Вернуться к В.Л. Стронгин. Михаил Булгаков. Морфий. Женщины. Любовь

Глава пятнадцатая. Почему не арестовали Булгакова. Второй развод

Некоторые люди, не способные объяснить то или иное явление в нашей стране, часто прибегают к ставшему расхожим изречению поэта Тютчева: «Умом Россию не понять... В Россию можно только верить». Верить можно в то, что в России когда-нибудь образуется гражданское общество и начнут действовать законы. Тогда для понимания событий даже не надо будет слишком напрягаться умственно — стоит только заглянуть в свод законов, и многое станет ясно. А в непонятном разберется суд. В нашей стране, еще не полностью сбросившей с себя путы тоталитарного режима, и до сих пор очень трудно многое понять умом, но тем не менее можно. Нужно поглубже вникнуть в жизнь и обстоятельства, породившие те или иные явления, происшествия, поступки. Многих почитателей Булгакова и даже последователей его творчества удивляет, и на первый взгляд вполне обоснованно, почему честный и яркий писатель Булгаков не был репрессирован, когда каждый шаг его был известен Сталину и ОГПУ, когда десятки его менее одаренных, но правдивых коллег были расстреляны или сосланы в лагеря.

Давайте рассмотрим несколько причин этого действительно странного явления. Трудно предположить, что карательные органы не разобрались в смысле повести «Собачье сердце», подрывающей величие главного завоевания революции — диктатуры пролетариата. Но все-таки, возможно, не добрались до главной сути повести. Слишком тонко и мастерски для их примитивного мышления изложил свою концепцию Булгаков. Проще для их понимания была повесть «Белая гвардия» и созданная на ее основе пьеса «Дни Турбиных». Шквал критики обрушился на нее, масса доносов поступила на эту пьесу и ее автора — апологета белогвардейщины — прямо к вождю страны.

Сталин в письме от 1 февраля 1929 года объяснял свое отношение к произведениям Булгакова его ярому противнику — драматургу В.Н. Билль-Белоцерковскому.

«Пишу с большим опозданием. Но лучше поздно, чем никогда», — начинал Сталин. Он не спешил с ответом, раздумывая, как поступить с Булгаковым. Тень вождя, сидевшего в правительственной ложе МХАТа не раз и не два, пугала артистов, играющих «Дни Турбиных». Их игра была настолько великолепна — всех вместе и каждого в отдельности, — что спектакль, как рассказывали очевидцы, представлялся концертом, состоящим из блестящих номеров. Безусловно, этот «концерт» очень нравился Сталину, и в душе даже такого матерого и жестокого человека, как Сталин, возникало невольное уважение к артистам, мастерам своего дела. Кроме того, белогвардейское движение было уже ослабленным и путей реставрации его в стране не виделось. Другое дело повесть А.П. Платонова «Впрок», поставившая под сомнение развитие колхозного движения — детища вождя. В мае 1931 года он обратился с запиской в редакцию журнала «Красная новь», напечатавшего повесть: «Рассказ агента наших врагов, написанный с целью развенчания колхозного движения и опубликованный головотяпами-коммунистами с целью продемонстрировать свою непревзойденную слепоту.

P.S. Надо бы наказать и автора и головотяпов так, чтобы наказание пошло им «впрок»».

Читая повесть, Сталин на ее полях высказывался об авторе: «Дурак», «Пошляк», «Балаганщик», «Беззубый остряк», «Это не русский, а какой-то тарабарский язык», «Болван», «Подлец», «Мерзавец»... Сталин посадил в лагерь пятнадцатилетнего сына Платонова и выпустил, когда он был уже неизлечимо болен туберкулезом.

В адрес Булгакова Сталин подобных реплик не допускал. Он писал Билль-Белоцерковскому: «Пьеса «Бег» Булгакова... есть проявление попытки вызвать жалость, если не симпатию, к некоторым слоям эмигрантщины, — стало быть, попытка оправдать или полуоправдать белое дело. «Бег» в том виде, в каком он есть, представляет антисоветское явление. Впрочем, я бы не имел ничего против постановки «Бега», если бы Булгаков прибавил к своим восьми снам еще один или два сна, где бы он изобразил внутренние социальные причины Гражданской войны в СССР, чтобы зритель мог понять, что все эти по-своему «честные» Серафимы и всякие приват-доценты оказались вышибленными из России не по капризу большевиков, а потому, что сидели на шее народа...

Почему так часто ставят на сцене пьесы Булгакова? Потому, должно быть, что своих пьес, годных для постановки, не хватает... Что касается собственно пьесы «Дни Турбиных», то она не так уж плоха, ибо она дает больше пользы, чем вреда. Не забудьте, что основное впечатление, остающееся у зрителя от этой пьесы, есть впечатление, благоприятное для большевиков: «если даже такие люди, как Турбины», вынуждены сложить оружие и покориться воле народа, признав свое дело окончательно проигранным, — значит, большевики непобедимы, с ними, большевиками, ничего не поделаешь. «Дни Турбиных» есть демонстрация всесокрушающей силы большевизма. Конечно, автор ни в какой мере «не повинен» в этой демонстрации. Но какое нам до этого дело?»

Через год на встрече с украинскими писателями Сталин повторил свои мысли о пьесах Булгакова «Дни Турбиных» и «Бег», высказанные в письме к драматургу. По мнению украинских писателей, «Дни Турбиных» искажали ход исторических событий на Украине и, как сказал один из писателей, «...стало почти традицией в русском театре выводить украинцев какими-то дураками и бандитами». Уточнил это мнение писатель А. Десняк:

«Когда я смотрел «Дни Турбиных», мне прежде всего бросилось в глаза то, что большевизм побеждает этих не потому, что он есть большевизм, а потому, что делает единую великую неделимую Россию... И такой победы лучше не надо».

