Вернуться к Г.С. Файман. Неформат

Действие первое

Огромная нежилая комната, обшитая по стенам красным и белым. Нет стола, но много кресел из разных гарнитуров. Есть и легкомысленные диванчики из женских спален. Все это поставлено в явном беспорядке. Несколько высоких глухих шкафов у стен. Несколько дверей.

Но нет окон за тяжелыми шторами.

Свет, который дают люстра и кенкеты по стенам, — неровный, с провалами темноты — тревожный.

Мелькание каких-то лиц в тени...

Бросается в глаза, что, за исключением Бенкендорфа и Дубельта, все присутствующие одеты по-разному: кто в бальных костюмах, кто в домашнем.

Бенкендорф (стоя, не приглашая садиться). Я пригласил вас, господа, чтобы сообщить вам следующее.

Государю Императору благоугодно было приказать произвести срочные, секретные и беспристрастные розыски, дабы раскрыть существенные обстоятельства печального события, послужившего причиной нашей с вами встречи в столь неурочное время.

Результаты розысков должны быть препровождены Государю лично завтра, в три часа пополудни.

К сведению вашему должен сообщить, что военно-судное дело о дуэли поэта Пушкина с бароном Геккерном закончено и материалы оного переданы следственной комиссией Его Императорскому Величеству на утверждение.

Прежде чем принять решение, Его Императорское Величество повелеть соизволил, дабы я и генерал Дубельт собрали друзей Пушкина и побеседовали с ними.

Это ярко рисует отношение Императора Николая Первого, в лице Пушкина, к русской литературе и составит умилительную страницу в биографии сего Великого Государя, который выступил во всей красоте своего благородства и величия в тяжкий смертный час кончины Пушкина.

Я буду далек от какого бы то ни было преувеличения, если позволю себе утверждать, что наибольшую медицинскую помощь оказал на первых же порах не Арендт и не другой кто из врачей, а именно сам Царь, сливший с ним свою душу в общем сознании братства перед смертию и в чувстве ответственности перед единым высшим нравственным законом.

Император Николай Павлович оценил по достоинству все то высокое и чистое, что лежало в основании поведения Пушкина, без малейшего колебания, по первому зову, предстал перед ним с тем нравственным лекарством, в котором сраженный поэт так сильно нуждался...

Обязанности мои не позволяют мне присутствовать здесь все время, вследствие чего беседы с вами проведет Дубельт Леонтий Васильевич, заслуги которого перед отечеством во время войны с Бонапартом широко известны.

Теперь прощайте, мне пора идти к Государю.

Прошу, генерал.

Бенкендорф уходит. Дубельт жестом приглашает всех садиться. Все рассаживаются.

Дубельт начинает говорить сидя.

Дубельт. Господа! Срочность и безотлагательность дела позволили собрать именно вас и только на одну ночь.

Мера сия принимается отнюдь не в намерении вредить покойному, в каком бы то ни было случае, но единственно по весьма справедливой необходимости, чтобы ничего не было скрыто от наблюдения правительства, бдительность коего должна быть обращена на возможные предметы.

Вас не будут спрашивать, довольны ли вы составом суда, ибо это не суд.

Вы не будете приносить судейской присяги, хотя и должны говорить только то, что истинно, не оскверняя ложью себя и своего покойного друга-поэта.

Вы не будете допрошены, а лишь будете соучастниками бесед, и потому то, что вы скажете, не записывается, и не является показаниями в полном значении этого слова.

Вменяю себе в обязанность еще раз предупредить вас о секретности наших бесед, так что все неприятности, коим вы можете подвергнуться, в случае нарушения сказанного условия, должны быть приписаны собственному вашему поведению.

Каждый из вас вправе не согласиться остаться здесь и покинуть этот дом.

Но память о человеке, имя которого собрало нас всех под одной крышей, как мне кажется, не разрешит вам уклониться.

В подтверждение слов графа ознакомлю вас с текстом записки Государя Василию Андреевичу Жуковскому, данной им на второй день после кончины Пушкина.

Его Императорское Величество повелеть соизволил:

1. Заплатить долги Пушкина, которые составили по данным опеки, около 140 тыс. рублей.

2. Заложенное имение отца очистить от долга.

3. Вдове выделить пенсион и дочерям по замужество.

4. Сыновей отдать в пажи и по 1500 рублей на воспитание каждого по вступлении на службу.

5. Сочинения Пушкина издать на казенный счет в пользу вдовы и детей.

