Вернуться к Г.А. Смолин. Как отравили Булгакова. Яд для гения

Аберрация

А век тот был, когда венецианский яд
Незримый, как чума, прокрадывался всюду:
В письмо, в причастие, ко братине и к блюду...

Аполлон Майков, поэт

Есть два мира, тот, иной, и наш... В принципе, это одно и то же. Царство богов есть забытое нами измерение мира, в котором мы существуем.

Джозеф Кемпбелл, «Герой с тысячью лиц»

Меня пригласили в писательский городок Переделкино. За мной заехали ровно в полдень на черном «Мерседесе». До полудня я успел поспать три часа, затем кое-куда позвонить и отменить две деловые встречи, назначенные на следующую неделю, уложить в сумку бритвенный прибор и нижнее белье, а главное — собрать, склеить развалившееся по частям мое нутро, употребив на то всю свою изобретательность. Пришлось пустить в ход всяческие приспособления и ухищрения — от булавок до жвачки и цементирующей душу смеси коньяка с кофе. В результате появилась надежда, что теперь-то я хоть внешне похож на человека. Подготовившись таким образом, я поставил сумку у порога и, едва раздался звонок, открыл дверь и шагнул навстречу Владу Орлову — помощнику одного состоятельного человека, занимавшего видное место в масонской иерархии и пригласившего меня к себе в переделкинскую резиденцию. Имя его мне ничего не говорило: Гаральд Яковлевич Люстерник1, уже много позже я многое узнал о его контактах, связях с Булгаковым. Причем речь шла о взаимодействии Люстерника с Мастером не только в области литературы, но и причастности последнего к Ордену Тамплиеров.

Я захлопнул за собой дверь и зашагал с моим напарником вниз по лестнице, стараясь дознаться до неминуемого вопроса: для чего меня пригласили на аудиенцию, что стоит за таинственным рандеву?

Но мне так и не удалось узнать цели визита. За все время пути по, казалось бы, нескончаемому центру Москвы — самому беспокойному, но импозантному на свете району, с неизменными рекламами обувных магазинов и аптек по всей трассе, где один квартал не походил на другой, — Влад лишь полюбопытствовал, что я, кажется, немного не в духе, и поинтересовался, хорошо ли я спал этой ночью. Я отмалчивался.

Влад Орлов без умолку говорил об архитектуре, вспоминая «дачу Сталина» и похожие на нее «дачи Берии» и других кремлевских руководителей того времени.

Из обрывков беседы я понял одно: моею персоной, кажется, заинтересовались всерьез, и ставки (другой стороной) сделаны немалые. Поездка, которой я ожидал и боялся, похоже, оборачивалась удачей и обещала принести мне неожиданные перспективы в моем проекте «Булгаков». Временами я испытывал искреннюю благодарность по отношению к Владу.

Своей легкой беседой он избавлял меня от раздумий над природой и симптомами моей проклятой болезни, а также от мыслей о манускрипте, что лежал на дне запертого ящика моего письменного стола.

Через полтора часа мы свернули с трассы на узкую, поросшую травой дорогу, что вела к каменному забору, опоясывающего роскошный сосновый бор, в котором светлели крыши писательских особняков и подсобных строений. Мы подъехали к воротам и выстроенному в довоенном стиле дому, стены которого уже давно тосковали по малярной кисти.

Мы увидели вальяжного, импозантного мужчину с ярко-голубыми глазами, тонкой, как пергамент, кожей лица и небольшим ртом. Тот появился на крыльце как будто призрак, прежде чем мы успели нажать кнопку звонка или постучать в металлическую калитку... Он был в сопровождении огромного курцхаара. Его свирепости мог бы позавидовать разве что ротвейлер.

Это был хозяин особняка Гаральд Люстерник. Он бросил собаке:

— Пирей, свои! — и курцхаар дружелюбно обнюхал нас с Владом и доверительно махнул обрубком хвоста.

На крыльцо вышел еще один мужчина. Он был высок — ростом под два метра, седовлас и с обаятельной улыбкой на лице. Это был Георгий Волков, охотник, журналист и великолепный собеседник. Среди своих его звали Джордж.

Влад представил меня, мы троекратно обнялись, поцеловались.

Гаральд Люстерник спросил меня, не желаю ли я выпить с дороги кофе или чашку чая. И все это — на одном дыхании. К тому моменту, когда он сделал следующий вдох, мы уже оказались на втором этаже, и Гаральд Люстерник показал нам с Владом наши комнаты. Комнаты были не смежными, но располагались рядом. Мне досталась большая, с занавесками из вощеного ситца и паркетным дощатым полом. Под огромным окном громоздилась нелепая складная лестница. Гаральд Люстерник перехватил мой недоуменный взгляд и пояснил, что лестница находится здесь на случай пожара.

Гаральд Люстерник оставил нас одних — распаковывать вещи. Я прилег на кровать. Влад принялся журить меня за то, что я завалился на постель прямо в обуви.

Я ощутил свое бессилие, снова очутившись между тем и этим светом. Этот синдром стал преследовать меня с тех пор, как Эдуард Хлысталов всучил мне сверток с двумя бандеролями. Я страстно желал поведать людям — и в первую очередь Владу Орлову — жуткую историю, которая со мной приключилась. Но четко осознавал: скажи я об этом хоть слово — и можно прощаться с жизнью.

— С тобой что-то случилось, Рудольф? — не отставал от меня Орлов.

— Ровным счетом ничего.

— Рудольф, у тебя неприятности?

— Никаких, — отрезал я.

— Рудольф! — В голосе Влада зазвучало отчаяние. — Послушай, если ты нуждаешься в помощи, доверься мне. Что-то произошло с тобой? Тебе пришлось драться?

Я почувствовал тяжесть в затылке и заявил:

— Влад, я не намерен далее обсуждать эту тему.

— Ты не намерен обсуждать!.. Боже, Рудольф! — воскликнул Влад. — Ты никогда ничего не намерен обсуждать. У тебя вечно какие-то тайны, до которых ты никого не допускаешь!