Это признание Сталину очень не понравилось. Он уже определил свой курс на «единую и неделимую», но в виде СССР. Он прежде не говорил, но именно эту булгаковскую концепцию одобрял в «Днях Турбиных» и «Беге». Возможно, поэтому и защищал Булгакова. Украинцам ответил, выведенный из равновесия проявлением ими местного национализма:

«Я против того, чтобы огульно отрицать все в «Турбиных», чтобы говорить о пьесе, дающей только отрицательные результаты. Я считаю, что в ней в основном все же больше плюсов, чем минусов... Булгаков чужой человек, безусловно. Однако своими «Турбиными» он привнес все-таки большую пользу».

Присутствовавший на встрече Каганович, видя, что стороны не приходят к взаимопониманию, предложил: «Товарищи, давайте все-таки с «Днями Турбиных» кончим».

И все-таки вокруг Булгакова создалась напряженная ситуация. Запрещения его пьес требовали от Сталина и московские партийцы, и украинские, и ОГПУ. «Бег» он им уже уступил. Был вынужден. Булгаков знал о том, что Сталин под натиском коммунистов защищал его, но во многом соглашался с ними. И вскоре все его пьесы запретили. На эту ситуацию Булгаков откликнулся в романе «Мастер и Маргарита» в сцене Пилата и Иешуа Га-Ноцри:

«Слушай, Иешуа, можно вылечить от мигрени, я понимаю: в Египте учат и не таким вещам. Но ты сделай сейчас другое — помути разум Каиафы, сейчас. Но только не будет, не будет этого. Раскусил он, что такое теория о симпатичных людях, не разожмет когтей. Ты страшен всем! Всем! И один у тебя враг — во рту он у тебя — твой язык! Благодари его! А объем моей власти ограничен. Ограничен, ограничен, как все на свете! Ограничен!»

Подразумевая под Пилатом Сталина, Булгаков в какой-то мере был точен в определении тогдашних возможностей вождя. Еще были на свободе люди, которые осмеливались перечить ему, высказывать свое мнение, отличное от его. Были живы Горький, Киров, Орджоникидзе, люди, знавшие, кем был Сталин до революции и при Ленине, знавшие о его параноидальной психике. Власть Сталина еще не стала беспрекословной и Всемогущей, но ее вполне хватило бы на то, чтобы избавиться от вредного и занозистого писателя. Может, обстоятельства для этого были не вполне подходящие. В 1925 году покончил самоубийством поэт Сергей Есенин, в 1926 году — известный писатель Андрей Соболь, в июле 1929 года к Сталину пришло отчаянное письмо от Булгакова:

«...Силы мои надломились, не будучи в силах более существовать, затравленный, зная, ставиться более в пределах СССР мне нельзя, доведенный до нервного расстройства, я обращаюсь к Вам и прошу Вашего ходатайства перед правительством СССР об изгнании меня за пределы СССР вместе с женою моей Л.Е. Булгаковой, которая к этому прошению присоединяется».

Письмо это находилось у Сталина, когда в 1930 году застрелился Владимир Маяковский. Нехорошо получилось бы, если бы в том же году наложил на себя руки и Булгаков. Ведь имя это уже было известно за границей, и смерть его выглядела бы подозрительной, неестественной. К тому же Сталин, не сомневавшийся в таланте Булгакова, знал, что он бедствует, что ему надо содержать жену, и ждал, что он, доведенный до нищеты и отчаяния, откажется от своих буржуазных воззрений, покается перед ним и, если его попросят, а может, и по своему желанию, напишет пьесу о своем любимом вожде, на которую люди будут ходить не по партийному приказу, а по зову души, как на «Дни Турбиных». Поэтому Сталин не собирался ни убивать Булгакова, ни отпускать за границу. А тот не просил его ни о чем, кроме одного — выпустить за пределы страны, и аргументировал свою просьбу:

«По мере того как я писал, критика стала обращать на меня внимание, и я столкнулся со страшным и знаменательным явлением: нигде и никогда в прессе СССР я не получил ни одного одобрительного отзыва о своих работах... Обо мне писали как о проводнике вредных и ложных идей, как о представителе мещанства, произведения мои получали убийственные и оскорбительные характеристики, слышались непрерывные призывы к снятию и запрещению моих вещей, звучала даже открытая брань.

Я прошу Правительство СССР обратить внимание на мое невыносимое положение и разрешить мне выехать с женой Любовью Евгеньевной Булгаковой за границу на тот срок, который будет найден нужным...» (из письма начальнику Главискусства Л.И. Свидерскому, 30 июля 1929 года).

В том же письме Булгаков замечает:

«Когда мои произведения какие-то лица стали неизвестными путями увозить за границу и там расхищать, я просил разрешения моей жене одной отправиться за границу — получил отказ... В наступающем сезоне ни одна из моих пьес, в том числе и любимая моя работа «Дни Турбиных», больше существовать не будет... За моим писательским уничтожением идет материальное разорение, полное и несомненное...»

Булгаков с горечью и стыдом наблюдал за тем, как жена донашивала заграничные тряпки, штопая, перекраивая и перешивая их. На этой почве возникали скандалы.

— Я не могу в одном и том же платье появляться на ипподроме. Все знают, что я жена известного писателя. Я не могу выглядеть оборванкой!

— А ты можешь не ходить на ипподром? — осторожно замечал Михаил Афанасьевич.

— Оставить Лялю? Мою любимую лошадь! Предать ее?! Ты бы видел, как она летит над землею!

— И вправду летит? — сомневался Булгаков.

— Моя птица — Ляля — летит! — уверенно говорила Любовь Евгеньевна. — Бывают моменты, что не видно, как ее ноги касаются дорожки ипподрома. Бросить Лялю выше моих сил!

— Понимаю, — грустно опускал голову Булгаков и вспоминал Тасю, которая ходила в рваных туфлях и продуваемом ветрами, прохудившемся пальтишке и не жаловалась на это. Отдала ему все, что подарили ей родители, лишь бы он мог работать. И ничего не требовала от него. Слезы выступали на его глазах.

— Тебе жаль меня? — смягчалась Любовь Евгеньевна.

— Жаль, — вздыхал Михаил Афанасьевич, — даже твою птицу Лялю.