6. Единовременно на похороны и прочее 10 тысяч рублей.

Теперь я хотел бы ознакомить присутствующих с порядком ведения наших бесед.

Я попрошу вас, господа, разойтись по предназначенным для вас комнатам.

Ротмистр Ракеев отведет каждого из вас.

По мере окончания бесед со мной и графом вас доставят домой. Мы помещаем вас в разные комнаты для того только, чтоб свидетельства каждого были свободны от влияния другого. В чистом виде, если так можно выразиться...

Ротмистр Ракеев!

Появляется ротмистр.

Отведите господ в предназначенные им покои.

Дубельт задерживает Долгорукова.

Долгоруков. Наскучив жить двенадцать лет в столице, где по тщетным стараниям и усилиям получить должность, соответственную летам моим, я вынужден был столицу покинуть и принять оную в Кишиневе.

Жаль Пушкина. Сгинул почти молодым человеком. А ведь он был с дарованиями. Но рассудок так и не имел приличного ему места в сей пылкой головушке, а нравственности и требовать было нечего!

Может ли человек, отвергающий правила веры и общественного порядка, быть истинно добродетелен?..

Дубельт. Не думаю.

Долгоруков. И я тоже. В глуши надобно уметь пользоваться тем, что есть. Ведь он был прислан туда, просто сказать, жить под присмотром?

Дубельт. Конечно.

Долгоруков. Он перестал писать стихи. Хорошо! Но этого мало. Ему надобно было переделать себя в отношении к осторожности, внушаемой настоящим положением, а это усилие, встречая беспрестанный отпор со стороны его свойства — живого и пылкого, едва ли когда ему удалось. Разве токмо по прошествии молодости.

Дубельт. Вы абсолютно правы, Павел Иванович. И в дальнейшие его годы, как показало время, не удалось совершенно.

Долгоруков. Я, правда, не всегда мог присутствовать там, где бывал Пушкин.

Желудок часто велел сидеть дома, и я ему повиновался.

Дубельт. Здоровье всему голова.

Долгоруков. Вместо того, чтобы придти в себя и восчувствовать, сколь мало правила, им принятые, терпимы быть могут в обществе, он всегда готов был у наместника ли, на улице ли, на площади, всякому на свете доказать, что тот подлец, кто не желает перемены правительства в России...

Дубельт. У нас есть данные, подтверждающие справедливость ваших слов.

Но, продолжайте, пожалуйста.

Долгоруков. Любимый разговор его был основан почти всегда на ругательствах и насмешках, и самая даже любезность стягивалась в ироническую улыбку. Пушкин часто разгорался, бесился и выходил из терпения. От него летели тогда ругательства на все сословия. Штатские чиновники — подлецы и воры! Генералы — скоты большею частию! Один класс земледельцев почтенный. На дворян русских особенно нападал. Их надобно всех повесить, а если бы это было, то он с удовольствием затягивал бы петли!

Нравственность его была в самом жалком положении. Не было в нем ни к кому ни уважения, ни почтения...

Дубельт. Как глубоко вы его проникли, уважаемый Павел Иванович. А скажите, не замечали ли вы принадлежности его к демагогам? К тайному обществу или что-то вроде...

Долгоруков. Я полагаю, что свобода мыслить не может и не должна быть запрещена законом! Вредны общества, секты, направляемые свободою мыслей, и мудрое правительство обязано искоренять таковые. Не прикасаясь, однако, к частным лицам, коих мнения не сходствуют с внушительными понятиями...

Дубельт. Вы глубокий и оригинальный мыслитель, Павел Иванович. Я рад, что обстоятельства свели нас, и я имею огромное удовольствие от беседы с вами. Мне бы хотелось обязательно ее продолжить. Но те же обстоятельства торопят нас, и не в нашей с вами власти изменить их. Так я повторяю. Не принадлежал ли Пушкин в Кишиневе к какой-либо партии? Как по-вашему?..

Долгоруков. Меня всегда упрекали в излишней заботливости насчет здоровья. Но я думаю, что сама природа устроила таким образом нашу волю и желания к сохранению себя. Поэтому, когда желудок велел сидеть дома, я ему повиновался. И часто в обществе бывать не мог себе позволить. Было очень кстати именно там беречь свое здоровье, ибо...

Дубельт. Огромная вам благодарность и извинения за причиненное беспокойство. Не нуждаетесь ли в деньгах, Павел Иванович? Рубликов триста, а? Тридцать червончиков, не угодно ли?

