Вернуться к В.Л. Стронгин. Михаил Булгаков. Морфий. Женщины. Любовь

Глава пятая. Революционное буйство на берегах Терека

Терек бушевал испокон веков, беря начало из источников и родников с чистейшей водой, зарождавшихся на снежных вершинах Кавказских гор, покрытых девственным снегом. Местные жители привыкли к его грозному рокоту, шуму и треску, поскольку заглушить их было невозможно. Вероятно, когда-нибудь найдутся инженеры и ученые, использующие горную буйную стихию на благо народа, но пока никто не посягнул на этот водный поток, готовый смести на своем пути любые плотины и иные более крепкие сооружения.

Тася долго не могла привыкнуть к грохоту буйного потока, особенно после плавной и широкой Волги, готовой принять в свои теплые объятия купающихся людей и даже большие пароходы. Волга покорно служила людям, а Терек был норовист и вспыльчив. Приехавшему издалека человеку было трудно уснуть от грохота воды, и ему казалось, что он за день уставал более, чем за час пребывания дома. Поначалу то же самое представлялось Тасе. Лишь на окраинах города она была освобождена от неистового буйства Терека, но порою ее тянуло к этой экзотической бурной реке, которая ее и восхищала и пугала.

Местные жители любили свою реку, наверное, стремительным движением воды напоминавшую их бурную жизнь. К тому же в истоках ее, в горах, остались жить их сородичи, в основном — пожилые люди, разводившие стада овец. И в двадцатых годах большевикам было нелегко добраться до горских осетин, и те жили неплохо, и их дети и внуки, переселившиеся и выросшие в городах, существуют на деньги отцов и дедов вполне зажиточно.

Михаил упрекал Тасю в том, что она не вывезла его из Владикавказа вместе с госпиталем белых, но обвинение это возникло не сразу после его выздоровления. Михаил интуитивно чувствовал, что писатель должен жить среди своего народа, познать его судьбу, мысли и надежды, особенно во время первых литературных шагов. Он надеялся стать писателем в России, не представляя себе, как воздействует на творца тоталитарный режим. Проситься за границу он стал значительно позднее, убедившись, что написанное им, особенно то, что было наиболее ему дорого, отняло множество душевных сил, не скоро увидит свет, особенно при существующем строе, казавшемся незыблемым. Трагедию Булгакова глубоко может прочувствовать только человек, пытавшийся всем своим существом принести благо людям, но жестоко за это наказанный.

В самом начале двадцатых годов Булгаков не решился покинуть родину, хотя исследователи его жизни и творчества настаивают на обратном. Сомневался ли он в том, остаться или уехать? Возможно... В письме брату Константину от 16 февраля 1921 года Михаил с горечью пишет: «...Во Владикавказе я попал в положение «ни взад, ни вперед». Мои скитания далеко не окончены. Весной я должен ехать: или в Москву (может быть, очень скоро), или на Черное море, или еще куда-нибудь». Но в том же письме он интересуется у брата: «Еще прошу тебя, узнай, пожалуйста, есть ли в Москве частные издательства и их адреса». Все-таки превалирует мнение, что Михаил связывал свое творчество с работой в России. Я лично в этом уверен, проведя небольшое частное расследование. Мог ли Михаил в начале двадцатых покинуть родину, особенно находясь на Кавказе? Без больших затруднений — по Военно-Грузинской дороге, где на границе с Грузией, в Ларсе, местные меньшевики отбирали у проезжающих оружие и открывали им путь на Тифлис и далее на Константинополь.

После Владикавказа чета Булгаковых побывала в Батуми. Я зашел к нынешнему директору Батумского краеведческого музея и задал ему вопрос о том, можно ли было примерно в двадцать втором году перебраться из Аджарии в Турцию. Директор усмехнулся:

— Спуститесь на набережную. Там в кафе под тентами сидят старички. Они вам все расскажут.

— А как вы считаете?

— Я еще сравнительно молод, — опять усмехнулся директор, — вам больше и точнее расскажут старые люди.

Спускаясь по лестнице музея, я остановился у стендов, где с фотографий на меня смотрели члены батумского ревкома, расстрелянные по приказу Сталина. А выйдя из музея, я прошел не более пятидесяти метров и... натолкнулся на музей Сталина.

Заметив мой удивленный и осуждающий взгляд, кассирша музея зло и ворчливо заметила:

— Мы нашего Сталина никому не отдадим!

— А кому он нужен? — сказал я. — Кто собирается его у вас отнимать?

Кассирша не нашлась что ответить и невнятно забурчала. Я знал, что аджарцы — это грузины, принявшие мусульманство.

— Сталин, наверное, не любил мусульман, поэтому и расстрелял всех аджарцев-ревкомовцев? — заметил я на прощание кассирше. — Удивительно, что рядом находятся два музея: убийцы и его жертв. Не находите ли вы это странным?

Кассирша, не поднимая головы, буркнула:

— Дикая жара, уже прошло больше половины дня, а никто не купил ни одного билета! И вы не возьмете. Я это сразу почувствовала!

В кафе на батумской набережной сидели загорелые, забуревшие, еще довольно крепкие старички и спокойно потягивали из чашечек черный кофе.

Меня они встретили благожелательно, вероятно, увидев приезжего, у которого можно узнать что-либо новое и интересное. Мой вопрос вызвал у них недоумение. Седоусый аджарец, видимо старейший из присутствующих, выпучил глаза:

— В двадцатых годах из Батуми в Константинополь уходило не менее десяти лодок с контрабандным товаром.

— Десять? В течение месяца? — спросил я.

— Каждый день! — воскликнул аджарец.

— Я сам лично еще мальчишкой отвозил с отцом туда товар! — похвастался другой старик. — Брали всех, кто хотел уехать. Русских, персов, всех, кому здесь не нравились новые порядки.

— Дорого ли это стоило?

Аджарцы как один вскинули брови, словно я незаслуженно обвинил их в чем-то нехорошем, и обиженно посмотрели на меня.

— Какие деньги? До тридцать четвертого года не было границы с Турцией в горах. Никакой. Ни единой пограничной заставы. Наши овцы паслись в Турции, турецкие овцы — у нас. Иди в любую сторону, куда хочешь!

Вывод напрашивался сам собой: Михаил мог тогда, если бы хотел, свободно уехать в Турцию. И вместе с Тасей. Но в Киеве оставалась мать, он ничего не знал о судьбе братьев — Николки и Вани, переписывался с сестрами и всегда помнил наказ родительницы о том, что он старший из мужчин в семье и потому ответствен за судьбы детей. К тому же во Владикавказе нашлась невесть какая, но работа. Опасность быть арестованным уменьшилась после того, как он стал писать в анкетах, что закончил не медицинский, а естественный факультет Киевского университета. Следовательно, подозрений не возникало, что он служил вообще в Добровольческой армии. Тем не менее во Владикавказском архиве я обнаружил список членов первого состава Подотдела искусств, где после фамилии Булгаков в скобках было указано: «бел.», то есть из бывших белых. Возможно, он позднее корил Тасю за то, что она вообще отговаривала его от отъезда из России.

— Бунин, Мережковские, Дон Аминадо — они уехали уже известными и признанными писателями, а ты только начинаешь писать. Тебя еще не знает ни читатель, ни зритель. А здесь ставят твои пьесы. Понемногу печатают. Мы еще не проели золотую цепочку. Носить ее уже нельзя, зато она поможет тебе писать. Я верю в тебя!

Тася умолчала, что она просила Слезкина устроить на работу Михаила, что Юрий Львович благоволит ей, признался, что обожает прелестных и благородных русских женщин, таких, как его жена, как Тася. И при первой возможности он взял Михаила в Подотдел искусств заведовать Лито.

Во Владикавказе после ухода Доброволии остались жить осетинские белые офицеры, ставшие в основном учителями и бухгалтерами. Их пока не трогали... Вызывали, как и Михаила, каждые два месяца в ЧК, на перерегистрацию, но препятствий в работе не чинили.

Из Грузии во Владикавказ приехал бывший сельский учитель Ной Буачидзе, заведовал ревкомом, при этом шокировал местных большевиков, доказывая им, что народ — это не только пролетариат и крестьянство, но и врачи, учителя, адвокаты, мелкие торговцы... Они должны иметь равные права с рабочими и крестьянами. Его слушали, но недоверчиво, и уплотняли, по их мнению, второсортный народ, считая в душе его буржуйским и недобитым, а терпели потому, что кому-то нужно лечить больных и учить детей, а собственной пролетарской интеллигенции пока не хватало, и основательно.

В своей повести «Столовая гора», вышедшей в 1923-м и называвшейся тогда «Девушка с гор», Юрий Слезкин описывает Булгакова под именем Алексея Васильевича, но порою слишком необъективно, и это объясняет в своем дневнике тем, что «по приезде в Москву они встретились как старые приятели, хотя в последнее время во Владикавказе между ними пробежала черная кошка (Булгаков переметнулся на сторону сильнейшую)». Увы, в высказывании Слезкина звучит писательская зависть — по первым литературным опытам Булгакова, по разговорам с ним он понял, что его друга ждет незаурядное творческое будущее. Михаил много трудится за письменным столом, хочет рассказать людям правду о жизни, и не он возглавил Подотдел искусств при ревкоме, а Слезкин, кстати, руководивший таким же подотделом еще год назад в городе Чернигове, где гастролировала его жена. Иногда выпады Слезкина против Булгакова были настолько очевидны и необъективны, что, как призналась мне редактор сборника повестей Слезкина Ирина Ковалева, она выбрасывала из «Столовой горы» целые абзацы, порочащие на почве литературной зависти великого писателя. («Шахматный ход», Москва, Советский писатель, 1982 г.) Тем не менее повесть является едва ли не единственным литературным документом того времени, рассказывающим об обстановке во Владикавказе и о жизни Булгакова и Таси.

Называя революцию переворотом, политики подразумевают при этом смену власти, хотя слово «переворот» относится и к тому, что сама жизнь, многие хрестоматийные, апробированные многовековым человеческим опытом понятия были поставлены с ног на голову, и не случайно говорит Халик-бек — один из героев «Столовой горы»: «В годы войны и революции я понял, в какой тупик пошлости и себялюбия пришли мы все, люди, называющие себя культурными. И меня потянуло в горы, в свой аул, где живут так, как жили сто лет назад простые, не тронутые нашей гнилью пастухи. Оттуда гораздо дальше и лучше видно... Горы заставляют человека владеть своей волей, они заставляют его подыматься».