— Я совершенно не хочу с тобой ссориться, выяснять отношения. По крайней мере, сейчас... Но что мы скажем Люстернику и Джорджу?

— Говори, что хочешь, Влад. Мне плевать, — проворчал я.

Я закрыл глаза и глубоко вдохнул в себя воздух. В сознании промелькнул образ: черные птицы, пожирающие падаль на площади возле входа на Ваганьковском кладбище. Я услышал голос Эдуарда Хлысталова, увидел его пронзительные глаза: «Вы должны это взять...»

Мы сели ужинать в небольшой комнате, окна которой выходили в сад. Я быстро сообразил, что в доме Люстерника эта комната никак не могла служить столовой. Но это было идеальное место для теплой беседы, для задушевного общения близких людей. Мы, все четверо, стали проникаться друг к другу все большей симпатией.

К семге было подано роскошное красное французское бордо. Я благосклонно отнесся к этому смелому сочетанию, найдя его весьма изысканным, и, поднимая тост за хозяина, отметил его тонкий вкус. Глаза Влада заблестели. Беседа заметно оживилась. Мы коснулись тех тем, которые обычно обсуждают во время застолья современные культурные люди. Впрочем, круг их интересов, как правило, сформирован кино и театральными новостями Москвы.

Примерно в тот момент, когда мы приготовились отведать фруктового ассорти (а мне, жаждущему, представился шанс дорваться до бутылки бордо), все полетело к черту.

Закат окрашивал сад в золотисто-розовые тона. Джордж рассказывал очередную историю на тему охоты на вальдшнепов, а Гаральд одергивал его, напоминая, что эту историю уже слышал дважды. Орлов до того разошелся, что позволил себе чашку крепкого кофе. Мое же московское компанейство постепенно начало улетучиваться. У меня вдруг возникло чувство несвободы, даже одежда стала казаться тесной и неудобной. Захотелось немного размяться.

Я нашел возможность выйти из-за стола, не обижая хозяев. Выразив свое восхищение домом и садом, заявил, что отсюда открывается бесподобный вид и я хотел бы им полюбоваться, и, осторожно ступая (что должно было, по моему разумению, свидетельствовать о моей благовоспитанности и весьма умеренном количестве потребляемого алкоголя), приблизился к окну.

И тут увидел его. Того самого типа в черном, что стоял за мной в очереди в аэропорту Шереметьево. Или его двойника...

Я держал его в поле зрения несколько секунд. За это время он пересек проселок и приблизился к каменной ограде. Совсем недавно мы там гуляли с Владом... Странный субъект был одет в длинное, плохо пригнанное по фигуре черное пальто, совсем не подходящее для такой теплой погоды. От неестественной легкости его движений меня передернуло. Он поднялся по ступенькам наверх ограды и, прежде чем исчезнуть в лесу, обернулся, пристально посмотрел мне в глаза и улыбнулся. Правда, это была не улыбка, а гримаса.

И раздался звук — как будто удар гонга. Ярость и страх, эти вечные антиподы, словно борцы, услышавшие сигнал, из противоположных углов устремились к центру ринга, а этот ринг был у меня в голове. Они сцепились, готовые разорвать друг друга в клочья. Мой мозг пылал. Но при этой схватке как бы присутствовал и посторонний наблюдатель. Он-то и уловил, сильно тому удивившись, в маленькой гостиной переделкинского особняка запах джунглей полуострова Юкатан в Мексике, где мне приходилось бывать десять лет назад. Мой внутренний голос отметил: да, приятель, ты снова оказался втянут в ужасную игру. Втянут незаметно, против собственной воли.

Нечто подобное со мной уже было, когда высокопоставленные ублюдки делали из меня убийцу. Ловко это у них получалось: зашвырнут тебя в водоворот — и выбирайся, как хочешь. А чтобы выбраться, нужно пролить чью-то кровь, а им на это наплевать. Это твои проблемы. Хочешь выкарабкаться из этой каши — выбирайся, но самостоятельно. Потом, правда, в твоем сознании будут прокручиваться одни и те же картины: убийство, разрушение, еще раз убийство. И так до тех пор, пока будешь вышагивать по этой земле. Впрочем, не обязательно идти. Можешь просто стоять, будто статуя, непредсказуемая для окружающих, как мина с часовым механизмом. Допустим, в каком-нибудь особняке в стиле ампир, когда смеркается, а у тебя за спиной кто-то разливает по чашкам кофе...

— Не пойти ли нам в зал? — раздался высокий мужской голос.

Фраза Гаральда, казалось, прозвучала откуда-то издалека. Вот он, еще не сожженный мост, по которому можно вернуться. Мои глаза остекленели, в них застыло недоумение. Я отступил от окна, повернулся. Стол находился на прежнем месте и был покрыт все той же льняной скатертью. Я увидел салфетки, скрученные конусом, ломти французского батона и бокалы, наполовину наполненные вином. Мелькнула мысль: ничего прекраснее не может быть на свете... Я попытался изобразить улыбку и приблизился к столу, чтобы коснуться скатерти, ощутить под пальцами ее крахмальную упругость и убедиться, что пятнышко от пролитого вина по-прежнему алеет на белоснежной ткани. Это крошечное пятнышко олицетворяло для меня несовершенство, которое-то и делает жизнь возможной.

Джордж истолковал этот мой жест как просьбу наполнить бокал до краев и взялся за бутылку. Пальцы плохо слушались его (стараясь поддержать компанию, он выпил больше, чем следовало), но с задачей он все же справился. Глядя на этого импозантного гиганта, гостеприимного и простодушного, я растрогался до слез. Вытирая глаза, я врал, что, мол, так всегда случается, когда я попадаю на природу: чистый воздух вызывает-де у меня аллергию. В комнату вошел сияющий Влад.

— Кофе подан. Настоящий итальянский кофе! — воскликнул он. — Пойдем, Рудольф!

Я поставил бокал на стол, так и не сделав ни глотка. Влад взял меня за руку, как строгая няня расшалившегося малыша, и провел в длинный, узкий зал, где витал аромат кофе, смешанный с запахом пыли.