Долгоруков. Премного благодарен, но...

Дубельт. Ну, раз нет, так и нет.

Ракеев! Карету господину Долгорукову!

Ракеев. Слушаюсь, ваше превосходительство.

Долгоруков и Ракеев уходят.

Дубельт звонит при помощи ленты с узлом.

Входит чиновник-писец.

Дубельт. Как слышно? Все успел записать?

Писец молча кивает.

Дубельт. Вот и отлично. Пошел.

Писец исчезает.

Ракеев вводит Полевого.

Дубельт. Нашлись люди, которые усиливались представить меня каким-то ненавистником нашего великого поэта. И чуть не клеветником нравственной его жизни... Никто более меня не уважает памяти Пушкина, никто не ценит более высоко чудесного его дарования.

Хотелось бы знать ваше мнение относительно встречи Пушкина с Императором?

Полевой. Несомненно, что разговор с Императором Николаем Павловичем оставил сильное впечатление в Пушкине и если не совершенно изменил прежний образ его мыслей, то заставил его принять новое направление, которому остался он верен до конца жизни.

На смертном одре, в часы последних страданий перед кончиной, он просил уверить Императора, что «весь был бы его», если бы остался жив.

Он, конечно, в эту торжественную минуту лишь высказал то, что было в душе его. Как человек высокого ума, до зрелых лет мужества остававшийся либералом и по образу мыслей, и в поэтических излияниях своей души.

Дубельт. По-вашему, он перестал быть либералистом?

Полевой. Он не мог вдруг отказаться от своих убеждений. Но, раз давши слово следовать указанному ему новому направлению, он хотел исполнить это и благоговейно отзывался о наставлениях, данных ему Императором.

Перенесенный в Москву, он был уже не тот Пушкин, что в Михайловском...

Дубельт. Считается, что каждый великий поэт еще при жизни знает о себе много, и понимает место свое писательское среди других. И не только современников. Какого мнения был Пушкин о своем писательстве?

П о левой. Нельзя было оскорбить Пушкина более, как рекомендуя его «знаменитым поэтом».

Я готов согласиться, что Пушкин, человек высокого ума, никогда не был глубоко убежден в том, что проповедовал так громко о русском аристократстве и знатности своего рода. Но он играл эту роль постоянно, по крайней мере, с тех пор, как я стал знать его лично. Он соображал свое обхождение не с личностью человека, а с положением его в свете и поэтому-то признавал своим собратом самого ничтожного барича и оскорблялся, когда в обществе встречали его как писателя, а не как аристократа.

Дубельт. Весьма любопытные и глубокие мысли ваши находят отклик и у меня в душе. Мне тоже кажется, что внешний успех наш поэт предпочитал общению с серьезными людьми. Ветреник. Таким и остался до кончины?..

П о левой. Уже в 1828 году Пушкин был далеко не юноша, тем более что после бурных годов первой молодости и тяжких болезней он казался по наружности истощенным, увядшим; резкие морщины виднелись на его лице; но он все же хотел казаться юношею.

Дубельт. Женщины?..

Полевой. И женщины, вероятно. Но меня в нем поразило другое.

Известно, что он вел довольно сильную игру и чаще всего продувался в пух! Жалко было смотреть на этого необыкновенного человека, распаленного грубою и глупою страстью!..

Ракеев (появляясь). Карета подана, ваше превосходительство!

Дубельт. Премного благодарен вам. Думаю, что наша встреча не последняя. Ротмистр вас проводит.

Входят Смирновы.

Дубельт. Прошу вас, господа. Мы вас не задержим долго. Это не в наших и ваших интересах. Было бы любопытно услышать от вас мнение ваше касательно того, как Пушкин отнесся к милостям Его Императорского Величества?

Ведь вы оба были довольно близки ему и семье его?..

Смирнов Николай Михайлович. По приезде в Москву Пушкин был введен прямо в кабинет Государя; дверь замкнулась, и, когда снова отворилась, Пушкин вышел со слезами на глазах, бодрым, веселым, счастливым. Государь его принял, как отец сына. Все ему простил, все забыл, обещал покровительство свое, и быть единственным цензором всех его сочинений.

Вниманием не одаривают тех, которых отвозят на плаху правосудия!

Дубельт. Совершенно справедливо. Продолжайте, пожалуйста, Николай Михайлович...