У супругов Булгаковых, людей «равнинного» происхождения, нет своего высокогорного аула, где можно было надышаться свежим воздухом и увидеть, поразмыслив вдалеке от городской суеты и борьбы за выживание, дальше, чем виделось в городе. Михаил не переметнулся на сторону революции. Для него, как и для Ноя Буачидзе, народ — все люди, Владикавказ он считает своеобразной горной ловушкой. О том, как очутились там Булгаковы, без прикрас и даже ноток необъективности рассказывает в «Столовой горе» Юрий Слезкин. «Он опирается на палку, неуверенно, не сгибая, передвигает ноги. Он еще не оправился вполне после сыпного тифа, продержавшего его в кровати полтора месяца. За это время многое переменилось. Он слег в кровать сотрудником большой газеты, своего рода «Русского слова» всего Северного Кавказа, охраняемого генералом Эрдели. Его пригласили редактировать литературный и театральный отдел вместе с другими очень популярными журналистами... и он не мог не согласиться. Он устал, хотел отдохнуть, собраться с мыслями после долгих скитаний, после боевой обстановки, после походных лазаретов, сыпных бараков, бессонных ночей, проведенных среди искалеченных, изуродованных, отравленных людей. Он хотел, наконец, сесть за письменный стол, перелистать свои записные книжки, собрать свою душу, оставленную по кусочкам то там, то здесь — в холоде, голоде, нестерпимой боли никому не нужных страданий. Он слишком много видел, чтобы чему-нибудь верить. Нет, он не обольщал себя мыслью, что все идет хорошо. Он не мог петь хвалебных гимнов Добрармии или, стоя на подмостках, как его популярный коллега, громить большевиков. Он слишком много видел...

Потом он слег и пролежал полтора месяца. В бреду ему казалось, что его ловят, ведут в бой, режут на куски, отправляют в лазарет и снова ведут в бой... Жена несменяемо дежурила над ним. Он ничего не рассказал ей о своем бреде, когда очнулся. Только молча пожал ей руку — по ее истощенному лицу догадался о том, как много она вынесла за время его болезни. Они давно привыкли понимать без слов друг друга...»

Тася, несмотря на дикую усталость, чувствует, что к ним возвращаются прежние добрые и радостные отношения. Михаил постепенно становится самим собой. Он стал намного серьезнее, чем прежде, но юмор, остроумие, склонность к шутливой импровизации постепенно возвращаются к нему. Его соученик по Киевскому университету писатель Константин Паустовский, наверное, лучше других доброжелательных к Булгакову коллег характеризует смысл его жизни и творчества: «...Булгаков — представитель передовой интеллигенции — испытывал всю жизнь острую и уничтожающую ненависть ко всему, что носило в себе хотя бы малейшие черты обывательщины, дикости и фальши. Вся жизнь этого беспокойного и блестящего писателя была, по существу, беспощадной схваткой с глупостью и подлостью, схваткой ради чистых человеческих помыслов, ради того, что человек должен быть и не смеет не быть разумным и благородным. В этой борьбе у Булгакова было в руках разящее оружие — сарказм, гнев, ирония, едкое и точное слово. Он не жалел своего оружия. Оно у Булгакова никогда не тупилось».

Тася поразилась, что после возвратного тифа, еле передвигая ноги, во время первой прогулки к Тереку он нашел силы спародировать мороженщика, спешившего объявить и прорекламировать свой товар. Мороженщик говорил так быстро: «Сахарное мороженое», что на бледном лице Миши проскользнула улыбка, и он дважды повторил, имитируя речь продавца: «Сах-роженное! Сахроженное!»

Они выбираются в цирк на мировой чемпионат по греко-римской борьбе. Этот «чемпионат» забавляет Михаила, так как участникам для придания соревнованию международного статуса придумываются фамилии на заграничный лад.

— Победил Темир-Хан-Шура! — объявляет судья. Михаил улыбается:

— Я знаю этого борца. Его настоящая фамилия — Армишвили. А он присвоил себе название целого аула!

Тася приносит домой красное вино, восточные пряные сладости — праздник по поводу выздоровления Михаила и от сыпного тифа, и от наркомании, болезней трудноизлечимых. Тася гордится, что помогла ему спастись от беды, но не говорит об этом, глаза ее сияют радостью. Когда они с Михаилом венчались, она представляла их жизнь безмятежной и полной радости, а то, что испытала и через что прошла, ей не могло даже присниться. Сегодня ее праздник, ликует ее душа. Миша, наверное, понимает это, но вряд ли чувствует, насколько она счастлива. А он, видимо, считает, что возвращение их отношений — дело само собою разумеющееся. Лицо его становится одухотворенным, когда он садится за письменный стол. С медициной покончено. И когда в театре случился приступ с одной актрисой, перебравшей кокаина, он давал советы, как вывести ее из состояния ломки, но потом сказал режиссеру:

— Я частный человек, журналист, кое-что мерекающий в медицине, — и только. Я не врач... Человек без определенной профессии. Член Рабиса, завлит областного Подотдела искусств. Помните это...

И пусть в словах Слезкина о Булгакове порою звучит ирония, за ней явно проглядывает зависть коллеги: «Нет, положительно, Алексей Васильевич не стал бы писать своей автобиографии. Он скромен, он не любит шума вокруг своего имени, он имеет свое маленькое дело, не ищет славы. Бог с ней, с этой славой. Единственно, что он хотел бы написать, — это роман. И он его — напишет, будьте спокойны. Роман от него не уйдет. Он будет-таки — написан. Во что бы то ни стало...

Все эти заметки, фельетоны, рецензии — все это кусок хлеба — не более. Всегда можно урвать минутку, надеть женин старый чулок на голову, снять американские ботинки, подложить под венский стул диванную подушку и сесть за стол. Чернила и бумагу нетрудно позаимствовать в Подотделе искусств — не всегда, но можно.

Роман будет называться... впрочем, не в названии дело. Он назвал бы его «Дезертир», если бы только не глупая читательская манера всегда видеть в герое романа автора... Издать роман он хотел бы за границей... Пожалуйста, не улыбайтесь, пожалуйста, без задних мыслей. За границей издают опрятнее, лучше, чем в России, и, кроме того, там есть бумага... Только всего».

Тася читала этот роман в 1923 году, когда он увидел свет, и не верила своим глазам. Тот ли Слезкин писал его, доброжелательный, гостеприимный, едкий в шутках, но по делу, а здесь сказано о Михаиле прямолинейно и зло. Можно подумать, что, написав роман, он совершит какое-то преступление. И намек на заокеанскую помощь Доброволии — американские ботинки, и само название романа — «Дезертир». И воровство бумаги из Подотдела — мелочь, но не свойственная Михаилу. Без разрешения самого Слезкина он не взял бы домой даже листочка. А далее — просто издевательство над Михаилом: «На голове черный фильдекосовый чулок, обрезанный и завязанный на конце узлом». Это неприязнь к тому, что Михаил с детства был приучен к опрятности, был аккуратно причесан, волосы уложены. По Слезкину — с помощью чулка. А вот описание и самой Таси. Столько приятных слов высказал ей Юрий Львович, столько тостов произнес в ее честь на вечеринках дома и в театре, а тут на тебе: «Жена спит без одеяла — ей жарко. Алексей Васильевич видит ее худое, усталое тело, плохо стиранную, заплатанную рубашку и отворачивается, водит глазами по стенам, где висят афиши, портрет Маркса, женины платья». У Таси от негодования кружится голова — Мише не нравится ее тело, и он отворачивается... Американские ботинки... Портрет Маркса... Роман под названием «Дезертир»... В мыслях Таси эти слова выстраиваются в лживый, унижающий достоинство ее и Мишино ряд глупостей. Это в квартире Слезкиных висел портрет Маркса, по поводу чего Миша шутил не раз.

— Извините, советскому начальнику положено, — разведя руками, картинно шутил Юрий Львович. — Скажите спасибо, что Маркс без Энгельса... Я его подарил другому начальнику...

Тася читала этот роман в Москве и вспоминала клокочущий Терек. В минуты, когда хотелось отвлечься от грустных мыслей, она шла к этой реке, надеясь, что вода унесет ее плохое настроение, душевную боль. И Терек помогал ей в этом, но не всегда, и казалось, что он тоже стал рабоче-крестьянским, даже более бурным и опасным, чем прежде. Ей не хотелось далее читать «Столовую гору». Она делает это через силу. Слезкин неумолим к Мише. Новое обвинение — роман не о дезертирстве героя из Доброволии, а о чем-то противоположном: «Потом вспоминает о рукописи, оставленной на столе, берет ее, снова прислушивается и прячет за портрет Карла Маркса». Еще одно усилие, и Тася наталкивается на частицу правды, хотя и тут Миша описывается карикатурно и физиологически неприятно, но так было: «Алексей Васильевич снимает рубашку и по привычке осматривает ее. Он делает это каждый вечер — из страха, животного страха перед вшами, которые мучили его не один месяц. В эти минуты он чувствует к себе омерзение и жалость, в полной мере ощущает свое бессилие». Возможно, так и было с Мишей, переболевшим возвратным тифом, так поступали многие владикавказцы, боясь не менее пули смертельных насекомых. И затем возникает кусочек правды: «Потом он тушит свет и перебирается к жене на узкую кровать». После уплотнения «буржуйского» населения у Михаила не было письменного стола, и еле-еле в их комнатенке умещалась узкая казарменная походная кровать, рассчитанная на одного юнкера.

Тася боготворила Юрия Львовича как писателя, тонко понимавшего женскую душу, либерально и сочувственно относящегося к людям обыкновенным, живущим просто, спокойно и без претензий на большее, чем им отпущено судьбою, а Михаил, видимо, резко отличается от них неуемностью в творчестве, широтой взглядов, вызывающих неприязнь обывателя — любимого героя Слезкина. Тася поражена тем, что Юрий Львович, наделенный талантом юмориста, не может быть равнодушным к коллеге, обладающему иронией не в меньшей мере, чем он. Слезкин высмеивает и это его качество: «В мирное время с десяти утра весь город был на ногах, на Треке играла музыка, в клубе стучали тарелки, на берегу Терека целовались влюбленные пары. А теперь город предоставлен луне, ночи и самому себе. Только Терек никак не может успокоиться, ничто не научит его быть менее болтливым. И потому Алексей Васильевич не любит его. Он раздражает, как надоедливый, непрошеный собеседник. У него нет тайны, он весь нараспашку. Положительно, в стране, где течет такая река, народ не может быть умен. Хе-хе, пожалуй, эта мысль не лишена остроты. Об этом не мешает подумать в свое время».