— Она ест из моих рук, радуется, когда я треплю ее за гриву, расчесываю ее, — хвалилась Любовь Евгеньевна.

— Я тоже могу есть из твоих рук, — шутил Михаил Афанасьевич, — даже овсяную кашу!

— Молодец, Миша, не теряешь духа, даже в нашем буквально драматическом положении. Ты ничего не можешь поделать с этими тупоголовыми людьми, которые преследуют тебя. Ты пиши Сталину. Он должен войти в твое положение. Он смотрел «Дни Турбиных» чаще, чем я.

— С какой целью? — задавался вопросом Булгаков. — И в конце концов запретил? Ему я уже писал...

Любовь Евгеньевна в растерянности не знала, что сказать мужу, и переводила разговор в другое русло:

— Как было бы здорово, если бы он отпустил нас с тобою в Париж! О Париж, он мне снится ночами. Даже не хочется просыпаться...

— А как же Ляля? — с серьезным видом говорил Булгаков. — Кто будет кормить ее? Расчесывать ей гриву? Я могу подождать. Я не лошадь-рекордсменка и не летаю над землею...

— Нет! Моментами ты бываешь несносен! — взрывалась Любовь Евгеньевна и в раздражении отворачивалась от мужа.

Булгаков садился за письменный стол и доставал чистый лист бумаги: «Секретарю ЦИК Союза СССР Авелю Сафроновичу Енукидзе. 31/IX 1929 года:

«Ввиду того, что абсолютная неприемлемость моих произведений для советской общественности очевидна, ввиду того, что уничтожение меня как писателя уже повлекло за собою материальную катастрофу (отсутствие у меня сбережений, невозможность платить налог и невозможность жить, начиная со следующего месяца, при безмерном утомлении, бесплодности всяких попыток...) прошу разрешить мне вместе с женою Любовью Евгеньевной Булгаковой выехать за границу...»

— Пиши! Пиши! Капля точит камень! — оборачивалась к нему жена.

— Кому еще? Кажется, всему начальству отправил свои депеши, — оправдывался Михаил Афанасьевич.

— Подумай! — приказывала Любовь Евгеньевна. Булгаков снова склонялся над столом:

«31.IX.1929 г. А.М. Горькому.

Многоуважаемый Алексей Максимович!

Я подал Правительству СССР прошение о том, чтобы мне с женой разрешили покинуть СССР на тот срок, какой будет назначен... Все запрещено, я разорен, раздавлен, в полном одиночестве. Зачем держать писателя в стране, где его произведения не могут существовать? Прошу о гуманной резолюции отпустить меня».

Склонившаяся над письмом Любовь Евгеньевна читала его и хмурилась:

— Почему ты пишешь, что находишься в полном одиночестве? А я?

Булгаков рвался сказать ей, что у нее есть Ляля, но сдерживался, избегая очередного скандала, и не отвечал на ее вопрос. Он ждал хотя бы одного ответа на свое письмо и, конечно, не знал, почему они не приходят, пусть даже формальные. Более других лояльный к нему секретарь ЦК ВКП(б) А.П. Смирнов писал Молотову: «Считаю, что в отношении Булгакова наша пресса заняла неправильную позицию. Вместо линии на привлечение его и исправление — практиковалась только травля, а перетянуть его на нашу сторону... можно... Выпускать его за границу с такими настроениями — значит увеличить число врагов. Лучше будет оставить его здесь. Литератор он талантливый и стоит того, чтобы с ним повозиться».

Вопрос о Булгакове по предложению А.П. Смирнова должен был рассматриваться на заседании Политбюро 5 сентября 1929 года, но в протоколе заседания помечено: «п. 26. Слушали о Булгакове. Постановили: снять».

Сталин был в отпуске до ноября, а без него рассматривание вопроса о судьбе Булгакова решили отложить. Все знали, что этим писателем занимается лично Сталин, казнить писателя или помиловать — дело только его компетенции.

Булгаков разрешил жене сделать приписку в своем письме родному брату Николаю в Париже:

«Дорогой Коля! Я сердечно благодарю Вас и младшего брата Ваню за кофточку, чулки и гребешок. Кофточку я ношу изо всех сил. Все остальное произвело большое и приятное впечатление. Очень грустно, что мне технически невозможно (да и нечего) выслать Вам с Ваней. Внимательно просматривала Вашу французскую статью, удивляясь Вашей премудрости... Привет прекраснейшему городу от скромной его поклонницы. Сейчас у Вас сезон мимоз и начинают носить соломенные шляпы. У нас снег, снег и снег... Если не будет нескромно с моей стороны, то я хотела бы спросить — Вы собираетесь жениться на русской или француженке?

Люба».

Михаил Афанасьевич был утомлен, болен, но не сломлен. Пишет большое письмо правительству и ставит перед ним откровенный вопрос: «Всякий сатирик в СССР посягает на советский строй. Мыслим ли я в СССР?»

Вернулся из отпуска Сталин. Но пока ему было не до Булгакова. Вождя обличал Троцкий, и его сторонники в стране внимали каждому слову этого политического изгнанника. Надо было «разобраться» и со всяческими уклонистами от генеральной линии партии. Булгаков сам напомнил Сталину о себе 5 мая 1930 года:

«Я не позволил бы себе беспокоить Вас письмом, если бы меня не заставила сделать это бедность. Я прошу Вас, если это возможно, принять меня в первой половине мая. Средств к спасению у меня не имеется. Уважающий Вас Михаил Булгаков».

Письмо отправлено. Надо ждать ответ... В который раз и сколько? Ведь еще 29 марта 1930 года, месяц назад, он обращался к правительству, но безрезультатно, хотя просил о немногом: «Если меня обрекут на пожизненное молчание в СССР, я прошу Советское правительство дать мне работу по специальности и командировать меня в театр на работу в качестве штатного режиссера... который берется поставить любую пьесу, начиная с шекспировских пьес вплоть до пьес сегодняшнего дня. Если меня не назначат режиссером, я прошусь на штатную должность статиста. Если и статистом нельзя — я прошусь на должность рабочего сцены. Если и это невозможно, я прошу Советское правительство поступить со мною, как оно посчитает нужным, но как-нибудь поступить, потому что у меня, драматурга, написавшего 5 пьес, известного в СССР и за границей, налицо, в данный момент, нищета, улица и гибель... Я обращаюсь к гуманной советской власти и прошу меня, писателя, который не может быть полезен у себя в отечестве, великодушно отпустить на свободу».