Сумерки уже сгустились. Мрачное помещение залы освещалось лишь огнем камина, возле которого стояли два низких диванчика. Только на них и можно было сидеть, так как кресла были под чехлами. Отблески огня падали на черное дерево столов, отполированных несколькими поколениями обитателей дома, — сюда клали книги, ставили чашки чая, локти и подсвечники. У зала был свой, особый колорит.

Гаральд разлил кофе по чашкам:

— Надеюсь, вы нас простите, Рудольф, за то, что мы содержим зал в таком состоянии. Мы почти не заходим сюда, когда бываем в доме одни. Он слишком велик для нас двоих. Но мы сочли, что вам будет любопытно взглянуть на него.

— Потрясающе! — сказал я. — Это какой-то рай на земле.

— Гардины настоящие, парчовые, старинные, — продолжал Люстерник. — В прошлом году мы собирались их заменить и произвели оценку. Полмиллиона рублей! Вопрос отпал сам собой. Решили сохранить — пусть висят, как висели. Одна беда — в них въелась вековая пыль. А чистить нельзя. Тронешь — только пыль и останется.

— Гаральд Яковлевич, они великолепны именно уже тем, какие есть, — заверил я. — Ваш зал — один из самых прекрасных, в которых мне довелось побывать. И не вздумайте чистить эти гардины!

— Как приятно это слышать от вас, Рудольф, — обрадовался Люстерник.

Джордж сидел возле самого огня напротив нас, подложив под спину большую подушку, закрыв глаза и тихонько посапывая. Гаральд Люстерник немного понаблюдал за Джорджем, затем пожал плечами, поставил перед ним блюдце и чашку и поднялся с диванчика.

— Вы любите музыку? — спросил он меня.

— Погоди, я полагаю, что... — Влад попытался перебить Гаральда.

— Ведь музыка — это божественно, — пропел Люстерник, не обращая внимания на вмешательство Орлова. — Какое блаженство — читать книгу и одновременно слушать Баха! Вы согласны со мной?

Гаральд ушел в самый дальний конец зала, достал какие-то лазерные диски и поднес к глазам, очевидно, с трудом разбирая в полумраке название. Похоже, это оказалось не то, что он хотел, и Люстерник положил диски на место.

— А знаете, я и сам когда-то играл, — вздохнул он. — И меня считали отличным пианистом.

Собственный храп разбудил Джорджа, он вздрогнул и открыл глаза. Какой-то миг тот осоловело таращился в темноту. Точь-в-точь как гусь Дак из диснеевского фильма. Потом его глаза опять закрылись, подбородок уперся в грудь, и Джордж снова захрапел. Мерное похрапывание Джорджа подействовало на Гаральда, как красная тряпка на быка. В голосе прорезались металлические нотки.

— У каждого композитора свой шарм, вы не находите? — обратился Гаральд ко мне. — Влад, к примеру, в восторге от Шопена, да, дорогой Джордж? — по-видимому, Орлов намеревался что-то ответить, но Гаральд не дал ему и словечка произнести. — Лично я предпочитаю Генделя. Он такой ясный и более организованный, что ли. Вот, смотрите.

Люстерник открыл шкафчик и принялся там суетливо копаться. Так добросовестный хозяин ищет тряпку, чтобы подтереть каплю воды на полу в кухне, сверкающей чистотой.

— Романтики такие скучные! — донеслось до меня. — Вечно ноют по поводу и без повода. Да так напыщенно!

Гаральд извлек из шкафчика затрепанный альбом, вынул из него лазерный диск и поместил его в порт музыкального центра.

— Черт! — выругался он.

— Да, Гаральд Яковлевич...

— Джордж, подойди и сделай что-нибудь! Вечно у меня нелады с этой твоей техникой! — простонал Люстерник. — Я уже вне себя, вне себя...

Джордж встал. Его сухое тело выросло к потолку, как будто кто-то снял с полки свитер и развернул его. Гаральд уступил Джорджу право щелкать клавишами центра, а сам вернулся к столу и подлил мне кофе.

Через мгновение из усилителей хлынули потоки бетховенской музыки. Ее волны покатились по залу. Кажется, седьмая симфония?..

Гаральд подскочил на диване. Вероятно, он не заметил, что, возясь с проигрывателем, повернул регулятор громкости до упора.

— Джордж! — взорвался он. — Убавь громкость. — Затем повернулся ко мне: — Седьмая симфония Бетховена. Пожалуй, это единственная его вещь, которую я способен выносить. Ну, еще «Крейцерова соната»... А все остальные чересчур помпезны. Вы не находите?

Джордж послушно повернул регулятор, но возвращаться к столу не стал, а застыл возле колонки, очевидно чтобы ему было лучше слышно.

Я не ответил на вопрос Люстерника. В течение нескольких минут мы, все четверо, молча слушали первую часть произведения. Стоило музыке зазвучать, как блаженно-хмельное состояние, в котором я пребывал, начало меня покидать. Очарование прекрасного зала померкло. Ощущение легкости пропало, и я почувствовал, как что-то давит на меня. Поначалу я никак не мог определить, что именно и откуда оно взялось. Как будто грозовое облако окутало меня и гроза впитывалась в мою кожу. Казалось, все мои восприятия проходили через фильтр незнакомой мне реальности — иной эпохи и места, иного, не моего, генетического кода. Облако вокруг меня становилось все гуще и гуще, пока в конце концов я уже не способен был разобрать, что за музыка звучит в зале. Казалось, пространство заполнено не воздухом, а каким-то куда более плотным, густым, вязким газом — никто из нас не мог и рта раскрыть. Влад коснулся моего плеча и робко улыбнулся, словно ребенок, ищущий ободрения. Он находился на расстоянии не более полутора метров от меня, но я увидел его словно через мощный телескоп, но из дальней дали. Один обман, сплошной обман крутом, подумал я. Все ложь — и то, что происходило сегодня днем, и то, что происходит вечером. Разместившись в гостях на «их» софе и попивая «их» кофе, я принимал, как мне казалось, участие в постыдном действе.