Тася уже не смущается подобным пассажам Слезкина. Они глупы. Ее раздражает другое, что известную реку большевики хотят сделать едва ли не символом революции и собираются провести Съезд народов Терека, шагающих к светлой дали коммунизма. Может, они думают, что это движение ускорит быстро и бурно текущая река, а она по-прежнему ведет свои шумные разговоры с природой, поскольку является ее частью, а не теоретическим подразделением или даже своеобразным речным штабом революции.

И наконец Тася встречает в книге мысли, свойственные ей, Мише и одному из. героев романа, бывшему главному редактору белогвардейской газеты — по-видимому, самому Слезкину или Покровскому. Мысли разные, неоднородные, но местами похожие на доводы Таси, особенно в самом начале рассуждений героя: «Вы юморист, дорогой мой, но позвольте узнать, что бы я стал делать за границей? Гранить мостовую Парижа, Лондона или Берлина, курить сигары, витийствовать в кафе, разносить бабьи сплетни или писать пифийские стихи в русских газетах? Политика меня не интересует, как идейная борьба, — это юбка, которую надевают для того, чтобы каждый любовник думал, что он ее первый снимает... Я хорошо знаю цену всем этим идеям, общественным мнениям, благородным порывам... Составлять новую армию для похода на Россию? Занятно. Но дело в том, что я хорошо знаю, чем может закончиться такая история. Скучнейшей чепухой, родной мой!»

В этом месте Тася ощутила знакомого ей по вечеринкам, остроумного, глубокого писателя, сумевшего написать повесть «Козел в огороде», которая сделала бы честь многим писателям. Тем более детство Юрия Львовича прошло во Франции, куда уехала его мать. И не случайно парадоксальным оказывается заключительная часть монолога бывшего редактора белогвардейской газеты, все-таки Покровского, вернувшегося на родину с авантюрной идеей — продать большевикам типографию: «Я иду ва-банк. Уверяю вас, только в России сейчас можно жить. Только в ЭРЭСЭФЭСЭР. Здесь один день не похож на другой, сегодня не знаешь, что будет завтра, и если тебя не расстреляют, то у тебя все шансы расстреливать самому. Не так ли?»

Тася ощутила в этом выводе грустную суть современной жизни, в которой даже седой от пенистой воды Терек объявлялся большевистским. Вместо того чтобы на своих берегах принимать загорающих людей и целующиеся влюбленные пары, он вынужден на своих волнах нести брошенные в реку трупы. Во Владикавказе было известно, что ревкомовец Ной Буачидзе около двух часов разговаривал с Лениным по телефону на железнодорожном вокзале, но даже близость с таким лидером революции, как Ленин, не спасла его от пули, когда он попытался помирить ингушей и казаков. Разве Терек сделал людей фанатиками разных идей и лютыми врагами? Виною тому революционное буйство, разразившееся на его берегах. И повсюду, по всей стране.

Газета «Донские ведомости», издававшаяся в Новочеркасске, еще 1 сентября 1919 года писала: «Советская власть — власть рабочих». Этот революционный выкрик бросается всегда в начале и в конце каждой из речей Ленина и Троцкого, произносимых на заводах и фабриках еженедельно каждую пятницу. В одну из таких пятниц как результат речи Ленин получил две пули в спину. Всюду, где совдепы налагали свою кровавую руку, везде рабочие, обольщенные сперва безграничной демагогией и призраком несуществующей власти, когда из-за этого призрака впоследствии весьма реально выглядывали дула пулеметов и орудий карательных китайско-совдеповских отрядов, прозревают, видя всю пагубность, всю гибельность «советского строительства». До войны Донецкий бассейн давал три четверти угля, добываемого в России. Оставив шахтеров без работы, совдепы бросили на произвол судьбы подвоз продовольствия на рудники. Продармейцы, забрав весь хлеб Украины по твердым ценам, отправили его не в голодающий шахтерский бассейн, а в Москву. Мало того — рабочим не платили деньги. Бассейн разрушен и разграблен, а поздно прозревшие рабочие, не получив и последнего куска хлеба, разбежались под выстрелами пулеметов».

После этой статьи Тасю охватила паника, не ровен час подобное достигнет Владикавказа. Может быть, еще не поздно вырваться за границу. Но Миша только начал писать. Не все из написанного ему нравится. Впрочем, иного ожидать было нельзя. Главное — он любит, не бросает работу. Пьесу «Самооборона» принимал художественный совет Подотдела искусств. В зале не смолкал смех. Тася торжествовала, но была обескуражена, когда пьесу не приняли к постановке в театре.

— Слишком смешная, — давясь от хохота, первым высказался председатель художественного совета. — Неужели мы все такие наивные и глупые? Не может быть. Зачем выставлять себя дураками? В план эту пьесу включать нельзя, показ ее будет вреден народу. Михаил Афанасьевич, попробуйте поработать с нею в кружке самодеятельности. А экземплярчик один мне оставьте. Я дома жене почитаю. Вот нахохочемся!

— Пьеса слабая, — неожиданно для Таси сказал Михаил, — я нашел немало смешных ситуаций, но глубокого произведения не получилось, — вздохнул он и с любовью посмотрел на томики собрания сочинений Гоголя. — Хотелось бы, чтобы и у меня когда-нибудь вышли такие тома.

— Ведь это Гоголь! — заметила Тася.

— Ну и что? — улыбнулся Михаил. — Он когда-то тоже был молодым, не сразу написал «Мертвые души». Говорят, что у него был замечательный учитель, умница и эрудит. Понял талант своего ученика и развивал его. И вообще рассуждал нестандартно, по каждому вопросу имел свое мнение. За это его выслали в Вятку. А у меня учителем будет сам Николай Васильевич!

— Ты шутишь, Миша?

— Нисколечко, Тася! Когда я сажусь за письменный стол, представляю себя Гоголем. Иначе не прыгну выше своей головы, выше возможностей. Кстати, «Мертвые души» Гоголь написал в Риме, где его не уплотняли, не заставляли регистрироваться в ЧК, не обсуждали на художественных советах.

— Ты снова упрекаешь меня, — насупилась Тася.

— Нет, милая, я действительно не выжил бы в дороге. Ведь я бывший врач и кое-что понимаю в медицине. Нас сегодня приглашают к себе Слезкины. Ждут ребенка. Потом гулять будет недосуг. Пойдем?

— Ага! — с радостью согласилась Тася. После общения с педантичными инспекторами и их скучными семьями она попала в театральный мир Владикавказа, где задержались и не покинули страну одни из лучших артистов. Интересные талантливые люди окружали ее, и, хотя жилось бедновато, владикавказский период остался навсегда в памяти Таси как лучший в ее невеселом и долгом бытии. Михаил преображался в театральных компаниях, шутил наравне с признанными корифеями театра, и, слушая его, попыхивал трубкой Слезкин, и тогда Тасе было непонятно, радуется ли он за молодого коллегу или нет. Выяснилось позже, после «Столовой горы». И Миша не остался в долгу. Он вывел Слезкина в пьесе «Зойкина квартира» в образе авантюриста и проходимца Аметистова, разумеется, не столь грубо и зло, как Юрий Львович его, а всего лишь одной деталью, именно тем, что дворянин по происхождению в 1919 году руководил Подотделом искусств в Чернигове, а к тому же, как известно, до этого и после работал в белогвардейской прессе. Михаил не приклеивал к нему ярлык «метавшегося», понимая, что у Юрия Львовича была семья и писатель все-таки обязан быть над событиями, чтобы потом описать их, а возьми он винтовку в руки и воюй — в любой момент вражеская пуля может настигнуть его. Владимир Галактионович Короленко корил себя за то, что очень много времени в жизни отдал защите обиженных инородцев и поэтому написал меньше, чем мог и хотел. Тася успела изучить характер Михаила до тонкостей, даже по оттенкам голоса могла судить о его настроении и серьезности того или иного намерения. И когда он упрекал ее в том, что они остались во Владикавказе, в голосе его не было суровости и твердости. Вероятно, он мечтал об отъезде за границу, но морально еще не был готов к этому. И для Таси не было неожиданным однажды высказанное им, и довольно уверенно, заявление:

— Пока будем работать здесь. У осетинского народа удивительная тяга к образованию, к познанию жизни. Коста Хетагуров старался пробудить чувство национального достоинства в людях, попавших в тиски чиновничества и дворянства, и вместе с тем не отделял ни себя, ни свой народ от остального мира: «Весь мир — мой храм, любовь моя — святыня, вселенная — отечество мое». И знаешь, Тася, когда вдруг в городе закрыли женскую школу, арбы с приехавшими учиться девушками запрудили улицы. Люди стучали отчаянно в двери школы, девушки плакали, не желая возвращаться в аулы. А поскольку мы остаемся, то неплохо было бы познакомиться с обычаями людей, среди которых живем. У меня есть мыслишка...

— Написать пьесу на местную тему! — догадалась Тася.

— Не знаю, — смутился Миша, — может быть. В репертуаре театра нет ни одного спектакля из жизни осетин. Я один такую пьесу не осилю, не зная ни истории народа, ни даже его обычаев. Помоги мне, Тася, разузнай самые интересные обычаи осетин, свойства их характера, национальную пищу. Ведь мы, кроме лепешек и мацони, ничего не ели.

Тася была польщена предложением Михаила. Она никогда не показывала обиду, что муж не делится с нею своими литературными задумками. Он догадался об этом и однажды заметил ей:

— Не сердись, Таська, плохая примета рассказывать о том, что еще не написано. Потом ты все прочитаешь и увидишь.

Так и случалось. Его фельетоны она прочитывала в газете, а работая в театре, ходила даже на репетиции его пьес.

Тася долго и тщательно отбирала то, что могло пригодиться Михаилу для создания национальной пьесы.

Для этого завела специальный дневник. Вот некоторые записи из него:

«Тяжелобольного знакомые и родственники не оставляют одного ни днем, ни ночью. Чтобы отвлечь больного от болезни, ему рассказывают сказки, играют на фандыре (осетинский вид скрипки) или на небольшой двенадцатиструнной арфе, при этом распевают легенды о мифических героях. В последние минуты жизни больного расспрашивают о покойниках — не видит ли он такого-то, что делает такой-то, не голодает ли, кто его окружает... Такими вопросами они настраивают воображение больного до такой степени, что он начинает отвечать на их вопросы.