Любовь Евгеньевна продолжала вести светский образ жизни: «Я ездила в группе в манеже Осоавиахима на Поварской улице. Наш шеф Н.И. Подвойский иногда приходил к нам в манеж. Ненадолго мы объединились с женой артиста Михаила Александровича Чехова и держали на паях лошадь, существо упрямое, туповатое, часто становившееся на задние ноги. Вскоре Чеховы ускакали за границу, и лошадь была ликвидирована». Интересно, что ранее, до революции, в этом здании находилась конка, а после закрытия школы верховой езды расположился спортивный зал общества «Спартак». На этой же улице, в здании напротив останавливался в Москве у родни жены Иван Алексеевич Бунин. Довольно часто и на долгое время. Но об этом, вероятно, забыли, и вообще первому русскому лауреату Нобелевской премии по литературе только в 2007 году установили памятник.

В 1929 году вышла пьеса Маяковского «Клоп». Любовь Евгеньевна обратила внимание на одну из сцен пьесы. Там героиня Зоя Березкина произносит слово «буза». «Профессор. Товарищ Березкина, вы стали жить воспоминаниями и заговорили непонятным языком. Сплошной словарь умерших слов. Что такое «буза»? (Ищет в словаре.) Буза... буза... буза... Бюрократизм, богоискательство, бублики, богема, Булгаков...» Белозерская вздрагивает: «Рядом с названием рассказа Булгакова «Богема» Стоит его фамилия». Маяковский предсказал ему писательскую смерть. Она отговорила мужа пойти на «Клопа», выбросила на помойку книгу Маяковского с этой пьесой. С компанией мхатовцев вытащила мужа на лыжные прогулки в Сокольники. Близ деревни Гладышево сделали привал. Там была закусочная, где подавали яичницу-глазунью и пиво. Актер Кудрявцев, игравший в «Днях Турбиных» Николку, шутил: «Может, и в раю так не будет».

Булгаков, неумело передвигая лыжи, рассказывал, что он катался в Киеве на бобслейной трассе, ликвидированной после революции как атрибут буржуазного спорта. Подумал про себя: «Ведь я тоже атрибут буржуазной литературы, подлежащий уничтожению».

Генрих Ягода ерзал на кожаном стуле, ожидая распоряжения арестовать Булгакова, писатель надоел ему своими заявлениями в ОГПУ, жалобами на его организацию в правительство. И поскольку сам генсек медлил с решением этого вопроса, сомнения закрадывались в душу наркома чекистов: неужели Сталин не посадит, не расстреляет Булгакова? Не может такого быть. Вернее всего, он собирается устроить над ним большой, показательный судебный процесс. Поэтому и тянет... Вероятно, хочет пристегнуть к процессу над Булгаковым целый ряд писателей, даже Маяковского, этого отъявленного троцкиста... Пока еще живого... Ягода давно знал, что этому поэту долго не жить, ведь он посвятил Троцкому несколько строчек в поэме «Хорошо», которые пришлось заменить. И хотя поэт мечтал о том, чтобы доклады о стихах в Политбюро делал товарищ Сталин, — с кем поэт был и кому на самом деле симпатизирует, — ему, горлопану-главарю, скрыться от ОГПУ не удалось.

Готовясь к процессу над Булгаковым, Ягода жирным карандашом подчеркивал места из письма писателя правительству, высказывания, которые пригодятся для обвинительного заключения. И вдруг его охватила паника, до испарины покраснело лицо. С самого верха поступило распоряжение от самого Сталина, четко продиктовавшего ему резолюцию о Булгакове: «Надо дать возможность работать там, где хочет». И Ягода слово в слово переписал и поставил эту резолюцию на своем распорядительном письме. Только дату сам указал — 12 апреля 1930 г.

Подвели Ягоду сотрудники, не успевшие ему доложить, что Сталин лично позвонил Булгакову. Об этом разговоре по Москве разошлись легенды, даже близкие писателю люди делали его более объемным, чем он был, более драматичным и судьбоносным, возвращающим Булгакова в Художественный театр. А свидетелем разговора был только один человек — жена писателя: «Однажды, совершенно неожиданно, раздался телефонный звонок. Звонил из Центрального Комитета партии секретарь Сталина Товстуха. К телефону подошла я и позвала М.А., а сама занялась домашними делами. М.А. взял трубку и вскоре так громко и нервно крикнул: «Любаша!» — что я опрометью бросилась к телефону (у нас были отводные от аппарата наушники). На проводе был Сталин. Он говорил глуховатым голосом, с явным грузинским акцентом, и себя называл в третьем лице. «Сталин получил. Сталин прочел...» Он предложил Булгакову:

— Может быть, вы хотите уехать за границу? (Незадолго перед этим по просьбе Горького был выпущен за границу писатель Евгений Замятин с женой.) Но М.А. предпочел остаться в Союзе.

Прямым результатом беседы со Сталиным было назначение М.А. Булгакова на работу в Театр рабочей молодежи, сокращенно ТРАМ».

Есть предположение, что Булгаков кому-то — возможно, третьей жене, Елене Сергеевне, передал разговор более подробно, чем рассказала о нем Белозерская, или она его подзабыла, а там был такой диалог:

— Мы ваше письмо получили. Читали с товарищами. Вы будете по нему благоприятный ответ иметь. А может быть, правда — вы проситесь за границу? Что, мы вам очень надоели?

— Я очень много думал в последнее время — может ли русский писатель жить вне родины? И мне кажется, что не может.

— Вы правы. Я тоже так думаю. Вы где хотите работать? В Художественном театре?

