли она за ним на край света в случае его высылки. Тася пошла бы...

Вопрос о Булгакове и его произведениях перешел в политическую плоскость и рассматривался в самых высших инстанциях.

27 сентября 1926 года следует почтотелеграмма А.В. Луначарского А.И. Рыкову о запрещении ГПУ пьесы М.А. Булгакова «Дни Турбиных»:

«На заседании Наркомпроса с участием Реперткома, в том числе и ГПУ, решено было разрешить пьесу Булгакова только одному Художественному театру и только на этот сезон. В субботу вечером ГПУ известило Наркомпрос, что оно запрещает пьесу. Необходимо рассмотреть этот вопрос в высшей инстанции либо подтвердить решение коллегии Наркомпроса, ставшее уже известным».

Через три дня в ответ на почтотелеграмму выходит постановление Политбюро ЦК ВКП(б) о пьесе М.А. Булгакова «Дни Турбиных»:

«...а) Не менять постановление Наркомпроса о пьесе Булгакова;

б) Поручить т. Луначарскому установить лиц, виновных в опубликовании сообщения о постановке этой пьесы, и подвергнуть их взысканию.

Нарком просвещения провел расследование и установил, что, «Политбюро вздумало изучить текст пьесы тогда, когда Наркомпрос уже дал добро 24 сентября и афиши напечатали по закону».

К счастью, Михаил Афанасьевич не знал об этой полемике, угрожающей его творчеству, и о том, что благодаря нерасторопности Политбюро его пьеса получила еще год жизни.

В начале 1927 года ОГПУ сообщило Политбюро о готовящемся шествии писателей к памятнику Н.В. Гоголя в Москве. И 3 марта 1927 года вышло постановление по «обеспечению нашего влияния в руководящем ядре организуемого писателями шествия и выступления наших ораторов». Писатели, настроенные оппозиционно к действиям большевистской партии, решили использовать митинг у памятника великому сатирику, как протест против фактического запрещения сатирической и вообще правдивой литературы об истинном положении дел в стране.

Небольшая группа писателей, в числе которых были Булгаков и Белозерская, собрались у подножия памятника. Каждый третий писатель — осведомитель ГПУ. Булгаков сразу заметил среди них почти всех своих хулителей. Они задали тон выступлениям, говорили о таланте писателя, бичевавшего порядки царской России, с которыми покончено ныне. Мандельштам пытался доказать, что творчество Гоголя современно и не случайно Николай Васильевич, опустив голову, грустно гладит с подножия памятника на нас с вами, не сумевших пока освободиться от тяжкого наследия прошлого. Булгаков рвался выступить. Глаза его горели. Он уже защищал Гоголя от нападок революционных и безграмотных поэтов во Владикавказе. Гоголь — его любимый писатель, его учитель.

— Стой! — удерживала мужа Любовь Евгеньевна. — Не зли волков!

— «Не зли»? — нервно произнес Булгаков. — Дать им жиреть? Свободно плодиться? Пить нашу кровь? Безнаказанно?!

— Не будешь же ты стрелять по ним из винтовки? — ухмыльнулась жена. — Всех не перестреляешь. Да и винтовки у тебя нету!

— Нету, — согласился Булгаков. Любовь Евгеньевна держала его за рукав, боясь, что он выскочит к памятнику и наговорит такое, после чего его пьесу запретят немедленно. Булгаков догадывался о мыслях жены. — Винтовки у меня нету. И я против физического уничтожения людей, даже подлецов из подлецов. Бог их не трогает. Накажет сатана! — зло, сквозь зубы процедил Булгаков. — Ну не сатана, так дьявол. Почистит ряды в своей семейке. Ведь они своим зверским поведением дискредитируют даже его. У меня есть перо и бумага... — задумчиво произнес Булгаков. — Ведь есть, Любаша?

— Есть, — растерянно ответила она, догадываясь о том, что задумал муж, — зря она разрешила ему пойти на это шествие. А может, было бы лучше разрешить ему выступить здесь? Нет, после этого сразу посыпались бы на него доносы в ГПУ. — Пойдем отсюда. — Она дернула его за рукав, и неожиданно для нее он покорно поплелся в сторону дома, подолгу стоял у светофора, пропуская его мигание, о чем-то напряженно думал. Вернувшись домой, бросился к письменному столу, достал из ящичка бумагу. Любовь Евгеньевна, воспользовавшись удобным моментом, успела просмотреть первую страничку написанного:

«Похождения Чичикова

Пролог

Диковинный сон... Будто бы в царстве теней, над входом в которое мерцает неугасимая лампада с надписью «Мертвые души», шутник-сатана открыл двери. Зашевелилось мертвое царство, и потянулась из него бесконечная вереница.

Манилов в шубе, на больших медведях. Ноздрев в чужом экипаже, Держиморда на пожарной трубе, Селифан, Петрушка, Фетинья...