Гаральд Люстерник достал набор лазерных дисков и подошел к музыкальному центру. Включил музыку. Первая часть симфонии завершилась. После кратковременной паузы началась вторая часть. Вырвавшиеся из заточения звуки понеслись мне навстречу из противоположного конца старинного зала, соединяясь в некую музыкальную ткань, в основу которой — всепоглощающую радость — постепенно вплетались звуки невыразимой скорби.

Все еще стоявший в отдалении от нас в углу зала Джордж, увлеченный симфонией, подался вперед и стал потихоньку усиливать громкость звука. Точно так малыш-сладкоежка исподтишка — чтобы не заметила мама! — все накладывает и накладывает в мороженое варенье. Люстерник, поглощенный гостями, похоже, не заметил самовольства Джорджа.

Музыка звучала все громче. То ли Джордж, потакая собственной слабости, переусердствовал, то ли у меня не на шутку разыгралось воображение... теперь уже не определить. Несомненно одно — от покоя, от умиротворенности, которую подарили мне алкоголь и уют дома Джорджа, не осталось и следа. Музыка пронизывала мою плоть. Казалось, мелодия, словно ветер, распахнула дверь в другую вселенную, в тот мир, что не имел ничего общего ни с красотой старинного зала, ни с сидящим у музыкального центра Гаральдом Люстерником, ни с Джорджем, втайне от него крутившим ручку регулятора, ни с Владом Орловым, глаза которого сияли от счастья. Музыка пробрала меня до кончиков ногтей, и ни в каком-то переносном, а в самом прямом смысле слова, буквально вывернув наизнанку, вытащив мышцы наружу, выпустив кишки и наполнив каждую мою клеточку равно как ужасом, так и восторгом. По-моему, звук продолжал нарастать...

И вновь я уловил знакомый тяжелый запах испарений кавказских лесных джунглей, где все пышно разрасталось и плодилось. Чащобы «зеленки» наступали на меня, обволакивая, готовые поглотить всего меня без остатка. Я словно увязал в густых кавказских лесах и становился их частью, где, растворившись, уже невозможно отделить себя от этого мира, от этих дебрей, невозможно понять, кто ты есть и каково твое предназначение. Этого-то им и надо, руководителям военной кампании, кто делает из тебя убийцу. Пусть все вокруг превратится в нечто бесформенное и неопределенное, и нельзя будет понять, что за предмет перед тобой, и не за что будет ухватиться — вот что им нужно. И тогда появятся они, тамошние бандиты и террористы. И укажут тебе путь — ту самую дорогу к победе, чтобы выполнить очередную спецоперацию по ликвидации наемников-убийц. Мне припомнились подробности этого триллера из собственной жизни, а не из голливудской ленты, получившей Оскара...

Бетховенская музыка продолжала нарастать. Старинный зал стал оживать (именно зал, его фактура). Ворсинки ковра, лежавшего у меня под ногами, резко вытянулись — выросли в настоящий лес. И я, как Гулливер в стране лилипутов, поигрывал кронами этого леса, шевеля их носком башмака.

Чуть погодя я отхлебнул из чашки немного кофе в надежде, что он прочистит мне мозги. Кофе был потрясающий: черный и крепкий, вкусный до невозможности. Я поставил чашку на место и потер пальцами ткань, драпировавшую подлокотник дивана. К своему ужасу, я вдруг ощутил, что способен различить каждую ниточку этой ткани, имитирующую гобелен. Я будто приподнял покров над чем-то невидимым. Я быстро отдернул руку от подлокотника, но это уже мало что меняло. Все, буквально все в зале ожило, пришло в движение, задышало. Музыкальная ткань, казалось, проникала в мою плоть, вживлялась в мою суть. Сплетение звуков пробудило во мне какие-то доселе дремавшие силы. Я и не подозревал о существовании этих сил, мощных, непредсказуемых и неподвластных человеку. С каждой новой музыкальной фразой они нарастали во мне и рвались наружу. Что это была за мощь, каково ее предназначение, я не знал, но совершенно отчетливо чувствовал ее нарастающее давление. Возникла острая потребность в движении. Находиться в этом зале более было невозможно. Я резко поднялся, опрокинув столик и окатив Гаральда горячей черной жидкостью.

Он пронзительно закричал и вскочил с дивана. Я схватил его за плечи и встряхнул.

— Заткнись! — прорычал я. — Сейчас же заткнись!

Его голос был для меня непереносим. Я готов был на все, чтобы заставить его замолчать.

— Рудольф! — завизжал Влад.

Я толкнул Гаральда в грудь. Он рухнул на диван и умолк. А я бросился в тот угол, где стоял Джордж, рванул усилитель на себя, затем вознес его над головой и грохнул об пол. За ударом последовал странный звук — что-то пискнуло. И наступила тишина.

— Боже, Рудольф, что ты делаешь?! — Орлов кинулся ко мне.

— Прочь с дороги, Влад! — проорал я, но он не обратил внимания на предупреждение. — Прочь с дороги, ну! — повторил я. — Прочь сейчас же!

Влад замер. Тело его обмякло, руки безвольно опустились. Я направился к двери. На пороге оглянулся. Так погромщик бросает последний взгляд на дело рук своих, наслаждаясь картиной разрушения.

В зале воцарилась тишина. Все застыло, словно стоп-кадр. Волшебная ткань дивана вновь сделалась обыкновенной, мебель перестала дышать, из ворсинок ковра уже не вырастали леса, а люди были ни живы ни мертвы, молча застыли на месте.

— Да простит меня Бог, — пробормотал я, распахнул дверь, взбежал по лестнице на второй этаж в отведенную мне комнату и упал на диван. И внезапно уснул, как будто провалился в глубокий колодец-пропасть.

Вдруг раздалось легкое постукивание в дверь. Я взглянул на часы — было пять минут первого ночи. Очень удивившись, я вспомнил, что в гостях, и решил открыть. Встал и шагнул к двери, в полутьме споткнулся и, больно ударившись бедром о шкаф, взвыл от боли. Включил свет. Собака, вероятно курцхаар Пирей, обычно лаем бурно реагирующая на все посторонние звуки, странно поскуливала в коридоре, забившись в какой-то угол.