Смирнов. Пожалуй, с конца 1825-го до 1831 года была самая счастливая эпоха в жизни Пушкина. Он жил в Петербурге, ласкаемый царем; три четверти общества носили его на руках. Говорю «три четверти», ибо одна часть высшего круга никогда не прощала Пушкину его вольных стихов, его сатир. И, невзирая на милости царя, на уверения его друзей, не переставала Пушкина считать человеком злым, опасным и вольнодумцем.

Дубельт. Но Пушкин был утешен в несправедливой ненависти немногих фанатическою дружбою друзей своих.

И любовью России!

Смирнов. Да, это так и было!

Вы понимаете тех, кто любил его всегда, несмотря ни на что?

Дубельт. Скажу вам больше. После неумеренных похвал и лестных приемов значительное число людей в свете охладели к Пушкину.

Начали даже клеветать на него. Возводить на него обвинения в ласкательстве и наушничестве, даже и шпионстве перед Государем!..

Смирнова. Какая низость!

Дубельт. Извините, что прервал вас...

Смирнов. В 1831 году он женился на Гончаровой, хотя думали все, что он влюблен в Ушакову.

Смирнова. Женитьба была его несчастьем! Все близкие друзья сожалели, что он женился.

Смирнов. Семейные обязанности должны были неминуемо отвлечь его много от занятий. Тем более что, не имея еще собственного имения, живя произведениями своего пера и женясь на девушке, не принесшей ему никакого состояния, он приготовлял себе в будущем грустные заботы...

Смирнова. Таки случилось.

Смирнов. С первого года Пушкин узнал нужду, и, хотя никто не слыхал от него ни единой жалобы, беспокойство о существовании омрачало часто лицо его. Домашние нужды имели большое влияние на нрав его.

Приходя к нам, он печально ходил по комнате, надув губы и опустив руки в карманы широких панталон, и уныло повторял: «Грустно! Тоска!».

Дубельт. Простите, я опять вынужден прервать вас. Говоря о нраве Пушкина последних лет, не имеете ли вы в виду его наскоки на людей почтенных?

Все эти вызовы на дуэли?..

Смирнов. Я уверен, что беспокойствия о будущей судьбе семейства, долги и вечные заботы о существовании были главною причиною той раздражительности, которую он показал в происшествиях, бывших причиною его смерти.

Дубельт. Правильно ли я вас истолкую, если буду считать, что вызов Дантеса на дуэль Пушкиным, первым не был никак не спровоцирован?

Или, может, дело не в Дантесе и Пушкине, а в жене Пушкина?

Смирнов. Дантес! Дантес, а не Пушкин и жена его всему причиной!..

Бедная Наталия Николаевна, возможно, из неосторожного кокетства, принимала волокитство Дантеса с удовольствием! Муж это заметил, были домашние объяснения. Но дамы легко забывают на балах обещания, данные супругам, и Наталия Николаевна снова принимала приглашения Дантеса на долгие танцы...

Да будет трижды проклято его имя!

Дубельт. Спасибо, Николай Михайлович! Благодарствуйте...

Возможно, жена ваша, подруга Наталии Николаевны, что-нибудь имеет добавить?..

Смирнова. Напротив, жена его ревновала ко мне.

Сколько раз я ей говорила: «Что ты ревнуешь ко мне? Право, мне все равны: и Жуковский, и Пушкин, и Плетнев. Разве ты не видишь, что ни я не влюблена в него, ни он в меня».

«Я это очень хорошо вижу, — отвечает она, — да мне досадно, что ему с тобой весело, а со мной он зевает».

Дубельт (кивает). Да, да...

Смирнова. В Царском Селе Пушкин каждое утро ходил купаться. После чая ложился у себя в комнате и начинал потеть.

По утрам я заходила к нему. Жена его так уж и знала, что я не к ней иду.

— Ведь ты не ко мне, а к мужу пришла, ну и поди к нему.

— Конечно, не к тебе, а к мужу. Пошли узнать: можно ли войти?

— Можно!..

Дубельт. Ничего от женского глазу скрыться не может. Необыкновенная наблюдательность... И память какая!..

Дергает звонок.

В дверях возникает Ракеев.

Дубельт. Ротмистр! Будьте так любезны, проводите наших гостей до кареты.

Счастливого вам пути!

Гости и Ракеев уходят.

Ракеев вводит О Ленину.

Дубельт усаживает ее.

Дубельт. Прошу вас!..