Иред (калым) является мерилом достоинства крови. Раз установленный, его нельзя менять произвольно. Расчет производится коровами. Богачи в Нарской котловине брали калым в сто коров.

Вера в загробную жизнь безгранична. Ад (зындон) страшен многими наказаниями. Муж и жена лежат на воловьей шкуре и накрытые волчьей шкурой такой же величины. Муж с руганью тянет шкуру на себя, жена с такой же бранью к себе, и оба никак не могут укрыться. Они всю жизнь ссорились, дрались и не давали покоя соседям.

Далее открывается другая картина. Женщина лежит навзничь, а на ее груди огромные жернова мелют кремниевые камни за то, что она, работая на мельнице, воровала муку из чужих мешков. Невдалеке мужчина из глубокого рва тянет наверх камни и не может донести ни одного — такое наказание он несет за то, что, измеряя участки пашен, себе отмерял больше, чем другим.

Далее виднеется море и посреди его островок, где расположена скорлупа вороньего яйца, которое служит жилищем грешнику, а дверью в него служит отверстие величиной с игольное ушко — он жил на земле замкнуто, ни одного гостя не принял, ненавидел людей, истязал семью и выгнал жену с детьми из дому.

Изо льда торчит голова молодого человека, который часто ходил к жене своего приятеля. Затем виден ледяной замок, в котором на ледяных креслах сидят три старика, каждого бреют льдышкой за то, что в жизни люди доверяли им решать свои дела, а они решали их вкривь и вкось.

Кончается ад (зындон), и открываются картины райского преддверия. Муж и жена лежат рядышком, накрытые заячьей кожей, покрывала хватает в избытке — они свою жизнь провели в любви и мире.

В серебряном замке на серебряных креслах сидят три старика с длинными белыми бородами, у каждого в руке серебряная палка. Эти старики на земле тоже были судьями, но правдивыми, добрыми, честными. Далее видны ворота рая, за которыми все его обитатели благоденствуют».

Тася подумала и внесла в дневник существующие в осетинском народе сословия, знания их тоже могут пригодиться Мише.

«Стыр мыглаг — самые богатые люди, кровь их ценилась выше, чем у других людей, и калым они брали выше всякого предела.

Фарссаг — сословие беднее первого, его боковые ветви, таких людей большинство.

Кавдасард — отец представляет сильную и властную фамилию, но не столь знатная жена и ее дети находились всегда в унизительном положении.

Алхад — самый обиженный, приобретался где-нибудь на стороне, был купленным или похищенным ребенком и становился жертвой любого произвола».

Тася выписала для Миши любопытную осетинскую пословицу: «Лошадь, ружье и молодая жена всегда требуют ухода!»

При кровной мести сначала оплакивают убийцу, а потом убитого. Кровная месть возникла как мера самообороны. Если кто-то обижал одного из членов рода, то последний принимал на себя его обиду. Мстили не только за убийство, но и за ранение, оскорбление словом или действием как отдельной личности, так и предметов, понятий, символизирующих род, родовое единство, а также за ругань покойников, разрытие могил, оскорбление их, похищение девицы, поношение чести матери, жены, сестры.

Коста Хетагуров отмечал взаимопомощь осетин, от всей души откликавшихся на нужды других при уборке урожая, стихийных бедствиях. Велико и добросердечно было у осетин гостеприимство. Этот обычай оберегал даже убийцу в доме врагов, если он вверял им свою судьбу как гость. Обращение «я — твой гость» уже обеспечивало просящему безопасность и защиту.

Почиталось уважение к женщине. «До каких пределов ни дошло опьянение мужчин, как бы развязно ни вела себя компания молодежи, как бы ни было велико ожесточение ссорящихся, дерущихся и сражающихся, одно появление женщины обуздывало буянов, останавливало кровопролитие», — писал Коста Хетагуров — великий просветитель своего народа.

Когда женщина вмешивалась в кровавые схватки, с криком и распущенными волосами, то все пристыженные мужчины вкладывали сабли в ножны и расходились.

Крайне неприличным считалось, если кто-либо говорил, прервав собеседника. Коста Хетагуров считал, что самое нежное и тонкое чувство пробивалось иногда у осетин сквозь грубую оболочку, нараставшую в горских племенах в течение десятков веков, чувство изящного и поэтического составляет не внешнюю, а внутреннюю принадлежность осетинского народа.

И еще записала Тася в дневнике, что в 1862 году во Владикавказе была открыта первая школа для осетинских девушек, готовила учительниц и была названа Ольгинской — в честь великой княгини Ольги Федоровны.

Михаил несколько раз прочитал Тасин дневник, одарил ее взглядом благодарности:

— Много поучительного. Народ плохим быть не может. Он сеет, пашет, разводит скот, пишет стихи... Надменные и недалекие люди встречаются в любом народе. Ты проделала большую и нужную работу, Тасенька. Если бы не революция, ты наверняка училась бы дальше... Дочь действительного статского советника, о чем стоит помалкивать, вместо того чтобы гордиться отцом... Для новой власти — ты дочь буржуя, врага, а для меня любимая жена и умница. Калым, кровная месть — это старые нравы горных племен осетин. Если буду писать пьесу на местную тему, то обязательно включу их в повествование. С меня своеобразный калым. Не стадо коров, но бутылка хорошей араки (осетинская водка. — В.С.). Пойдем в кафе «Редант» (тогда оно располагалось на окраине города. — В.С.).

Миша и Тася пили араку из фужеров, которые принес им на подносе хозяин — перс. Шутили, как и в прежние времена.

— Я думал, что в Киеве больше всего садов на свете, — улыбнулся Миша, — во Владикавказе их не меньше. И цепочка гор, как ожерелье, окружает город. Непривычные для нашего глаза ущелья. Природа здесь дивная!

— Но учти, я уже пьяна, — сказала заплетающимся языком Тася, — тебе придется тащить меня домой на себе. Смотри, не урони меня в ущелье. Костей не соберешь!

— Ты нужна мне целая и невредимая, — улыбнулся Миша, и они поцеловались прямо за столиком, потянувшись друг к другу.

Новая газета, начавшая выходить при большевиках, называлась «Коммунист». Она трижды и очень серьезно привлекла внимание Михаила и Таси. В городе было известно, что в пограничном районе, в аулах и горных ущельях скрываются небольшие соединения добровольцев, по разным причинам не покинувших Россию. Они не занимались ни грабежом, ни бандитизмом, лишь добывая себе продукты для пропитания. И у Миши, и у Таси почти одновременно мелькнула мысль о том, не находятся ли среди них Николка и Ваня, о судьбе которых молодым Булгаковым было неизвестно. Поэтому они серьезно вникали в напечатанное в газете «Воззвание ко всем скрывающимся от советской власти». Воззвание печаталось в трех номерах газеты. Последний раз оно звучало так:

«В радостный торжественный час зарождения Горской Советской Социалистической республики мы готовы предать забвению Ваши заблуждения, Ваши прошлые грехи, Ваше участие в борьбе с Рабоче-Крестьянской властью, даже Вашу службу в Добровольческой армии, независимо от занимаемых должностей.

Мы протягиваем Вам руку примирения, приглашаем вернуться в свои города и селения и честным трудом загладить свои ошибки. Всем возвратившимся до 20 июня сего 1921 года, сдавшим оружие и зарегистрировавшимся в Особом отделе Десятой Армии или его отделениях, обеспечивается полная неприкосновенность и безопасность. Возвращайтесь спокойно.

Комиссар юстиции Начальник Особого отдела
Горской Социалистической
Всероссийской республики и председатель
Чрезвычайной комиссии
Горчека при Десятой Красной Армии
Станский, Пиников».

Прочтя воззвание, Михаил и Тася переглянулись, и она поняла, что муж все-таки надеется на возвращение хотя бы одного из братьев. Шансов мало, но надежда покидает человека последней. «А вдруг вернется Ваня? Вот-то будет радость, счастье...» — подумала Тася.

— А мне кажется, что это «Воззвание» своеобразная ловушка для бывших добровольцев. Они опасны, находясь в другой стране, где могут объединиться и двинуться в поход против большевиков, а здесь будут зарегистрированы, и боюсь, им никогда не простят служение Деникину. Рано или поздно... К тому же Николка никогда не изменит себе, никогда не покинет эскадрон Белой армии, которой присягал, — уверенно произнес Михаил.

Позднее, роясь в архивах ЧК Владикавказа, я нашел приказ командарма Фрунзе о зачислении в 1923 году двух бывших поручиков-добровольцев в Красную армию, одного — лейтенантом, другого — капитаном. Это были остатки архива, увезенного немцами в Германию. Любопытной была жалоба одного из жителей Владикавказа на военного начальника, угнавшего у него телегу с двумя лошадьми и соорудившего из них тачанку. При первой же чистке в армии бывшие офицеры-деникинцы, несомненно, были расстреляны. Возможно, эти несчастные были из тех, кто поверил напечатанному в газете «Воззванию».

Тем не менее Михаилу не хотелось расставаться даже с иллюзорной надеждой вскоре увидеть братьев.

— Время есть. Подождем... — вздохнул он. И Тася вскоре, 14 мая 1921 года, убедилась, что Михаил был прав. Следующее обращение к белогвардейцам носило более жесткий характер, и статья называлась «О бандитизме»: «Многие из участников белогвардейской авантюры остались в горах и лесах, где до настоящего времени влачат жалкое существование, потеряли образ человеческий. Такое положение заставляет их совершать налеты на окрестные селения, транспорты и склады для изыскания продовольствия. Белые будут прощены, если они сложат оружие, выдадут главарей и захотят работать».

— Мои братья — не мародеры, — сурово вымолвил Михаил. — Это не они орудуют под Владикавказом.

И Тася согласно кивнула. Больше они к этой теме не возвращались.

Скрашивают жизнь Таси артисты, приезжающие на гастроли во Владикавказ: Варламов, Давыдов, Адельгейм, Южин, Орлов, Плевицкая, Губерман... В антрепризе Сагайдачного постоянно играют в городе Поль, Виктор Хенкин, Любченко... Фильмы идут в четырех кинотеатрах: «Пате», «Ричи», «Гигант», «Модерн».