Я приоткрыл дверь — на площадке в длинной шубе стояла Елена Сергеевна Булгакова и улыбалась. Совершенно обалдев, я распахнул дверь. Елена Сергеевна сказала своим грудным голосом:

— Рудольф, извините за такой поздний визит, но просто дело очень серьезное. Входить не буду: внизу в машине меня ждет Михаил Афанасьевич. Зная, какое у вас сейчас настроение, я пришла вас успокоить: у вас все наладится, переживать не надо. Одевайтесь, вас ожидает «Мерседес» — едем в дом Мака, — ой, прошу прощения! — в дом Булгакова с его «нехорошей квартиркой».

Елена Сергеевна кивнула и притворила дверь. Из коридора послышался перестук ее туфель — она спускалась вниз.

Я налил в бокал бордо, сделал глоток, поморщился. Но умиротворение не наступало: сердце бешено колотилось, и унять его было невозможно. Я распахнул окно, взглянул в черноту ночи, затем прилег на кушетку. Вино разлилось внутри меня успокаивающим огнем, и это немного утешило меня, и вдруг я полетел куда-то в кромешную тьму. Уснул? Нет, это не было обычным забытьем спящего человека, а некие реальные перемещения в пространстве жуткого сумрака сначала над Подмосковьем, а затем — над залитой огнями ночной столицей, а вернее сказать — над совершенно незнакомой мне Москвой.

В эту ночь я был неведомым образом перенесен к порогу Дома Булгакова. Воздух был недвижим. Над моим ухом зазвенел комар, прилетевший из предместий Первопрестольной. Окружающий пейзаж казался необычным: Садовая зияла пустотой — ни привычной череды машин, ни людей на тротуарах; лишь фигура краснолицего бомжа в лохмотьях съежилась в проеме приоткрытых ворот.

Неожиданно раздался шорох шин — это бесшумно подкрался черного цвета «Мерседес». Лимузин резко затормозил и остановился подле меня. Дверцы открылись, из салона выбрался худой человек в строго черном костюме. Такого изможденного лица, как у него, я никогда прежде не видел. Водянистые, глубоко запавшие глаза смотрели оценивающе и высокомерно. На тонких губах змеилась презрительная усмешка.

Незнакомец приказал мне следовать за ним. Голос его был сухим и властным. Странно, но волю мою и тело парализовал беспричинный страх. Я подчинился.

Мы беспрепятственно нырнули в арку Дома Булгакова, прошли мимо бронзовых фигур Коровьева и Бегемота и оказались возле дверей в подвал. Незнакомец дотронулся до невидимой кнопки, и кованые створки бесшумно отворились. Мы спустились вниз, прошли по коридору и свернули в сумрачную боковую комнатку. Мой спутник толкнул неприметную дверь — та тихо скрипнула, и перед нами открылся низкий сводчатый коридор, ведущий куда-то вниз. Мы бесшумно двигались по ковровой дорожке, ведущей по спирали в подземелье; канделябры на боковых стенах освещали нам путь ярко горящими свечами.

Пока шли вниз, спутник не произнес ни слова.

Мы остановились перед тяжелыми коваными дверьми. На мои глаза надели повязку. Раздался лязг отпираемых запоров, мы вошли внутрь какого-то помещения.

Повязку сняли.

Я оглянулся и оторопел от увиденного: мы оказались в мрачном вестибюле с низкими сводчатыми потолками, в которые упирались колонны; в металлических светильниках-лампадах потрескивал огонь. У входа стояли три скелета, на полках в беспорядке покоились черепа или адамовы головы со скрещенными костями. На тумбочке, покрытой красным бархатом, воцарились кинжал, пистолет, стакан с ядом и таблица со знаковым изречением «Кинжал, пистолет и яд в руке посвященного — это последнее лекарство для души и тела». На стене картина и распятый Христос; внизу подписано: «Одним «Утешенным» доступен свет Истины, которого не ведают ни прелаты, ни князья, ни ученые, ни сыны «нового Вавилона».

Мой провожатый негромко, но довольно жестко сказал:

— Друг мой, не надо слов, только слушайте и подчиняйтесь. Вы удостоились чести быть принятым в наше братство. Вопросов не задавать, прошу делать то, что скажут.

Со скрипом передо мной распахнулись окованные железом двери, и мы оказались в просторном зале некоего громадного замка. Стены помещения, выложенные красным кирпичом, представляли правильные прямоугольники; в огромную залу вело шесть дубовых дверей. Пилястры и потолок радовали глаз зеленовато-голубыми тонами. С потолка свисал трос, держащий бронзовый равносторонний треугольник — своеобразный светильник; под ним стояли громадные витые канделябры с толстенными свечами. На шести венских стульях сидели в камзолах и париках какие-то сановники и непринужденно переговаривались между собой. Спиной к нише, обрамленной полудрагоценным опалом, в кресле, за столом-конторкой под тяжелым черным бархатом балдахина сидел Великий Командор Гаральд Люстерник. Над ним царил венчанный золотою короною двуглавый орел с распростертыми крыльями; в его сжатых когтях был меч...

Гаральда Люстерника я узнал тотчас же. По правую его руку возвышался светильник из трех свечей, а перед ним была раскрыта толстая книга, страницы которой были испещрены вязью то ли на иврите, то ли на арабском.

Пронзительно посмотрев мне прямо в глаза, он отдал кому-то распоряжение:

— Все уже в сборе, Приемщик, приступайте к делу. Итак, первач молитва — Моисеева.

Шестым чувством я понял, что сейчас будет проведен обряд посвящения в масонскую ложу. Я безропотно и легко подчинился ритуалу, и соглашался со всем, что мне говорили.

Как посвящаемый в капитул «Утешенных», я поначалу вступил на начертанные знаки на ковре, совершенно не понимая еще масонского значения символических фигур: тайна символов будет мне оглашена только после клятвы сохранения тайны и соблюдения орденских знаков. Положив руку на Библию и лежащий подле обнаженный меч, я стал читать текст клятвы, поданный мне спутником в сером одеянии.