— Да, я хотел бы. Я говорил об этом, но мне отказали.

— А вы подайте заявление туда. Мне кажется, что они согласятся. Нам бы нужно встретиться, поговорить с вами.

— Да-да! Иосиф Виссарионович, мне очень нужно с вами поговорить.

— Да, нужно найти время и встретиться, обязательно. А теперь желаю вам всего хорошего».

Не исключено, что Булгаков, для «пущей важности», добавил слова Сталина об обязательности их встречи, чтобы испугать своих хулителей, убавить их злонамеренный пыл. Булгаков и вождь никогда не встречались. О чем они могли бы говорить? О погоде? О других мелочах? Наверняка разговор зашел бы о цензуре и беззаконностях ОГПУ, о работе Главлита и Главреперткома, запретивших произведения писателя, о командировке Булгакова за границу — о вопросах, которые Сталин не хотел бы поднимать.

И конечно, явно надумано Еленой Сергеевной возвращение Булгакова во МХАТ именно на следующий день после телефонного разговора со Сталиным, где его «встретили с распростертыми объятиями. Он что-то пробормотал, что подает заявление...

— Да боже ты мой! Да пожалуйста! Да вот хоть на этом... — И тут же схватили какой-то лоскут бумаги, на котором М.А. написал заявление. И его зачислили ассистентом-режиссером в МХАТ».

Это возвращение состоялось, но несколько позже. Нет никаких оснований не верить воспоминаниям Любови Евгеньевны Белозерской. «ТРАМ — не Художественный театр, куда жаждал попасть М.А., но капризничать не приходилось. Трамовцы уезжали в Крым и пригласили Булгакова с собой. Он поехал». Далее она приводит письма мужа из Крыма, написанные во время поездки с ТРАМом:

«15 июля 1930 г. Под Курском. Ну, Любаня, можешь радоваться. Я уехал. Ты скучаешь без меня, конечно?.. Бурная энергия трамовцев гоняла их по поезду, и они принесли известие, что в мягком вагоне есть место. В Серпухове я доплатил и перешел... Я устроил свое хозяйство на верхней полке. С отвращением любуюсь пейзажами. Солнце. Гуси».

«16 июля 1930 г. Под Симферополем. Утро. Дорогая Любаня! Здесь яркое солнце. Крым такой же противненький, как и был. Трамовцы бодры как огурчики. Бабы к поездам выносят огурцы, вишни, булки, лук, молоко... Поезд опаздывает...»

17 июля 1930 г. Крым, Мисхор. Пансионат «Магнолия». Дорогая Любинька, устроился хорошо. Погода неописуемо хороша. Я очень жалею, что нет никого из приятелей, все чужие личики. Сейчас еду в Ялту на катере, хочу посмотреть, что там. Привет всем.

Целую, Мак».

Белозерская вспоминала, что роман Булгакова с ТРАМом так и не состоялся. М.А. направили в Художественный театр, чего он в то время пламенно добивался. «Любаня», «Любинька» — так называют только действительно любимую, хотя обращение «Любаня» по простонародности похоже на обращение к первой жене — «Таська», в котором звучит излишнее панибратство, привыкание к женщине, когда к ней утеряны обожание, нежность, глубокие и высокие чувства.

Где-то в конце двадцатых годов Белозерская, будучи в гостях с мужем у четы его друзей М.А. Моисеенко, заметила: «За столом сидела хорошо причесанная, интересная дама — Елена Сергеевна Нюренберг, по мужу Шиловская. Она вскоре стала моей приятельницей и начала запросто и часто бывать у нас в доме. Так на нашей семейной орбите появилась эта женщина, ставшая впоследствии третьей женой М.А. Булгакова».

В другом месте воспоминаний Любовь Евгеньевна отметила, что «по мере того как росла популярность М.А. как писателя, возрастало внимание к нему со стороны женщин, многие из которых проявляли уж чересчур большую настойчивость». Относилась ли к их числу Шиловская — сказать трудно. Любови Евгеньевне было виднее. Елена Сергеевна понравилась ему сразу. Но уйти от жены безосновательно Булгаков не мог. Любовь Евгеньевна оставалась его женой еще долгое время после их знакомства. Решиться на второй развод Михаилу Афанасьевичу было нелегко. Одну близкую по духу и верную ему женщину он уже обидел, о чем сожалел до конца дней. Жизнь с Белозерской складывалась не так просто и без безумной любви, как с первой женой. Умная, интеллигентная женщина, Любовь Евгеньевна жила своей жизнью, куда, без сомнения, входили тревоги и работа мужа, заботы о нем, но не столь безраздельно она отдавала себя ему, как Татьяна Николаевна Лаппа, и некоторые ее увлечения мешали работе мужа, нервировали и раздражали его. Увлечение скачками, выездкой лошадей привело к появлению в его доме незнакомых и чуждых ему людей. Чтобы отстраниться от их бесцеремонного вторжения в свою жизнь, чтобы заставить Любу понять, как они мешают ему, он даже написал пародию на ее общение с жокеями. Думал, что ирония поможет ему избавиться от этой напасти. Но Любовь Евгеньевна приняла эту пародию как забавную шутку, не более, и даже поместила ее в книге воспоминаний, назвала «сценка-разговор М.А. по телефону с пьяненьким инструктором манежа».

Звонок.

Я. Слушаю вас.

Голос. Любовь Евгеньевна?

Я. Нет. Ее нет, к сожалению.

Голос. Как нет?.. Умница женщина. Я всегда, когда что не так... (икает) ей говорю...

Я. Кто говорит?

Голос. Она в манеж ушла?

Я. Нет, она ушла за...

Голос (строго). Чего?

Я. Кто говорит?

Голос. Это супруг?

Я. Да, скажите, пожалуйста, с кем говорю?

Голос. Кстин Аплоныч (икает) Крам... (икает).

Я. Вы ей позвоните в пять часов, она будет к обеду.

Голос (с досадой). Э... не могу я обедать... Не в том дело! Мерси. Очень приятно... Надеюсь, вы придете?..