— Жаль, что ты не стала актрисой, — говорит Михаил Тасе, — в тебе сидит робость гимназистки, тебе не хватает раскованности... Выходные роли — это привыкание к сцене. А по уму, по способностям, по эмоциональности ты вполне могла бы осилить эту интересную профессию, но, увы, не сейчас, когда известные артисты голодают. А годы летят... И вообще иногда трудно разобраться в себе, в своих привязанностях... — вздыхает Миша.

— Ты выбрал литературу и станешь отличным писателем, я уверена в этом, — говорит Тася.

Миша краснеет, но соглашается с нею.

— Слезкин обо мне сказал, что я пишу на скверной бумаге, скверным пером. Но он чувствует, что я набираю творческую силу. Если бы он не взял меня на работу в Подотдел искусств... Не знаю, что было бы со мною.

— Ты все равно стал бы писателем. Это — твое призвание, твоя судьба.

— Возможно, — смущается Михаил, — а то бывает, что человек целых двадцать лет читает римское право, а на двадцать первом оказывается, что римское право ни при чем, он даже не понимает его и не любит, а на самом деле он тонкий садовод и горит любовью к цветам. Происходит это, надо полагать, от несовершенства жизни, когда люди сплошь и рядом занимаются не тем, чем хотят и к чему у них призвание.

— У меня теперь таких мук нет, — бодро вымолвила Тася, — я раз и навсегда выбрала себе профессию. Хотела учить детей, но теперь мне это никто не доверит. Я буду, Миша, твоим ангелом, да, твоим ангелом. Что удивляешься? Разве не понятно? У каждого человека должен быть свой ангел, особенно у такого достойного, как ты, Миша. Ты уже намучился в жизни, а сколько испытаний ждет тебя впереди? Я буду охранять тебя, твой покой. В этом будет моя профессия, мой долг перед тобою и людьми.

— Но ты моя жена, Тася.

— И по совместительству ангел, как сейчас стали говорить, стану твоим ангелом, но не небесным, не буду витать в облаках, а земным, твоим добрым и светлым ангелом, буду до тех пор, пока не наскучу тебе, не надоем.

— О чем ты говоришь, Тася? — удивился Михаил. — Мы ссорились, когда я был болен, но сейчас это в прошлом!

— Нет, — покачала головой Тася, — мы давно могли разойтись, я ревнивый ангел, но не показывала ревности, чтобы не нарушать твою жизнь. Я очень полезный ангел — бегаю на базар, стираю белье, готовлю еду, даже колю дрова и ничего не требую взамен. Мне на самом деле нужна в жизни самая малость из мирских благ, а всю свою душу я отдаю тебе, в этом мое предназначение и радость. Не знаю только, долго ли продлится мое счастье.

— Что нам может помешать, Тася?

— Точнее — кто, — улыбнулась Тася. — Ангелы со своей постоянной заботой о человеке порою надоедают ему своим однообразием, верной службой, и у человека возникает желание самому за кем-то поухаживать, сменить надоевшую обстановку. Хотя говорят, что от добра добра не ищут, но это только слова. Со мною все ясно. Я твой ангел, твой слуга до конца жизни, вернее, до той поры, пока не надоем тебе. Во мне нет той обольстительной женской загадочности, что обычно притягивает к себе мужчин...

Михаил мрачнеет, он только сейчас начинает понимать, что немало страданий принес жене, ухаживая за другими женщинами.

— Клянусь тебе! — говорит он. — Я никогда не обижу тебя!

— Не клянись, — говорит Тася, — ты еще слишком молод, ты еще не полностью познал себя. Не волнуйся ни о чем. Просто я завела этот разговор, чтобы ты не считал меня безработной. Я — твой ангел. У меня полно забот о тебе и свои трудности. А какая работа бывает без них, тем более ангельская? Охранять человека от лишних волнений и забот, да еще в наше время, весьма трудная судьба, но счастливая, потому что связана с тобою, Миша. Могу даже ругнуться, защищая тебя, чтобы меня поняла новая власть. И не будем больше говорить об этом. Я люблю тебя и поэтому счастлива.

— Ладно, — соглашается Михаил, — и все-таки докладываю тебе как ангелу-спасителю, что утром я заведовал Лито: написал доклад о сети литературных студий и воззвание к ингушам и осетинам о сохранении памятников старины, потом пошел в театр (придумать — зачем, читал пьесу), затем становился по очереди — историком литературы, историком театра, спецом по музееведению и археологии, дошлым парнем по части революционных плакатов (мы готовимся к неделе красноармейца) и ходоком по араке — актер Винтр разнюхал изумительный подвальчик в кавказском духе, где черный как бес перс подает в заднем чулане араку и шашлыки: надеюсь, моему ангелу шашлыки не противопоказаны? И арака? Но в таком количестве, чтобы ангел мог не то чтобы взлететь над землей, а хотя бы передвигаться по ней без моей помощи. Почему вскинул брови мой ангел? Чем он недоволен?

— Многим, — щурит глаза Тася. — Ты знаешь, что такое советское правосудие? Прочти в «Коммунисте» заметку. Она короткая. Слушай: «Полковник Ведищев организовал белогвардейский отряд, вел вооруженную борьбу с советской властью как с таковой с целью ее свержения». Тут я прервусь. Не мог же полковник со своим отрядом справиться с Красной армией. Видимо, не хотел вливаться в нее или отозвался о ней недоброжелательно. Читаю дальше: «Полковника Ведищева Александра Артемьевича, 30 лет, происходящего из казаков станицы Николаевской, принимая во внимание причиненный им вред советской власти, руководствуясь коммунистическим правосознанием и революционной совестью, — расстрелять». Миша, что же это такое? На основании какого закона, статьи, не указывая причиненный им вред, без защитника, взять и расстрелять. Разве так можно?!

— Как видишь — можно, — вздохнул Михаил, и скулы напряглись на его лице. — Еще неизвестно, как поступят с его семьей, с родителями, с женой и детьми, если были бы. Поверь мне, Тася, их участь мне представляется весьма печальной. Меньше читай «Коммунист».

— Нет уже! — возразила Тася. — Ведь ты печатаешься в этой газете! Там впервые в жизни тебя назвали писателем, правда, в кавычках...

От полемики в газете между рецензентом и Булгаковым у Таси осталось двойственное впечатление, но, в общем-то, радостное. Обидно было за кавычки в слове «писатель», относящемся к Мише, но и ответил он рецензенту более чем достойно.

Газета «Коммунист», № 47, 4 июня 1920 года, «2-й исторический концерт Подотдела искусств»: «Концерт был посвящен творчеству Баха, Гайдна, Моцарта. «Писатель» Булгаков прочел по тетрадочке вступительное слово, которое представляло переложение первых попавшихся под руку книг и, по существу, являлось довольно легковесным. Недурно вышел и квартет Подотдела искусств, исполнивший в заключение сонату Моцарта. М. Вокс».

Таня удивилась нелогичности рецензии — легковесность лекции и «недурно вышел квартет». Значит, не столь плоха была и лекция. Миша ответил на эту заметку профессионально, по-писательски литературно и сатирически-едко.

Газета «Коммунист», 5 июня: «Не откажите поместить в вашей газете следующее: В № 47 вашей газеты «рецензент» М. Вокс в рецензии о 2-м историческом концерте поместил такой перл: «Недурно вышел и квартет Подотдела искусств, исполнивший в заключение сонату Моцарта». Ввиду того что всякий квартет (Подотдела ли искусств или иной какой-нибудь) может исполнять только квартет (в смысле музыкального произведения), и ничто другое, фраза М. Вокса о квартете, сыгравшем сонату, изобличает почтенного музыкального рецензента в абсолютной музыкальной неграмотности. Смелость у М. Вокса несомненно имеется, но поощрять воксову смелость не следует» (полностью полемика публикуется впервые. — В.С.).

Тасю обрадовал и ответ Миши, и объявление в том же номере газеты, что 8 июня во 2-м Советском театре (бывшем электрокинотеатре «Гигант») состоится концерт-лекция, посвященная творчеству Э. Грига, при участии лектора т. Булгакова.

Тася ликовала: теперь весь город узнает о Мише, и люди сами решат, какой он писатель — в кавычках или без, послушав его лекции, посмотрев в театре его пьесы, прочитав первые рассказы. Кто же этот загадочный М. Вокс? Кто скрывается за этим псевдонимом? Тем более что этот «рецензент» продолжает свою злобную малокультурную деятельность.

Газета «Коммунист», 25 октября 1920 года, «Симфонический концерт»: «В нашей критике мы исходим не из тех положений буржуазных подголосков, которые по своим личным, оторванным от пролетарских масс настроениям подходили к искусству. Мы эту личную эстетическую критику вышвырнули подальше за борт и подходим к достижениям искусства с точки зрения боевых заданий пролетарской культуры. Вот почему мы против лирической слякоти Чайковского и халтурных концертов. Мы без оглядки разрываем старое буржуазное наследство во имя творчества новой пролетарской культуры.

По-прежнему концертные залы заполняет скучная публика, а не работницы и трудящиеся. М. Вокс». А за неделю до этой заметки М. Вокс советует быть поближе к рабочим: «Начал функционировать владикавказский театр. Судя по первому спектаклю, он не создан для рабочих и трудящихся вообще. Театр посещают уставший от дневной грязной работы спекулянт и уставший от безделья владикавказский буржуа».

А 3 ноября М. Вокс утверждает, что «Гоголь — фантаст, а не «смех сквозь слезы», как хотели наивно объяснить его творчество. Гоголевские типы — это болезненные фигуры, выверты. Творчество Гоголя несомненно бредовое, нездоровое».

Критика искусства старого строя приводится наряду с различными репрессивными мерами новой власти: заводится дело 39 красноармейцев, обвиняемых в восстании против советской власти и военной измене. Их ожидает смертная казнь. Работает комиссия по очистке советских учреждений от засевших там саботирующих и неблагонадежных элементов. Комиссия по выселению буржуазии вселяет в квартиры буржуа исключительно рабочих, занимающихся производительным трудом. Булгаков пишет на табуретке — в комнатке, где они живут с Тасей, нет места даже небольшому письменному столу. Но... у Михаила и Таси появляется в городе единомышленник — Борис Ричардович Беме, адвокат, образованнейший человек. Его часто видят в городе с авоськой, наполненной книгами. Все свободное время между судебными заседаниями он использует для чтения. Уважаемая и известнейшая в городе личность.