— Клянусь, во имя Верховного Строителя всех миров, никогда и никому не открывать без приказания от ордена тайны знаков, прикосновений, слов доктрины и обычаев франкмасонства и хранить о них вечное молчание. Я обещаю и клянусь ни в чем не изменять ему ни пером, ни знаком, ни словом, ни телодвижением, а также никому не передавать о нем — ни для рассказа, ни для письма, ни для печати или всякого другого изображения и никогда не разглашать того, что мне теперь уже известно и что может быть вверено впоследствии. Если я не сдержу этой клятвы, то обязываюсь подвергнуться следующему наказанию: да сожгут и испепелят мне уста раскаленным железом, да отсекут мне руку, да вырвут у меня изо рта язык, да перережут мне горло, да будет повешен мой труп посреди ложи при посвящении нового брата как предмет проклятия и ужаса, да сожгут потом и да рассеют пепел по воздуху, чтобы на земле не осталось ни следа, ни памяти изменника.

Приемщик подошел ко мне и отрезал у меня часть волос на голове и ноготь на указательном пальце правой руки.

— Служи Богу, обрезывайся больше сердцем, чем телесно, в знак вечного союза между Богом и духом людей!

Далее последовала вторая молитва — Иисусова, по окончании которой Приемщик сказал:

— И был голос с неба: сей сын есть сын мой возлюбленный, о нем же благоволих. — И Вводитель надел на указательный палец моей правой руки кольцо со словами. — Сын Божий, прими это кольцо в знак и залог твоего вечного единения с Богом, истиною и нами! Аминь!

И наконец прозвучала третья молитва — Бафометова, представляющая пересказ начальных стихов Корана. Приемщик огласил в конце такое резюме:

— Один Господь, один алтарь, одна вера, одно крещение, один Бог и Отец всех, и каждый, кто призовет имя Господа, спасен будет.

Вводитель поднял меня с колена, помазал веки миром и проговорил:

— Помазую тебя, друже Божий, елеем благодати, чтобы ты увидел Свет нашего утешения, озаряющий тебя и нам всем путь к истине и вечной жизни. Аминь.

После совершения мной всех этих молитв и обрядов Приемщик вынул из ящика идол Бафомета и, подняв его на руки, показывал всем и произносил:

— Народ, ходивший во тьме, увидел великий свет, который воблистал и для сидящих в стране и сени смертной. Трое суть, которые возвестили миру о Боге, и эти трое — суть одно.

— Ja Allah (слава Божия!)! — послышалось отовсюду.

Все, кто был поблизости, подходили к Приемщику, целовали идола и прикасались к нему своим поясом. То же повторил и я.

Приемщик взял меня за обе руки и проговорил:

— Ныне прославился сын человеческий, и Бог прославился в нем. Вот братья, новый друг Божий, который может говорить с Господом, когда пожелает; воздайте Ему благодарность за то, что он привел вас туда, куда вы пожелали, и ваше желание исполнилось. Слава Господа да прибудет в духе и сердце всех нас. Аминь!

Мне показали готовый диплом своего причисления к ордену, и этим вся церемония принятия в первую степень ученика закончилась. Великий Командор Гаральд Люстерник, или Председатель ложи, резюмировал:

— Теперь вы, брат, должны в качестве ученика, принятого в ложу, работать над собою, совершенствоваться в добродетелях, усваивать «царственную науку вольных каменщиков» и подготовиться к прохождению других, более высоких степеней.

Мне был вручен белый кожаный фартук, как знак, что я, будучи профаном, теперь вступил в братство каменщиков, созидающих Великий Храм человечества. Дали лопаточку — неполированную, серебряную; «ибо отполирует ее употребление при охранении сердец от нападения от расщепляющей силы», пару белых мужских рукавиц — в напоминание того, что лишь чистыми помыслами, непорочною жизнью можно надеяться возвести Храм Премудрости.

Я облачился в круглую шляпу — символ вольности, повесил кинжал на черной ленте с вышитым серебром девизом: «Победи или умри!».

— А сейчас Приемщик познакомит тебя с нашими сокровищами, — сказал Председатель собрания.

Им оказался мой спутник, который тут же кивнул мне: идем дальше.

Повсюду стояли странные приспособления из дерева — стеллажи с черепами, человеческими костями, высушенные звериные шкуры, перетянутые веревками и ремнями.

Я безропотно следовал за таинственным проводником, не в силах и помыслить о протестах или своем недовольстве. Создавалось впечатление, что мы шли по лабиринту из сводчатых полутемных коридоров, гигантских, залитых золотисто-серебряным светом зал с вернисажами и экспозициями реликвий, артефактов, гобеленов и полотен.

Анфилада из комнат закончилась, и мы продолжили шествие. Тьма окружала нас; лишь канделябры-светильники выхватывали те или иные предметы вокруг, и тогда я видел не то людей, не то призраков в длинных сутанах с капюшонами — так, что их лица нельзя было разглядеть. Все эти пилигримы неспешно брели в ту сторону, куда направлялись и мы.

Мы расстались с этим подземным мраком так же незаметно, как вошли в него, и оказались в огромной сокровищнице, полной золота и драгоценных камней. Там было светло, как бывает за городом в ослепительно-солнечный июньский день; однако я нигде не увидел окон. Залу освещали все те же трехсвечные канделябры, а с потолка свисал трос с гигантским треугольником, нашпигованным светильниками.

На стенах висели полотна с масонской символикой, о которой я прежде только слышал. В центре этих панно с ориентацией на север-юг, запад-восток красовались пятиконечные пламенеющие звезды. Линейка и отвес символизировали равенство сословий. Угломер — символ справедливости. Циркуль служил знаком общественности, а наугольник, по другим объяснениям, означал совесть. Дикий камень — это грубая нравственность, хаос; кубический камень — нравственность, но уже «обработанная». Молоток, как непременный атрибут мастера, служил символом власти. Являясь орудием для обработки дикого камня, он таил в себе знак молчания, повиновения и совести; а по другим объяснениям, молоток нес в себе символ веры. Лопаточка — снисхождение к слабости человечества и строгости к себе. Ветвь акации — бессмертие; гроб, череп и кости — презрение к смерти и печаль об исчезновении истины.