Я. Мерси.

Голос. В гости... Я вас приму... В среду? Э? (Часто икает.) Не надо ей ездить! Не надо. Вы меня понимаете?

Я. Гм...

Голос (зловеще). Вы меня понимаете? Не надо ей ездить в манеже! В выходной день, я понимаю, мы ей дадим лошадь... А так не надо! Я гвардейский бывший офицер и говорю: не надо — нехорошо. Сегодня едет. Завтра поскачет. Не надо (таинственно). Вы меня понимаете?

Я. Гм...

Голос (сурово). Ваше мнение?

Я. Я ничего не имею против, чтобы она ездила.

Голос. Все?

Я. Все.

Голос. Гм... (икает). Автомобиль? Молодец. Она в манеж ушла?

Я. Нет, в город.

Голос (раздраженно). В какой город?

Я. Позвоните ей позже.

Голос. Очень приятно. В гости. С Любовь Евгеньевной? Э! Она в манеж ушла?

Я (раздраженно). Нет...

Голос. Это ее переутомляет! Ей нельзя ездить (бурно икает). Ну...

Я. До свидания... (Вешаю трубку.)

Пауза три минуты, звонок.

Я. Я слушаю вас.

Голос (слабо, хрипло, умирая). Попроси. Лю... Бовьгенину.

Я. Она ушла.

Голос. В манеж?

Я. Нет, в город...

Голос. Гм... Ох... Извините... что пабскакоил... (икает).

Вешаю трубку.

Эта сценка писалась, когда все пьесы Булгакова были сняты, и Любовь Евгеньевна не видит в ней укора в свой адрес: «Конечно, все в жизни было по-другому, но так веселей...»

Она искала самовыражения, поэтому разделять повседневно муки и переживания мужа не собиралась: «На шоферских курсах, куда я поступила, я была единственная женщина (тогда автомобиль представлялся чем-то несбыточно сказочным). Ездить по вечерам на курсы на Красную Пресню с двумя пересадками было муторно, но время учения пролетело быстро. Практику — это было самое приятное — проходили весной. Экзамены сдавали в самом начале мая. Было очень трогательно, когда мальчики после экзаменов приехали ко мне рассказать, что спрашивает комиссия, каких ошибок надо избегать, на какой зарубке держать газ. Шоферское свидетельство получила 17 мая. М.А. не преминул поделиться с друзьями: «Иду я как-то по улице с моей элегантной женой, и вдруг с проносящейся мимо грузовой пятитонки раздается крик: «Наше вам с кисточкой!» Это так шоферы приветствуют мою супругу...» Про кисточку, конечно, он сочинил, а что сплошь и рядом водители, проезжая мимо, здоровались, это верно...»

В квартире Булгаковых стали появляться жокеи, инструкторы по выездке лошадей, будущие шоферы...

Им было лестно бывать у известного писателя, общаться с его элегантной женой... Они вели свои разговоры, в то время когда Булгаков пытался работать, включалось подсознание, однако громкий чуждый ему разговор нарушал ход мыслей. «Смычка интеллигенции с рабочим классом состоялась!» — шутил он, хотя ему было совсем не смешно.

Звонком Сталина и последовавшими за этим событиями Булгаков был потрясен и как-то с гордостью подписал краткое письмецо В.В. Вересаеву: «Ваш М. Булгаков (бывший драматург, а ныне режиссер МХТ)». Булгаков был зачислен режиссером в МХАТ в мае 1930 г. Забитому, затравленному, полуголодному писателю была сохранена жизнь. Об этом «благодеянии» Сталина заговорила вся интеллигентная Москва. Возможно, вождь на это и рассчитывал. Ведь он знал, что кое-кто считает его тупым, озверелым фанатиком, виновником разрухи, который ведет к гибели страну. А теперь стали говорить, что, будучи наркомом по делам национальностей, он был совершенно простым, без всякого чванства, кичливости, говорил со всеми как с равными. Он ведет правильную линию, но кругом него сволочь. Эта сволочь и затравила Булгакова. На травле Булгакова делали карьеру разные литературные негодяи, а теперь Сталин дал им щелчок по носу. Трудно поверить, что еще в 1930 году Сталин задумал репрессии 1937 года, когда стал расправляться с окружающей его «сволочью» — значимыми соратниками по партии, лучшими писателями, композиторами, режиссерами, учеными, военными... Одно несомненно — сохранив жизнь Булгакову, он в какой-то мере тогда обелил себя и поднял свой авторитет. Осведомители распространяли среди народа случай, выдавая его за истинный, во время которого Сталин проявил грубость, но вынудил на это вождя своей бестактностью актер Подгорный.

На премьерном спектакле «Отелло» к сидевшему в театральной ложе товарищу Сталину подошел этот актер и начал говорить, что он очень болен, что за границей хорошо лечат, неплохо бы туда поехать, но как это сделать? Товарищ Сталин хранил молчание. Подгорный смутился и стал говорить, что, в сущности, конечно, и в СССР есть хорошие доктора, лечебницы, что можно, без сомнения, подлечиться в СССР. Сталин не отвечал. Растерявшись, Подгорный дрожащим голосом проговорил:

— Вот вы, товарищ Сталин, кавказец, долго жили на юге, не можете ли вы мне посоветовать, на какой курорт поехать?

Сталин, уставший от приставаний артиста, кратко и отрывисто сказал ему:

— В Туруханский край!

Подгорный как ошарашенный выскочил из ложи.

Люди с улыбкой внимали рассказчикам этого «случая», и лишь единицы знали, что на премьерный спектакль «Отелло» действительно ожидали Сталина и Литвинова, но они не приехали.

Булгаков безумно устал от нервной бесперспективной борьбы с властью, ему хотелось пусть на время, но вырваться из этой опостылевшей обстановки: «Прошу Правительство СССР отпустить меня хотя бы до осени и разрешить моей жене Любови Евгеньевне Белозерской сопровождать меня. О последнем прошу потому, что серьезно болен. Меня нужно сопровождать близкому человеку. Я страдаю припадками страха в одиночестве».