Миша привлекает его к работе в Подотделе, но за критику Беме берется сам Георгий Александрович Астахов, главный редактор газеты «Коммунист», человек крепкого склада, уверенный в себе, для которого работа в газете лишь первый шаг в политической карьере, который громче прозвучит в критике известного городского адвоката, чем приезжего литератора Булгакова, отданного на расправу М. Боксу.

Газета «Коммунист», 17 апреля 1920 года, «Русская деревня в искусстве. Концерт Подотдела искусств»: «Выступавший перед началом концерта лектор, известный «товарищ» Борис Ричардович Беме неудачно попытался акклиматизироваться в новых условиях.

Даже теперь ставший «товарищем», адвокат Беме не мог отрешиться от привычек старого матерого либерализма при обращении к русской деревне, к народу — обратился не непосредственно к народному творчеству, а к мягкому лиризму русских бар и даже после социалистического переворота не преминул использовать для своей речи бесславное пушкинское «Увижу ли народ освобожденный и рабство павшее...» и т. д., с упорством защищал то положение, что освобождение крестьян шло сверху, а не снизу. Остановитесь, адвокат Беме, остановитесь! Не то, если вы взглянете в то зеркало, о котором говорили, то увидите... хамелеона!»

Михаил и Тася понимают, что борьба местных коммунистов с Подотделом искусств ожесточается. Уже снят с руководства Слезкин. На его месте — Георгий Евангулов, по мнению Миши, очень талантливый писатель, способный вырасти в мастера прозы. Поймут настроение Евангулова — снимут с руководства и его.

Борис Ричардович рассказывает Мише и Тасе о М. Боксе:

— Разумеется, он — профан в искусстве и литературе, но считаться с ним придется. Недоучка. Бывший студент юридического факультета. Всю жизнь будет доказывать, что он умнее дипломированных. И для Астахова не столь важны его знания, сколько военные заслуги, преданность делу революции. Вокс воевал на германском фронте, командовал ротой, в 1919 году был следователем Десятой Армии на Кавказе и сейчас играет немаловажную роль в ревкоме, а следовательно, и в редакции газеты. Посмотрите, он скоро доберется до Чехова и Пушкина. Подбивает цех молодых поэтов устроить диспут о творчестве и личности Пушкина — конечно, разоблачительный диспут. Вы руководите Лито, а ни разу не бывали в этом цехе.

— Но стихи нельзя поставить на конвейер и вытачивать их, как детали, — замечает Тася.

— Можно, — улыбается Михаил, — хотя мне тоже претит название «цех» по отношению к литературе. Литературный кружок или объединение — нормальные понятия. Мне недавно молодой поэт принес, с позволения сказать, такое стихотворение, видимо, сошедшее с его токарного станка, принятого им за литературный: «В Советской России попавший в отставку буржуй одиноко живет. Он грезит упорно о днях миновавших и в будущем счастье не ждет. И снится ему, что на Западе дальнем, в стране, где царит капитал, по-прежнему свищут нагайки богатых и бедный еще не восстал». Это же отвратительное подражание, хотя бы по ритму: «На севере диком стоит одиноко на голой вершине сосна». А вот что принесла мне девушка Соня Дальняя, тоже, наверное, псевдоним: «Дайте строить счастье жизни, исстрадался бедный люд, вы ж противитесь новизне, снова жаждете вы пут». Это же сплошная белиберда. Нет, в такой цех литературы я не ходок!

— А зря, — говорит Беме, — ходят слухи, что вас переводят заведовать театральной секцией.

— Это — не беда, — обескуражена этим сообщением, но не показывает огорчения Тася. — Миша собирается написать национальную пьесу о современной жизни.

— Это было бы здорово! Вы сразу бы утерли нос всем своим врагам! — восклицает Беме. — И учтите, что главный ваш враг — Астахов. Вы не читали его рассказ «Бескорыстность», где он открыто и упрямо утверждает, что буржуй — всегда буржуй? Вы, Михаил Афанасьевич, всегда будете у него на подозрении.

Тася раскрывает свежий номер газеты:

— Люди отказываются от самих себя, настолько ими овладел страх перед новой властью. Она даже не считается с иностранными подданными: «На ходатайство персидского консула об освобождении от реквизиции бань Сулейман-Бекова и Андреева ревком ответил так: все иностранные подданные, причисленные к классу буржуазии, должны подчиняться всем решениям РКП, почему бани от реквизиции не освобождаются».

— Вы очень хорошо сделаете, если напишете пьесу, о которой говорили, — произнес Беме, — вам будут меньше трепать нервы, и соответственно — вашей милой супруге. К тому же вы заработаете кучу денег!

— Я уже собрала черновой материал для этой пьесы. Местные обычаи, — с гордостью говорит Тася.

— Но этого мало, — вздыхает Михаил, — я не знаю в достаточной мере местные быт и историю.

— Я вам помогу найти знающего соавтора, если позволите, — предлагает Беме, — у меня есть на примете интеллигентный человек, присяжный поверенный Пензуллаев. Хотя он по национальности и кумык, по хорошо знаком с жизнью осетин и ингушей.

— Буду вам благодарен, — говорит Михаил, прощается с Беме, спешит в свой Подотдел, где он, оказывается, уже переведен из литературной секции в театральную. Михаил внешне спокоен, но, как обычно, в трудной ситуации повышается его активность. Тут же вступив в новую должность, 28 мая Булгаков составил такое письмо:

«В осетинский отдел Наробраза. Прошу Вас в срочном порядке доставить нам списки осетин, желающих заниматься в Народной драматической студии сценического искусства. Студия начнет функционировать на днях.

За зав. Подотделом искусств М. Булгаков».

Тася осталась дома одна с тревожными мыслями. Она боится открыть очередной номер «Коммуниста», зная, что в каждой газете помещается покаянное письмо, автор которого не только отказывается от своего прошлого, но и проклинает его:

«Настоящим заявляю, что еще с середины мая прервал всякую связь с партией С.Р. и с октября стал работать в коммунистической ячейке. Причина ухода одна — жизнь гигантскими шагами пошла вперед. С.Р. застыли на месте и превратились в жалкий тормоз, превращаясь в контрреволюционеров. Знамена С.Р. забрызганы кровью своих же братьев. Под такими знаменами никто не должен оставаться. 11 мая 1920 г.

А. Попов».

Последующее сообщение повергло Тасю в шок. Генералы-ветераны Брусилов, Гутор, Забончковский и другие опубликовали воззвание, выражая готовность положить жизнь за Советскую Россию в борьбе с Польшей, и уже привлечены к делу обороны в качестве членов Особого совещания Реввоенсовета республики. Астахов насмешливо комментировал их решение: «Даже контрреволюционные по своей природе слои врагов заговорили революционным языком».

Борис Ричардович успокаивал Михаила и Тасю тем, что положение во Владикавказе лучше, чем в других местах. От белых офицеров требуют только регистрации в особом отделе Десятой Армии, а не ставят без разбора к стенке, дают работать, даже при ревкомах, как Мише в Подотделе искусств. Проявляются даже зачатки законности. В местный ревком поступают анонимные письма за подписями «красноармеец», «хлебопашец» и другими с доносами на якобы контрреволюционеров, окопавшихся в советских учреждениях. Ревком решил, что все сообщения о контрреволюционерах должны быть подписаны, авторы писем должны полностью указать свои адреса, иначе их письма рассматриваться не будут. А в мае 1920 года выездная сессия Военного трибунала республики, рассмотрев в открытом судебном заседании дело по ответственности командира конного корпуса Думенко и его штаба, установила, что комкор Думенко, начальник штаба Абрамов, начпрод Блехерт, комендант штаба Колпаков и начальник снабжения Кравченко вели систематическую юдофобскую и антисоветскую политику, ругая советскую власть и обзывая ответственных руководителей Красной армии «жидами», всячески подрывая их авторитет в глазах несознательных кавалеристов, убили политкомиссаров Захарова и Микеладзе. Решено лишить обвиняемых орденов, почетных званий красных командиров и расстрелять. Обо всем этом рассказал молодым супругам Беме.

— Я не знаю, заслуживали ли обвиняемые столь жестокой кары, нет по этому поводу закона, но сам суд над антисемитами — явление знаменательное и на моей памяти едва ли не первое в России. И я не уверен, что последуют другие. При царе ничего подобного не было. Я далеко не идеализирую советскую власть, которую во Владикавказе представляет командарм Десятой Терской Красной армии Александр Васильевич Павлов, он дитя своего строя, своего времени, есть у него и замечания в ваш адрес, Михаил Афанасьевич. Вы открыли Народную консерваторию, где в списках учащихся можно встретить представителей буржуазного населения, которые, занимая места, затрудняют туда доступ беднейшим. Очевидно, что это вина Подотдела искусств, который рассматривает прошения. Руководство консерватории определенно должно изгнать оттуда детей буржуазии, открыв самую широкую дорогу детям бедноты. И подписался Павлов скромно: «Красноармеец», чувствовал, что не прав, но иначе поступить не мог, требовали революционные обстоятельства.

— Но если ребенок талантливый, то мы можем потерять будущего Рахманинова! — вспылила Тася.

— Можем, — вздохнул Борис Ричардович. — И я не стал бы спорить с газетой, с этим «красноармейцем», поверьте, он далеко не самый худший командир, а тихо делайте так, как считаете нужным.

Михаил кивнул Беме.

Не могу не отвлечься от темы повествования, не рассказав кратко о судьбе командарма Десятой Терской Красной Армии Александра Васильевича Павлова, не безошибочно, но по мере возможности гуманно относившегося к людям. Родился в 1880 году в Витебской губернии, сын крестьянина, получил высшее земледельческое образование. Солдатом воевал с Германией, после чего был откомандирован в школу прапорщиков. После окончания школы был направлен в действующую армию, где за ряд отличий произведен в поручики и награжден офицерским Георгием 4-й степени.