В симбиозе своем из каждого кусочка или предмета из одеяния масонов складывается облик Добродетели. Круглая шляпа — символ вольности... Обнаженный меч — карающий закон; это знак борьбы за идею, предназначенный для казни злодеев и защиты невинности. Кинжал — это. символ предпочтения смерти поражению, борьбы за жизнь и смерть...

Потолок располагался слишком высоко, а сама комната была громадной и поражала немыслимой роскошью. В нишах стояли изваянные из камня две полуобнаженные фигуры Гермеса-Меркурия с повязкой на глазах: одна с жезлом в руках, другая — в привычной позе бегущего посланца. Особенно потрясала картина «Обезглавливание», где на облачном фоне воин в стилизованных римских доспехах и пурпурной накидке держал в правой руке окровавленный меч, а в левой — отрубленную голову. Второй план являл собой пасторальную идиллию: мирно беседующие обнаженные люди, а также отдыхающие животные — львы, собаки; а в стороне — закрывшейся щитом ангел. Все это только усиливало воздействие непритязательного сюжета; и настолько сильно, что я, находясь рядом, чувствовал себя дискомфортно — странно и неуверенно.

Ну, а Приемщик в сером одеянии снова обратился ко мне. Он сказал жестким, не терпящим возражения голосом, что все, что я вижу перед собой, откроет мне многие тайны и, если нужно, станет моим, если я опущусь на колени перед панно и помолюсь обычной молитвой во славу Господа.

Я посмотрел на старинный гобелен, испещренный геометрическими символами: равносторонними треугольниками, могендовидами, концентрическими кругами, прямоугольниками. В центре был выписан гроб, в котором, как было обозначено, покоится тело убитого архитектора Хирама (Адонирама), возводившего храм Соломона.

Я почувствовал, как сами собой сгибаются колени, а я опускаюсь на пол.

— Да святится имя Твое, да... — прошептали сами собой губы, но тут же мой рот сковала немота.

Вдруг я услышал божественную музыку. То было, несомненно, творение великого Моцарта, и музыка была так восхитительна, ярка и неповторима, что слезы непроизвольно потекли из глаз.

Райские аккорды маэстро гремели все громче и желаннее, кольцами обвивалась вокруг меня, и даже приподнимали мое тело над полом из красного с черными точками мрамора...

И вдруг прямо передо мной повисла посмертная маска Булгакова: небольшая голова, зачесанные на пробор волосы и умиротворенное лицо с закрытыми глазами.

Слезы хлынули у меня из глаз столь бурно, что я не мог различить черт моего спутника в черных одеждах. Чары рассеялись. Против моей воли губы мои зашевелились, повторяя слова заупокойной молитвы, смысл которых я давно позабыл:

— Libera me, Domine, de Morte Aeterna (заупокойная молитва — лат.).

Мой спутник был уже далеко впереди, он толкнул рукой в стену, покрытую гобеленом, и та легко отворилась. Я побежал следом, чтобы не отстать.

Проследовав дальше, мы оказались в помещении, задрапированном черными тканями. На стенах — черепа и перекрещенные кости с надписью «Мементо мори», на получерный ковер с нашитыми золотыми словами, и посреди ковра открытый гроб, покрытый красною, будто окровавленной, тканью. Я смотрел, как завороженный: ведь в гробу лежало чье-то тело; слева, где сердце, покоился золотой треугольник с именем «Иегова» с золотой ветвью акации; в головах и ногах усопшего были циркуль и треугольник. Гроб окружали три светильника-канделябра, поддерживаемые тремя человеческими скелетами. По правую сторону от жертвенника, на искусственном земляном холме, сверкала золотом ветвь акации. Все здесь символизировало глубокую скорбь: это было горе по убиенному архитектору храма Соломона — Адонираму.

Раздались три удара молоточком.

Мой спутник пояснил:

— Теперь ты должен пройти последнюю степень масонской лестницы ступеней, но в старом принятом шотландском обряде «Рыцарь белого и черного орла, Великий Избранник Кадош». Но мы должны быть уверены в твоем бесстрастии и преданности Ордену. Поэтому ты опустишь руку в расплавленный свинец и совершишь убийство человека.

— Как это?! — вскричал я. — Не могу-у.

— Сможешь, — жестко отозвался Приемщик. — Во-первых, это будет не свинец, ртуть. Ну а вместо живого человека перед тобой его фантом, состоящий из туловища с приставленной головой. Мы приказываем тебе: порази «убийцу Адонирама», отомсти за его смерть!..

Когда я выполнил все, что от меня требовалось, мой спутник подвел меня к гробу и проговорил, что теперь я могу узнать заветное слово, без которого нельзя было закончить построение иудейского храма.

Я взглянул на покойника и ахнул: в гробу лежало тело Михаила Афанасьевича Булгакова. Но что-то было тут не вполне так, но что? Я напряженно думал, и никак не мог понять. Ах, да! Его лицо не было отчужденным ликом покойника.

«Да он ведь живой!» — успел подумать я.

Но тут над моей головой раздался оглушительный разряд грома и свет ослепил меня. Пропало все: комната-мавзолей Булгакова, мой спутник в сером плаще.

А я оказался в переделкинском особняке, в своей комнате.

И тут у меня в ушах прозвучал голос великого писателя:

— Все, что произошло с тобой, — великая тайна. Никому ни слова. Но важные моменты поверь бумаге. Торопись, времени в обрез.

— Какие моменты, о чем писать? — в недоумении поинтересовался я. Ответом было молчание.

Немая печаль сковала меня по рукам и ногам. Вечный мир Воланда, куда провидение перенесло меня, и где совершился со мной какой-то ветхозаветный языческий ритуал, — вот та новая планида, где мне нужно теперь жить-существовать. С прежней жизнью, казалось, теперь покончено навсегда. Нужно забыть законы здравого смысла людей, былую уверенность в идеалах сегодняшнего христианского мира. С этого момента ни душевного покоя, ни трезвости и ясности рассудка, ни женской любви — никаких человеческих радостей, а только потусторонние игры всерьез, где я, скованный навеки страшной клятвой, должен быть и жить с иными ценностями и по иным законам, если таковые там существуют...