Михаил Афанасьевич невольно проговаривается. Ведь он живет с женою. Значит, даже рядом с нею чувствует себя в одиночестве. Но просит разрешения взять жену с собою, надеясь вырвать ее из среды беговиков и шоферов, вернуть семейную жизнь в приемлемое для себя состояние.

Он безоговорочно доверял брату Николаю и писателю Викентию Викентьевичу Вересаеву. Написал брату Николаю в Загреб:

«7.VIII.30 г. Дорогой Никол! Вчера получил твое письмо из Загреба. До этого ни одного из твоих писем не получил.

1) МХТ: сообщение о назначении верно...

2) Деньги нужны остро. И вот почему: В МХТ жалованье назначено 150 руб. в месяц, но я их не получаю, т. к. они отданы на погашение последней ¼ подоходного налога за истекший год. Остается несколько рублей в месяц... денежные раны, нанесенные мне за прошлый год, так тяжелы, так непоправимы, что и 300 трамовских рублей как в пасть валятся на затыкание долгов (паутина). В Москве какие-то сукины сыны распространили слух, что будто бы я получаю по 500 рублей в месяц в каждом театре. Вот уже несколько лет как в Москве и за границей вокруг моей фамилии сплетают замыслы. Большей частью злостные. Но ты, конечно, сам понимаешь, что черпать сведения обо мне можно только из моих писем... Поправляйся... Счастлив, что ты погружен в науку. Будь блестящ в своих исследованиях, смел, бодр и всегда надейся. Люба тебе шлет привет.

Твой Михаил».

В.В. Вересаев на протяжении почти двадцати лет внимательно следил за творчеством и жизнью Булгакова. В 1929 году, когда, по словам Булгакова, ему «по картам выходило одно — поставить точку», в квартире его появился Вересаев.

— Я знаю, Михаил Афанасьевич, что вам сейчас трудно, — сказал Вересаев своим глухим голосом. — Вот возьмите. Здесь пять тысяч... Отдадите, когда разбогатеете.

И ушел, даже не выслушав благодарности. Благородный поступок друга Булгаков никогда не забывал:

«В.В. Вересаеву. 22.VII.31 г.

В тот темный год, когда я был раздавлен, Вы пришли и подняли мой дух. Умнейшая писательская нежность! Не только это. Наши встречи, беседы. Вы, Викентий Викентьевич, так дороги и интересны! За то, что бремя стеснения с меня снимаете, — спасибо Вам. Дайте совет. Есть у меня мучительное несчастье. Это то, что не состоялся мой разговор с генсеком. Это ужас и черный гроб. Я исступленно хочу видеть хоть на краткий срок иные страны. Я встаю с этой мыслью и с ней засыпаю. Ведь он же произнес фразу: «Быть может, Вам действительно нужно уехать за границу?» Он произнес ее! Что произошло? Ведь он же хотел принять меня?.. Один ум, практический, без пороков и фантазий, подверг мое письмо генсеку экспертизе и остался недоволен: «Кто поверит, что ты настолько болен, что тебя должна сопровождать жена? Кто поверит, что ты вернешься?» Там, где есть это «кто поверит?» — меня нет, я не живу».

Михаил Афанасьевич в каждом письме Сталину непременно требовал отпустить его за границу вместе с Любовью Евгеньевной, не хотел оставлять ее в России своеобразной заложницей. Хотел послать телеграмму Сталину: «Погибаю в нервном переутомлении. Смените мои впечатления на три месяца. Вернусь!» Но послать такое унизительное заверение не решился. Физическое и нервное состояние Булгакова ухудшалось. Любовь Евгеньевна писала: «Вспоминаю, как постепенно разбухал альбом вырезок с разносными отзывами и как постепенно истощалось стоическое отношение к ним со стороны М.А., а попутно и истощалась нервная система писателя: он становился раздражительней, подозрительней, стал плохо спать, начал дергать плечом и головой (нервный тик). Надо было только удивляться, что творческий запал не иссяк от этих непрерывных груборугательных статей... Мы часто опаздывали и всегда торопились. Иногда бежали за транспортом. Но Михаил Афанасьевич неизменно приговаривал: «Главное — не терять достоинства». Перебирая в памяти прожитые с ним годы, можно сказать, что эта фраза, произносимая иногда по шутливому поводу, и была кредо всей жизни писателя Булгакова».

Именно это кредо: никогда не терять достоинства, быть честным и правдивым в творчестве и жизни приводило Булгакова к неисчислимым бедам и мукам и... в какой-то мере спасло писателя от гибели, поскольку он считал виновником развала страны не отдельную личность, а систему государства.

Он никогда ни письменно, ни устно не высказывался в поддержку главного оппонента Сталина Льва Троцкого, более культурного и интеллигентного, чем вождь, но тоже ярого апологета советской власти, организовавшего кровавое подавление Кронштадтского мятежа матросов, требовавших выведения большевиков из Советов солдатских депутатов. В то же время гениальный театральный режиссер Всеволод Мейерхольд посвятил свой спектакль «Земля дыбом» «Первому красноармейцу Троцкому» и после этого был обречен на гибель. Великий поэт Осип Мандельштам открыто высмеивал марксистское учение о базисе и надстройке, с иронией спрашивал у друзей: «Вы знаете, где мы живем? — и сам отвечал: В надстройке!», осмелился назвать Сталина «горцем, не понимавшим Пастернака», и, конечно, не мог ждать пощады от тирана. Булгаков во многом разделял взгляды прекрасных коллег по искусству, но в своей сатире не переходил на персоналии, вел переписку со Сталиным, надеясь на его благорасположение к бедствующему писателю, и главное, что несомненно спасло его жизнь, — не был, в отличие от многих писателей, завербован НКВД и его иностранным отделом. В этом отношении весьма характерна судьба известного писателя Михаила Кольцова, чей брат, маститый карикатурист Борис Ефимов пережил столетний юбилей. Михаилу Кольцову удалось пробраться в штабную квартиру Российского общевоинского союза (РОВСа), расположенную в Париже, на улице Колизе. Он описал РОВС как «Клуб ветеранов», не способный на реальную угрозу Стране Советов. Лицо Сталина перекосила злоба, когда он читал эту статью Кольцова о РОВСе, считавшемся основным противником СССР за рубежом и стремившемся к его ослаблению.