Во время революции, в 1917 году, вошел в состав революционного комитета 7-й армии Юго-Западного фронта и вступил в партию коммунистов. Был оперуправляющим армией в 4500 штыков. В 1918 году до последней возможности защищал Киев. Брал Челябинск, громил главные силы Колчака, в передовом полку смелым наскоком переправился через тонкий лед Иртыша, заставив сложить оружие 15-тысячный гарнизон (1500 офицеров). Потом, в самый трудный момент на Южном фронте, был назначен командиром Десятой Армии. 2 января взял Царицын, вышел на Маныч, совместно с Конной армией Буденного разбил врага и решил судьбу Кавказского фронта. Был награжден массой подарков и высшим орденом — Красного Знамени. Тем не менее его имя кануло в неизвестность. В истории Гражданской войны остался лишь Семен Михайлович Буденный, умевший подобострастно смотреть в глаза Сталину и лихо танцевать перед ним гопак. Возможно, и все победы Павлова приписаны Буденному. Судьба Павлова неизвестна — то ли ему не простили служение в царской армии, то ли на фоне других командармов он был слишком честным и гуманным человеком, то ли пал в бою, то ли был расстрелян как скрытый враг и контрреволюционер, но имя его стерто и не осталось в памяти современников. Что же касается наших героев, то им повезло, что именно Павлов руководил Владикавказом во время их пребывания там, и не исключена возможность, что царившие при нем порядки давали возможность работать белым офицерам, лояльно относящимся к советской власти, и спасли жизни Михаила и Таси.

Но ни Астахов, ни Вокс не оставляли в покое театральную секцию, руководимую Булгаковым. Не знаю, в чьей голове родился план показать солдатский интерес к классической музыке, вероятнее всего, у Михаила, склонного к розыгрышам. Но именно он и Тася целый вечер готовили письмо в газету «Коммунист» от имени красноармейцев, которых не пустили на оперу «Демон», и Астахов поверил ему и опубликовал, хотя давно не печатал самого Булгакова, помещал лишь критические выпады Вокса против него. Письмо местами носило пародийный характер, но, подписанное «красноармейцами», оказало магическое влияние на Астахова, его сотрудников и увидело свет. В редакции письмо озаглавили «Погоня Подотдела за капиталом»:

«5 июня для Кавказского караульного полка был выдан пропуск в 1-й Советский театр с предложением пропустить на оперу «Демон» 25 человек. Администратор театра т. Мамин сказал, что они и так 3 дня работают для красноармейцев, а сегодня у них премьера, и ввиду этого пропускать он нас не может. А сами решили схватить хороший куш и продавали билеты для лиц, занимающих высокие посты, а также имущих владикавказцев буржуев-дармоедов, им за хорошие деньги предоставлялись свободные места и ложи. Видя все это, приходится вывести заключение, что тот, кто имеет деньги и власть, тот всегда будет на любом из представлений и увеселительных зрелищах. Мы же, красноармейцы, не имеющие ни гроша в кармане, не сможем слушать не только оперу «Демон», что для нас, не имевших возможности смотреть представления в течение полутора лет, из-за своего отступления в горы, не весьма приятно, да и неподходяще. Товарищи, когда же нам, борцам за Советскую власть и героям Красной Армии, отдающим новой власти самое дорогое — жизнь, представится та возможность, за которую мы боремся уже в течение трех лет? Наш девиз — свободное братство и смерть капиталу — поработителю трудящихся.

И что же мы видим? Презренный металл свое берет, а красноармейцы, коим вот именно теперь, и только теперь, нужно просвещение, — они ходят по-за углами, не имея возможности платить 200—300 рублей за билет. В то время как мы служили, невзирая на наши минимальные оклады, Подотдел искусств старается продать билеты подороже, ему жизнь красноармейцев безразлична, ему желательно устроить жизнь артиста так, чтобы он ни в чем не нуждался и жил бы по-старому, жизнью артиста буржуазии, а не рабочего.

Также принято выслушивать советы наших передовиков, вроде т. Асеева, который предложил борцам такое: «Да вы, мол, товарищи, не беспокойтесь, ведь вам, красноармейцам, можно устроиться где-нибудь, ну за моим стулом или в проходах». Стыдно и позорно в стране, которая борется за равенство и вообще привилегии трудящихся, гоняться за большой суммой денег, как т. Мамин, и, как предлагает т. Асеев, устроиться на помочах. Надо же, в конце концов, понять, что все мы борцы и в свободное время между собой равны, а поэтому для лиц, имеющих деньги и служебное положение, есть свободное место, а для тебя, рядового красноармейца и маленького командира, есть место повисеть в воздухе. Громогласно заявляем, что таким вещам нет места в Советской России!

Просьба другие газеты перепечатать.

(Следуют подписи.)»

— Ну как, Тася? Вроде получилось? — поинтересовался Михаил, не скрывая удовольствия от написанного.

— Прекрасная стилизация! И бедственное положение артистов задето! Завтра начнется в городе шумиха! — сказала Тася.

Рано утром она побежала в газетный киоск и купила газету.

— Я же просил купить три экземпляра! — удивился Михаил.

— Неудобно было. Вокруг продавца столпился народ. Я взяла один номер, чтобы не обращать на себя внимание. Ведь все знают, что я жена Булгакова, — грустно вымолвила Тася. Михаил, чтобы скрыть смущение, посмотрел в окно. Вот уже прошла неделя, как он репетирует в театре свою пьесу «Парижские коммунары» и после каждой репетиции провожает домой актрису Ларину, играющую в пьесе парнишку с баррикады Анатоля Шоннара. Миша послал пьесу на конкурс в Москву, об этом сообщили в местной газете, даже о том, что ее постановка готовится в центре. Это его собственная выдумка, чтобы привлечь внимание актрисы, заинтересовать ее ролью. В приписке к письму Наде Михаил не может сдержать своих чувств: «Пойду завтра смотреть во 2-м акте моего мальчика Анатоля Шоннара. Изумительно его играет здесь молодая актриса Ларина». Над ролью Шоннара он работает особенно тщательно. Меняет фразы, реплики, вместо Анатоля дает ему имя Жак — все с целью показать актрисе свое внимание и расположение. Георгий Евангулов просит Михаила срочно явиться в Подотдел, чтобы достойно ответить на письмо красноармейцев. Этого требует Астахов. «Красноармейцы не могут жить без «Демона», — чешет он затылок. — Никогда не подумал бы. Растет народ. Не по дням, а по часам. Опера — еще куда ни шло, но Гоголя, Чехова, Пушкина... Дурить народу голову их бреднями мы не позволим!»

Булгаков не появляется в Подотделе. Его видят с Лариной в том кавказском кафе, где подают шашлыки с аракой.

Евангулов сам пишет ответ газете: «В тот вечер, когда произошло недоразумение, все билеты были проданы. Пускать же в зал зрителей сверх комплекта нельзя. Что же касается того, что Подотдел искусств старается продать билеты подороже, то довожу до сведения красноармейцев, что артисты совершено не заинтересованы в приходе денег в кассу, так как вся касса полностью, без вычетов, поступает в Народный банк. Артисты же получают свое жалованье, как все служащие. То, что посещать театр в первую очередь имеют право буржуи, неправда. Три раза в неделю идут бесплатные спектакли для красноармейцев...»

Евангулов склоняется над письмом. Он честный талантливый человек и понимает, что оно не во всем правдиво, смахивает на обычную отписку. Лучше о том концерте известно Булгакову, но куда он запропастился?

Начало мая. Во Владикавказе расцветает весна. Тепло. Деревья оживают после зимней стужи, покрываясь нежной зеленой листвой. Тася садится на скамейку в Александровском сквере. Рядом усаживается высокий стройный осетин и бросает на нее пламенные взгляды. По выправке — бывший белый офицер. Он уже несколько дней буквально преследует Тасю на улицах, на базаре, караулит у ее дома. Она хмуро и осуждающе смотрит на него, видя, что он хочет заговорить с нею. Он не решается. В душе Тася не против поговорить, чтобы отвести душу. Но она — ангел Миши, в любом случае, как бы он ни вел себя. Они повенчаны и не расходились. Она не жалеет, что поклялась быть его ангелом. Видимо, вообще трудно быть ангелом, тем более такого увлекающегося и интересного мужчины, как Миша. Лучше не думать о его Лариной. У нее по-детски наивные красивые глаза, чувственные руки, она привлекательна своеобразной мальчишеской угловатостью...

Внезапно Тася резко поднимается со скамейки. Она покажет Мише, что в трудные моменты тоже способна на эмоциональный взрыв. Она не собирается устраивать скандал, сцены ревности, а садится за письменный стол. Ее заметка через три дня появляется в газете «Коммунист». Заметка не столь иронична, как Мишина статья, но основана на факте и весьма парадоксальна: «На днях в советских учреждениях раздавался табак. Получили его только работники-мужчины, а работницы-женщины были лишены этого права. А разве женщина не несет одни с мужчиной повинности и ответственность? Советская власть старается сделать все, чтобы женщина чувствовала себя равноправной с мужчиной всюду — от фабрики до театральных подмостков, а кто-то пытается лишить ее этих прав, вернуть к старому униженному положению, мол, то, что позволено мужику, не позволено бабе. Таким мужчинам не должно быть дано право решать проблемы, связанные с мужчинами и женщинами, им не должно быть места в советских учреждениях».

Тася купила пять номеров газеты со своей заметкой и разбросала их по комнате. Миша натолкнулся на одну из них, раскрыл, быстро нашел Тасину заметку, хотя она была без подписи, и удивленно посмотрел на жену:

— Тася, ты же не куришь?!

— Да! Ангелы не курят! — с сожалением вымолвила она. — Но тоже умеют писать, как видишь. Не совсем бесталанны. Что у тебя новенького?

— Ничего особенного, — вздохнул Миша. — Вокс разразился рецензией по поводу «Парижских коммунаров» и впервые не разнес в пух и прах. Даже похвалил актрису, играющую Жака Шоннара. Но пьеса слишком громоздка для сцены нашего театра. Отыграем еще два-три спектакля, и все. Ларину пригласил Пятигорский театр. Она с мужем уезжает туда через месяц.

— Л ты?

— Что я?! — вздрогнул Михаил. — Я остаюсь со своим ангелом.

Он подошел к Тасе, обнял ее за плечи и грустно посмотрел ей в глаза, словно искал у нее сочувствия. Тася едва не разревелась, но сдержалась. Свою судьбу она выбрала сама... Завтра она понесет ювелиру последнее кольцо из свадебных подарков.

Михаил знает об этом и на днях начинает писать пьесу из жизни ингушей с бывшим присяжным поверенным Пензуллаевым. Добрый, полноватый мужчина, детство провел в ауле. Миша придумает сюжет, а Пензуллаев насытит его местным колоритом. В пьесе будет говориться о старых обычаях, от которых надо отрешаться, о таких, как кровная месть, калым... Значит, Тася не зря собирала национальные обычаи для Миши. Она могла бы быть ему более полезной в работе, если бы он захотел...