А самым последним тронулся он — Павел Иванович Чичиков — в своей знаменитой бричке.

И двинулась вся ватага на Советскую Русь...

I

Пересев в Москве из брички в автомобиль и летя в нем по московским буеракам, Чичиков ругательски ругал Гоголя:

— Чтоб ему набежало, дьявольскому сыну, под обоими глазами по пузырю в копку величиною! Испакостил, изгадил репутацию, да так, что некуда носа показать. Ведь ежели узнают, что я Чичиков, натурально, в два счета выкинут, к чертовой матери! Да еще хорошо, как только выкинут, а то еще, храни Бог, на Лубянке насидишься. А все Гоголь, чтоб ни ему, ни его родне...»

Любовь Евгеньевна приятно улыбалась, видя, что муж прислушался к ней, ведет себя осторожнее, привлек на свою сторону Лубянку: мол и она карает таких, как Чичиков. Читала дальше:

«И, размышляя таким образом, въехал в ворота той гостиницы, из которой сто лет тому назад выехал. Все решительно в ней было по-прежнему: из щелей выглядывали тараканы, и даже их как будто больше сделалось, но были и некоторые измененьица. Так, например, вместо вывески «Гостиница» висел плакат с надписью: «Общежитие № такой-то», и, само собой, грязь и гадость была такая, о которой Гоголь даже не мечтал».

Раздались шаги Михаила. Любовь Евгеньевна отошла от стола.

— Прочитала? — догадался он.

— Только начало. Интересно задумано. А чем кончится?

— Исполнением моей мечты, — улыбнулся Булгаков, — получу гонорар, и у меня появится собрание сочинений Гоголя в золотообрезном переплете, которое мы недавно продали на толчке. Обрадуюсь я Николаю Васильевичу, который не раз утешал меня в хмурые, бессонные ночи, до того, что рявкну: «Ура!» И, конечно, вскоре мой диковинный сон закончится. И ничего: ни Чичикова, ни Ноздрева, и главное — ни Гоголя... э-хе-хе...

Любовь Евгеньевна покраснела:

— Ты упрекаешь меня, что отнесла Гоголя на толчок? У нас не было ни копейки...

— Что ты, Любаша, ни в чем я тебя не виню. Просто Гоголь для меня бесценен, дороже фунта масла... Понимаешь? Даже двух фунтов... Э-хе-хе...

Диковинный сон, только другого совершенно приятного свойства, привиделся Булгакову наяву. То ли дьявол о несчастном писателе позаботился, то ли еще к тому времени не истребили всех честных и умных людей даже среди ответственных работников. 8 октября 1927 года последовала «Записка члена Оргбюро ЦК ВКП(б), наркома земледелия РСФСР А.П. Смирнова в Политбюро ЦК ВКП(б) о снятии запрета на пьесу «Дни Турбиных». «Просим изменить решение ПБ по вопросу о постановке Московским Художественным театром пьесы «Дни Турбиных», разрешенной на один год. Опыт показал, что во 1) одна из немногих театральных постановок, дающих возможность выработки молодых художественных сил; во 2) вещь художественно выдержанная, полезная. Разговоры о какой-то контрреволюционности ее абсолютно неверны. Разрешение на продолжение постановки в дальнейшем «Дней Турбиных» просим провести опросом членов ПБ. С коммунистическим приветом А. Смирнов». И как в сказке, ровно через день, вышло постановление ПБ о снятии запрета на спектакли «Дни Турбиных» в МХАТе и «Дон Кихот» в Большом театре.

Булгаков был потрясен. Все обиды и огорчения, испытанные им, мгновенно всплыли в его сознании. Он был раздавлен, не мог работать. В Художественном театре появился не скоро, задумав, «театральный роман», где сможет хоть и только по-писательски, но достойно ответить обидчикам и завистникам. 12 октября 1927 года Булгаков записал в дневнике: «Воскресение из мертвых... 13-го пьеса поставлена в репертуар».

Он не знал, что в Париже 20 октября 1927 года в газете «Последние новости» вышла обширная рецензия известнейшего писателя Михаила Осоргина о первом томе романа «Дни Турбиных» («Белая гвардия») с таким резюме: «В условиях российских такую простую и естественную честность приходится отметить как некоторый подвиг».

Михаил Афанасьевич после недолгих раздумий пришел к выводу, что столь стремительная и положительная реакция членов Политбюро на разрешение возобновить пьесу не могла быть без согласия на то Сталина, без настоятельного обращения к нему К.С. Станиславского. Сохранилось благодарственное письмо режиссера наркому К.Е. Ворошилову за спасение пьесы, но все знали, что был тот, кто разрешил продлить жизнь пьесы, которую не без удовольствия смотрел более десятка раз. Однако Булгаков слышал, что Ягода негодует по поводу возобновления пьесы и ждет момента, когда можно будет расправиться с реакционным белогвардейским писателем, и это по его «совету» не прекращается печатный поток разгромных рецензий на «Дни Турбиных». Булгаков собирал эти рецензии в специальный альбом.