С другой стороны, будет время прийти в себя после того кошмарного сна, когда я оказался в подземных залах масонского братства и был посвящен в высшие степени Ордена и дал клятву и обет молчания. Но чисто человеческое любопытство не давало мне покоя. И я попробовал отыскать те входы в подземелье с коридорами, залами и помещениями, которые, как мне показалось, существовали на самом деле, а не привиделись во сне.

Уже много позже я две или три ночи я блуждал в окрестностях Дома Булгакова в поисках входа в те самые катакомбы, где и должен был быть подземный замок. Но входа я так и не нашел. Работники Дома Булгакова, откровенно говоря, не понимали, о чем я их спрашиваю.

Хотя я повстречал похожего бомжа с испитым бордовым лицом, который прислонился к решетке арки Дома Булгакова. Это произошло в последнюю ночь, под самое утро.

Я остановился рядом с бомжом, протянул ему деньги и спросил:

— Помнишь, как ночью приехал черный «Мерседес», и я с мужчиной в черном прошел мимо тебя...

Он повернул ко мне ужасное иссиня-красное лицо и произнес жарким и сиплым голосом:

— Человек в черном ждет тебя. Разве ты не знаешь? — и захохотал диким смехом сумасшедшего.

Разумеется, клятва, данная мною, запрещала расспрашивать или говорить обо всем этом, тем более — упоминать о моих встречах с Булгаковым. Хотя глаза мои остаются слепыми, а рот — немым, но я не мог противоречить себе и пытался смотреть на все происходящее незамутненным взглядом ученого человека. Нужно было разобраться: в чем причина моих ночных кошмаров, всего этого умопомрачения? Неужели это нервный срыв, связанный со смертью Булгакова? Или какая-то дрянная пища, попадая в мой желудок, отравляла мозг? А может, причина — в моей совести, которая мечется между правдой и кривдой и не может найти тихую пристань? Или это вина неисполненного долга — клятва, данная умершему Булгакову? И от этого мечется моя душа и помрачился рассудок? Не знаю. Загадка какая-то, тайна... Может, сходить в храм, покаяться во всех грехах, вольных или невольных?..

Попытки примирить мою душу с телом закончились у меня ничем.

Я решил изменить свою жизнь по принципу: меняйся — или умрешь... Вернувшись в дом, я почувствовал страшную слабость. Нестерпимо болело бедро правой ноги, которым я сильно ударился, открывая ночью дверь Елене Сергеевне Булгаковой; — каждый шаг вызывал неприятную боль, руки мелко подрагивали. Я приготовил себе черный кофе, а сам поднялся в кабинет, достал дневник из дальнего ящика письменного стола и занялся бумагами Булгакова и всем тем, что было с ним связано...

...Утром мы, поздно позавтракав, уехали с Владом Орловым в Москву. С Люстерником и Волковым попрощались, как с закоренелыми друзьями. Про свой то ли сон, то ли явь я не проронил ни слова...

Когда мы подъезжали к метро «Проспект Мира», я распрощался с Владом и пошел пешком. Дорога заняла около часа. К одиннадцати часам я добрел до своей квартиры на Кошенкином лугу.

Я приступил к делу через пару минут после того, как ввалился в свою квартиру на первом этаже. Дрожащей рукой повернул ключ в замке ящика и осторожно извлек оба свертка, переданных мне экс-полковником МВД Эдуардом Хлысталовым.

Начало светать. Тишина оглушала. Чувства были напряжены до предела, обострилось даже обоняние. В таком состоянии я принялся развязывать обтрепанную бечевку, разворачивать выцветшую красную тряпицу, под которой, казалось, таилось нечто живое, да и сама она, ткань, как мне мерещилось, была живой и дышала.

Под тряпицей я обнаружил две пожелтевшие от времени рукописи — скорее всего, это были письма, выполненные изящным почерком. Между строк убористого текста кто-то старательно вписал английский перевод мелкими аккуратными буковками. Почерк был аристократический. Вторая рукопись содержала только текст, написанный неровно — видимо, автор манускрипта во время работы болел или пребывал в великом смятении. Чтение текста представляло серьезную трудность для того, у кого не было опыта расшифровки рукописей девятнадцатого-двадцатого веков. Я попробовал и пришел к выводу, что сначала лучше прочитать эпистолярий, поскольку было легче понять смысл написанного полстолетия назад.

Я отложил вторую рукопись и, устроившись за столом поудобнее, принялся за чтение первой. Это были письма, сочиненные лет пятьдесят назад.

Сверху на странице стояло всего одно красиво начертанное слово «Булгаков». Чуть ниже той же аристократической рукой, но мелкими буквами был выведено: «Доктор НА Захаров, который вел своего великого пациента М.А. Булгакова до последних дней». Вот так. Строки аккуратного почерка, казалось, мерцали, становясь то ярче, то покрывались туманным флером, когда я всматривался в страницу, и притягивали меня к себе, словно страшная тайна, которую так хочется расшифровать.

Я начал читать, и у меня появилось ощущение, что я прорвал какую-то тонкую перегородку, отделявшую один мир от другого. До сих пор я жил в двух мирах — прошлом и настоящем, но теперь знал, что вырвусь наконец из реалий повседневности, шагну в третий мир — своеобразное Зазеркалье; в тот загадочный перевернутый мир, простирающийся где-то рядом, за каждой зеркальной поверхностью.

Только в одном я был уверен: пути назад нет.

Примечания

1. Гаральд Яковлевич Люстерник — переводчик русской и советской литературы на французский язык, участник Французского сопротивления (1939—1945 гг.); награжден орденом Почетного легиона; проживал в Берлине, Париже, Лозанне, в конце 30-х годов XX века неоднократно бывал в Москве и Париже; с 1946 года, получив советское подданство, переехал в Москву (имел тесные контакты с анархистами (с самим А А. Карелиным), тамплиерами и антропософами.