Тася знает, что Миша пишет революционную пьесу под названием «Сыновья муллы», но уверяет ее, что развязка будет отнюдь не революционная.

Шуму в городе наделали выборы меньшевика Васильева в Совдеп. На собрании профессиональных союзов он в своей речи назвал большевиков лгунами и политическими мошенниками. Говоря о предположительном мирном соглашении с Эстонией, Васильев подчеркнул, что оно обойдется русскому народу в 15 миллионов золотых плюс эксплуатация дорог плюс бесплатная концессия леса в Олонецком крае. При невероятном гвалте и шуме он рассказал о том, что снятие английской блокады тоже будет недешево стоить русскому народу, а именно пяти концессий на разработку леса в Архангельском крае. Обстановка накалилась настолько, что большевикам пришлось сорвать собрание при помощи вызванной военной силы. Но все-таки большинство поверило Васильеву, и его выбрали в Совдеп. Михаил внутренне торжествовал:

— В этой стране остались умные и честные люди. Их будут уничтожать, но всех не пересажать в лагеря и тюрьмы. Когда-нибудь рассеется страх, и эти люди вернут страну на цивилизованный демократический путь. «Жаль только, жить в эту пору прекрасную...» Впрочем, ты можешь дождаться ее, Тася. Ты — ангел. А сколько живут ангелы? Один Бог знает.

— Но не забудь, Миша, что я земной ангел... Что, помимо своих ангельских дел, живу и страдаю, как и другие люди... Иди к Пензуллаеву. Он ждет тебя. Присяжные поверенные любят точность. Для них это признак надежности человека и мера его уважения к ним. Впрочем, это свойственно не только присяжным поверенным...

— ...но и ангелам, — добавил Михаил полушутливо и полугрустно.

Конец мая 1921 года. По-летнему теплый вечер. Со всех сторон к зданию 1-го Советского театра Владикавказа направляются потоки людей. На небольшой площади перед зданием театра установлен трехметровый цветной плакат. На нем горец в черкеске и папахе в поднятой руке сжимает маузер. Афиша возвещает: «Смотрите новую пьесу в 3 актах из жизни ингушей «Сыновья муллы». Авторы на афише не указаны, но, как потом писал Булгаков, ее создавали трое: он, кумык Пензуллаев и голодуха. Потом Михаил Афанасьевич просил сестру уничтожить его первые пьесы как слабые, несовершенные, хотя шли они, по его выражению, «с треском успеха»..

Тася была на премьере каждой из них, бешено аплодировала артистам и автору, когда они выходили на поклон к зрителям, спорила с Михаилом о достоинствах пьес, доказывала ему, что они не так плохи, как он считает, и пусть публика приходит на них не та, о которой он мечтал, просто другой в этом городе нет, и декорации примитивны, и артисты полусамодеятельны и играют на уровне коллег не из лучших провинциальных театров, но зрителям они нравятся. В пьесах нет ни пошлости, ни дешевки, что обычно привлекает непритязательную публику, и главенствует гуманная мысль, доброе настроение, и не случайно его злейший враг М. Вокс разразился ругательнейшей рецензией на пьесу «Братья Турбины».

— Я сохранила вырезку из газеты, — однажды сказала Тася.

— Зачем? — нервно заметил Михаил. — Злобная рецензия.

— Но она о тебе, Миша, понимаешь? Сегодня кому-то кажется злобной, а потом станет бедой рецензента, проявившего свой злобный антикультурный характер. Времена меняются...

— Но очень медленно, — возразил Миша, — сегодня эта рецензия — поток грязи, вылитый на меня.

Тася дальше не стала спорить с Мишей, тем более он собирался переделать эту пьесу в большую драму.

Начал писать роман о Белой гвардии, но на вопрос Таси, о чем будет роман, сказал резко и кратко:

— О людях. Даже тебе известных. Напишу о том, какими они были.

Тася сохранила вырезку из газеты, хотя даже тон, в котором она была написана, раздражал ее: «Мы не знаем, какие мотивы и что заставило поставить на сцене пьесу Булгакова. Но мы прекрасно знаем, что никакие оправдания, никакая талантливая защита, никакие звонкие фразы о «чистом» искусстве не смогли бы нам доказать ценности для пролетарского искусства и художественной значительности слабого драматургического произведения «Братья Турбины». Мимо такой поверхностной обрисовки бытовых эпизодов из революционной весны 1905 года, мимо такой шаблонной мишуры фраз и психологически тусклых, словно манекены, уродливых революционеров мы прошли бы молча. Слишком плоски эти потуги домашней драматургии. Автор устами резонера в первом акте, в сценах у Алексея Турбина с усмешкой говорит о «черни», о «черномазых», о том, что царит искусство для толпы «разъяренных Митек и Ванек». Мы решительно и резко отмечаем, что таких фраз никогда и ни за какими хитрыми масками не должно быть. И мы заявляем больше — что если встретим такую подлую усмешку к «чумазым» и «черни» в самых гениальных страницах мирового творчества, мы их с яростью вырвем и искромсаем на клочья. И потому, что эти «разъяренные Митьки и Ваньки» вершат величайшее дело в истории человечества. И потому, что к ним тянутся с такой любовной надеждой все трудовые, задавленные банкирами люди. Как тянется к недавно посланной сторожевке на Памир, на крышу мира, из этих «разъяренных Митек и Ванек» вся трехсотмиллионная Индия. Тянется с воплями проклятия и гнева на «джентльмена в кепи» и с радостными призывами, когда эти же северные «пришельцы» принесут вместе с песнями освобождения к ним в джунгли кумачовые зори».

Примерно через месяц эта вырезка попадется на глаза Михаилу, и он обнимет Тасю:

— Спасибо, милая, что сохранила эту белиберду, это сплошное передергивание фактов, поток физиологической злобы к автору. Раньше эта рецензия взбесила бы меня, а сейчас вызывает желание написать объемную многоплановую пьесу, наверное, с тем же названием. Я постараюсь забыть об авторе этой рецензии и писать пьесу днями и ночами, вкладывая в нее всю душу, а если и вспомню автора, то с благодарностью, что он подвиг меня на сотворение, быть может, лучшей моей пьесы.

Тем не менее все до одной первые пьесы Михаила Булгакова по его воле были уничтожены. Чудом сохранился напечатанной на папиросной бумаге суфлерский вариант пьесы «Сыновья муллы». С ингушского на осетинский язык его перевел основатель осетинского национального театра, режиссер и актер Беса Тотров, а мне с осетинского на русский бегло, в основных деталях содержание пьесы перевел один из сотрудников Института истории Северной Осетии.

Действующие лица: мулла Хассбот, Магомед — офицер, Индрис — студент, Фати — жена муллы, Ялберт — сосед, Аминад — возлюбленная Магомеда, Юсуп — друг Индриса, сельчане, пристав, староста. Между первым и вторым действием проходит три дня, между вторым и третьим — один день.

Вернулся с фронта старший сын муллы Хассбота. В кунацкой комнате накрыт стол. Гости пируют, хвалят хорошо приготовленное мясо. За столом мулла, староста, Аминад... Гости желают благоденствия хозяину. Позвали Магомеда. Он говорит о том, что ему нравится Аминад. Неожиданно появляется Индрис. Все удивляются его приезду, до каникул еще далеко.

Сосед Ялберт приглашает гостей к себе, где можно посидеть в более свободной обстановке, так как мулла не разрешает пить спиртное. С отцом остается Индрис. Мулла спрашивает у него, почему он приехал не в каникулы, как делал раньше. Индрис отвечает, что будет работать учителем, но без зарплаты. Мулла не понимает такое решение сына, ведь он затратил деньги на его образование. Индрис мнется и боится сказать отцу, что стал революционером. Мать обнимает, ласкает сына, а отец считает, что он болен, советует ему обратиться к врачам.

Индрис просит отца и других гостей, чтобы они никому не говорили о его прибытии. Тем более что к нему приехал его соратник Юсуп. Центральный комитет партии, в котором состоят Индрис и Юсуп, арестован. Поэтому Юсуп, опасаясь ареста, сбежал домой. Индрис дает ему поручение — съездить в город и привезти оттуда листовки. Затем наедине остаются Магомед и Аминад. Они любят друг друга, но Аминад убегает, когда в комнату входит Индрис. Он упрекает Магомеда, напоминая ему, что в юности они мечтали вместе помогать народу, посвятить ему свои жизни, а теперь старший брат стал офицером и забыл о прошлых разговорах.

Вскоре мулла узнает, что Магомед хочет жениться на Аминад, требует большой калым от ее семьи, говорит об этом Индрису, но тот не соглашается с отцом. Тогда Магомед решает украсть невесту. Индрис обещает помочь ему. Вдруг появляется пристав со стражниками. Они собираются арестовать Индриса, который обращается к залу: «Когда же настанет время, что мы уничтожим кровную месть, калым, всю эту тьму невежества и предрассудков?! Когда ингуши поймут, что им нужна новая власть?» Староста и стражники пытаются арестовать Индриса, но ему на помощь спешат Юсуп и односельчане. Они очищают сцену от стражников. И в этот момент сидящая в зале Тася вздрагивает, так как слышит выстрел, за ним второй, третий... Падает штукатурка с потолка. В зале царит невероятный шум — зрители выражают свою радость криками и даже выстрелами в потолок. Юсуп перекрывает шум в зале громким голосом:

— Ингуши! Вы теперь свободны! Как и весь народ!

Магомед срывает с себя погоны и обнимает брата. Они снова вместе, как и в юные годы.

На поклон выходят артисты, авторы пьесы. Булгаков смущен. Он рад успеху, но чувствует, что смазана концовка, что зрители не поняли его мысли о том, что между братьями и вообще народом не должно быть гражданской войны. Но зал продолжает неистовствовать.

За кулисами артисты устраивают банкет за счет авторов — туземный отдел Наробраза отвалил им за эту пьесу громадную сумму — двести тысяч рублей. Тася смотрит на возбужденных артистов, вспоминает мечту Миши о больших залах в крупных городах, и ей представляется такой зал в Москве, наполненный самой утонченной публикой... Она не может только установить время, когда это будет, какая пьеса будет играться, напрягает все ангельские силы и догадывается, что это будет не скоро, и вместо автора на сцене появятся его портреты, и она, уже не как земной, а обычный ангел, будет невидимо витать над ними.