Любовь Евгеньевна с удивлением наблюдала, как муж аккуратно вклеивал в альбом вырезанные из газет и журналов пасквили и карикатуры на него.

— Зачем ты тратишь на это время, силы и нервы? — спрашивала она.

— Для истории, — мрачно, но серьезно отвечал Булгаков, — чтобы знали!

— Извини, но мне кажется это излишним, — замечала она, — сегодня прекрасный день. Солнечно. Ясно. Я поеду на ипподром. Можно?

— Конечно, — ты долго не можешь прожить без своих лошадок. Трагические животные. Особенно на войне. Большие мишени для поражения. У них все как у людей. Почитай «Холстомера» Толстого.

— Читала. Но на скачках, на ипподроме, на выездке они прекрасны. Умные, добрые и грациозные животные.

— Не спорю, — улыбался Булгаков, — ты на лошади выглядишь королевой, не менее, в крайнем случае — принцессой. Уверенно и очень элегантно.

— Знаю, — загадочно сказала жена, тихо закрывая за собою дверь, а Михаил возвращался к своей унылой, но, как он считал, необходимой работе. «Честные люди должны знать своих врагов. И враги должны их бояться. Во все времена».

Рядом с очередной вырезкой он делал краткую запись: «1927 год. Ноябрь. Травля продолжается».

Михаил Афанасьевич аккуратно вклеивал в альбом на отдельной странице портрет Ягоды, ставя, как делал сам руководитель ОГПУ, ударение на букве «о», чтобы не путали со словом «ягода». Может возникнуть вопрос — какая? Найдутся шутники, которые решат, что дикая. Булгаков не оставлял Ягоду в покое, писал ему заявление, видимо, — ждал, когда он созреет, чтобы вернуть ему дневники. Обращался Булгаков за помощью и к Горькому: «Алексей Максимович дал мне знать, что ходатайство его увенчалось успехом и рукописи я получу. Но вопрос о возвращении почему-то затянулся. Я прошу ОГПУ дать ход моему заявлению и отдать мне мои дневники». «Дожимает» он ОГПУ лишь в начале 1930 года после своего письма А.И. Рыкову.

В 1930 году по дороге в Одессу, где он собирался продать пьесы местному театру, писал Любови Евгеньевне, которой еще в Москве дал ироническое имя одного известного жокея: «18 августа. Конотоп. Дорогой Томпсон. Еду благополучно и доволен, что увижу Украину. Только голодно в этом поезде зверски. Питаюсь чаем и видами. В купе я один и доволен, что можно писать. Привет домашним, в том числе и котам. Надеюсь, что к моему приезду второго (кота) уже не будет (продай его в рабство). Тиш, тиш, тиш». Такими словами (тиш, тиш, тиш) они успокаивали друг друга, если кто-то из них терял выдержку и переходил в разговоре на высокие тона. Любовь Евгеньевна объясняла его нервозность неудачным прохождением пьес, а на самом деле, помимо того его уже раздражали и ее беготня на скачки, и сюсюканье с котами, и приемы по вечерам друзей-наездников — все то, что отвлекало его от работы, мешало ему сосредоточиться.

Но он еще любил ее и часто называл ласково: «Любаша, Любинька». Заранее знал, что ради его спокойствия она не продаст ни одного кота, на его предложение сделать это разразится недовольством, и, чтобы утихомирить жену, переходил в письме на принятый ими в таких случаях код. Любовь Евгеньевна умильно вспоминала: «Котенок Аншлаг был нам подарен хорошим знакомым... Он подрос, похорошел и неожиданно родил котят, за что был разжалован из Аншлага в Зюньку. На обложке рукописной книжки Михаил Афанасьевич был изображен в трансе: кошки мешают ему творить. Он сочиняет «Багровый остров». Любовь Евгеньевна не обращала на это особого внимания, а зря. Нервы мужа были напряжены до предела. Политбюро ЦК ВКП(б) 14 января 1929 года постановило образовать комиссию для рассмотрения пьесы М. Булгакова «Бег». 29 января 1929 года К.Е. Ворошилов передал в Политбюро записку:

«По вопросу о пьесе Булгакова «Бег» сообщаю, что члены комиссии ознакомились с ее содержанием и признали политически нецелесообразным постановку пьесы в театре».

Ягода был доволен. Вокруг крамольного антисоветского писателя кольцо ОГПУ сужалось. Вот-вот Булгакова отдадут на расправу чекистам. И сам писатель был почти что сломлен. На стол Ягоды ложится копия записки начальника Главискусства РСФСР А.И. Свидерского секретарю ЦК ВКП(б) А.П. Смирнову о встрече с М.А. Булгаковым:

«Я имел продолжительную беседу с М. Булгаковым. Он производит «впечатление человека затравленного и обреченного...»