В похищении главы РОВСа генерала Кутепова участвовала группа из 60 агентов НКВД, и потом все они были расстреляны как ненужные и опасные свидетели. Такова была практика ИНО НКВД — уничтожать своих бывших агентов. Для этого им предлагали вернуться в Москву, где ликвидировали без суда и следствия. Первым отказался вернуться в Москву руководитель внешней разведки страны Игнас Рейс (Порецкий), после чего его машина на дороге в Женеву была изрешечена пулями. При странных обстоятельствах скончался в больнице г. Ниццы 47-летний Федор Федорович Раскольников, бывший полпред СССР в Болгарии, тоже не решившийся вернуться на родину. Печальная участь постигла в Москве бывших дипломатов Л.М. Карахана и В.А. Антонова-Овсеенко. «Прозревший» Федор Раскольников в своем открытом письме Сталину называет его «коварным клятвопреступником», нарушившим свои клятвы Ленину: «В лживой истории партии, написанной под вашим руководством, вы обокрали мертвых, убитых и опозоренных вами и присвоили себе все их подвиги и заслуги».

Раскольников действительно стал глубже разбираться в хитросплетениях новой жизни и, наверное понял, что в тридцатые годы, руководя Реперткомом, совершенно не обоснованно обрушивался на сатирические произведения Булгакова. Другой хулитель Булгакова — писатель Михаил Кольцов — возвращается из Испании, где пытался вместе с большой группой других агентов провести социалистическую революцию, осуществляя сталинскую мечту о победе коммунизма во всем мире. Сталин выслушивает его доклад о провале своей затеи с мрачным видом и бросает из-под нахмуренных бровей злой взгляд на Кольцова. Б. Ефимов думает, что судьбу брата решил этот взгляд, неудовольствие вождя книгой брата «Испанская весна», где романтично и наивно описывается непонимание трудовым людом Испании выгод от социалистической революции. В какой-то мере это так. Но уничтожается Кольцов в первую очередь как агент НКВД.

Сталин сделал исключение лишь для одного своего агента — Наума Эйтингона, организовавшего убийство Троцкого, и в присутствии Молотова обещал ему, что «ни один волосок не упадет с его головы». Но и это обещание не сдержал — в конце жизни Эйтингон угодил во Владимирский централ.

Булгаков, наблюдая за тем, как Сталин лихо разделывается с его главными врагами — Раскольниковым, Кольцовым и другими, начинает думать, что вождь пытается навести в стране порядок, хотя бы в области литературы. Поэтому именно на него будет походить один из героев будущего булгаковского романа «Мастер и Маргарита» Воланд, расправившийся с руководителем писательской организации МАССОЛИТ, издающей массовыми тиражами примитивнейшие, устраивающие власть произведения. По радио постоянно звучат стихи Михаила Светлова: «Я хату оставил, пошел воевать, чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать». Булгаков думает: у себя в России землю не получил, а собрался сделать это в чужой Испании. «Отряд не заметил потери бойца и «Яблочко»-песню допел до конца» — так заканчивались стихи. Булгаков уже давно написал в «Записках юного врача»: «Проклятие войнам — отныне и навеки!»

Бесконечные суды над «врагами народа», резко меняющиеся взгляды вождя на известных в стране людей, обстановка доносительства и террора, подозрительность к Булгакову самого руководителя НКВД Ягоды несколько отвлекают писателя от семейной жизни.

Как вспоминал племянник Любови Евгеньевны И.В. Белозерский, «Елена Сергеевна Шиловская часто и запросто бывала в доме Булгаковых и даже предложила ему свою помощь, так как хорошо печатала на машинке. Приятельницы советовали Любови Евгеньевне обратить на это внимание, но она говорила, что предотвратить все невозможно, и продолжала к этому относиться как к очередному увлечению мужа...»

В ноябре 1932 года Булгаковы разошлись. Любовь Евгеньевна, как всякая оставленная женщина, была оскорблена и это чувство сохранила надолго: «Не буду рассказывать о тяжелом для нас обоих времени расставания. В знак этого события ставлю черный крест, как написано в пьесе Булгакова «Мольер»».

Однажды И.В. Белозерский спросил Любовь Евгеньевну: «Ведь не всегда Михаил Афанасьевич был к тебе справедлив, а ты это совершенно обошла в своих воспоминаниях». «Он так много страдал, что я хочу, чтобы мои воспоминания были ему светлым венком», — без колебаний ответила она.

Казалось, она была готова к любым поворотам жизни. После развода Любовь Евгеньевна занималась литературой и художественной деятельностью, работала референтом у академика Тарле, потом устроилась младшим редактором в издательство журнально-газетного объединения, сотрудничала с журналом «Огонек», несколько лет трудилась в редакции «Исторические романы» в издательстве Большой советской энциклопедии. По совету друзей написала воспоминания о Булгакове. Рассказывала о Булгакове всем желающим и в аудиториях, и дома, куда приходили любители творчества великого писателя. Никому не жаловалась на жизнь, в общем-то не очень ласковую к ней и довольно бедную. В 1978 году ее пригласил Орловский драматический театр на премьеру спектакля «Дни Турбиных». Спектакль удался. Скромный банкет затянулся за полночь. Все удивлялись, как легко и изящно танцевала Любовь Евгеньевна, как остроумно шутила, хотя ей было тогда уже восемьдесят три года. Один из артистов на прощание ей сказал: «Вы — отличный парень!» Она скромно улыбнулась: «Вы говорите это второй. Первым меня так назвал Булгаков! В посвящении на сборнике «Дьяволиада»: «Моему другу, светлому парню Любочке...»»

Силы постепенно покидали Любовь Евгеньевну. Ее не стало 27 января 1987 года.