Оленина Анна Алексеевна. Однажды на балу у графини Тизенгаузен-Хитровой я увидела самого интересного человека своего времени и выдающегося на поприще литературы: это был знаменитый поэт Пушкин. Он только что вернулся из шестилетней ссылки.

Все — мужчины и женщины — старались оказывать ему внимание, которое питают к гению. Одни делали это ради моды, другие — чтобы иметь прелестные стихи и приобрести благодаря этому репутацию. Иные, наконец, вследствие истинного почтения к гению.

Но большинство — потому, что он был в милости у Государя Николая Павловича...

Дубельт. Милость Императора к своему поэту общеизвестна и поучительна. Но не могли бы вы, Анна Алексеевна, рассказать о личном вашем впечатлении от Пушкина?

Оленина. Бог, даровав ему гений единственный, не наградил его привлекательной наружностью. Лицо его было выразительно, конечно, но некоторая злоба и насмешливость затмевали тот ум, который виден был в голубых или, лучше сказать, стеклянных глазах его.

Арапской профиль, заимствованный от поколения матери, не украшал лица его. Да и прибавьте к тому ужасные бакенбарды, растрепанные волосы, ногти, как когти, маленький рост, жеманство в манерах, дерзкий взор на женщин, которых он отмечал своей любовью.

Странность нрава природного и неограниченное самолюбие — вот все достоинства телесные и душевные, которые свет придавал русскому поэту XIX столетия.

Говорили еще, что он дурной сын, но в семейных делах невозможно все знать.

Что он распутный человек, но впрочем, вся молодежь почти такова...

Входит Ракеев.

Ракеев. Тайный советник Жуковский прибыли и просят их принять.

Дубельт. Пригласи. Он не помешает нам. Вы ведь с ним знакомы?

Входит Жуковский.

Оленина. Да, да, конечно.

Я, впрочем, кончаю уже. Все, что я могла сказать после короткого знакомства, есть то, что он был умен, иногда любезен, очень ревнив, несносно самолюбив и неделикатен...

Дубельт. Очень вам признателен. Извините за беспокойство. Рад был познакомиться.

Дергает шнур звонка.

Появляется Ракеев.

Дубельт. Ротмистр, проводите даму. Она, кажется, в своей карете?

Ракеев и Оленина уходят.

Дубельт (Жуковскому). Это о ней ваш протеже Пушкин сказал: «Мне бы только с родными сладить, а с девчонкой я уж слажу сам».

Не сладил, видно...

Жуковский. Возможно. Но я тороплюсь, генерал...

Дубельт. Граф будет с минуты на минуту. Он сам хотел говорить с вами.

Входит Бенкендорф.

Дубельт и Жуков с кий встают.

Бенкендорф. Извините, господа! Служба!

Все садятся.

Бенкендорф. Прошу вас. Я слушаю.

Жуковский. Генерал Дубельт донес, и я, со своей стороны, почитаю обязанностию также донести вашему сиятельству, что мы кончили дело, на нас возложенное, и что бумаги Пушкина все разобраны.

Письма партикулярные прочтены одним генералом Дубельтом и отданы мне для рассылки по принадлежности...

Всем нашим действиям был веден протокол, извлечение из коего, содержащее в себе полный реестр бумагам Пушкина, генерал Дубельт представил вашему сиятельству.

Бенкендорф. Генерал уже докладывал мне об этом.

Жуковский. Манускрипты Пушкина прошу позволения у себя оставить, с обязательством не выпускать их из своих рук, и не позволять списывать ничего, кроме, единственно того, что будет выбрано мною самим для помещения в «Современнике». И в полном издании сочинений Пушкина, с одобрения цензуры.

Сии манускрипты, занумерованные, записанные в протокол и в особый реестр, всегда будут у меня налицо, и я всякую минуту буду готов представить их на рассмотрение правительства.

Пауза.

Бенкендорф и Дубельт переглядываются. Молчат.

Молчит некоторое время и Жуковский.

Затем продолжает.

Хотя я теперь, после внимательного разбора, вполне убежден, что между рукописями ничего предосудительного памяти Пушкина и вредного обществу не находится, но, для собственной безопасности, наперед протестую перед вашим сиятельством против всего, что может со временем, как то бывало часто и прежде, распущено быть в манускриптах под именем Пушкина.

Все, противное этому, один раз и навсегда отвергаю.

Бенкендорф и Дубельт снова некоторое время молча переглядываются.

Дубельт. Три пакета были вынесены вами, Василий Андреевич, из горницы Пушкина до его смерти?

Бенкендорф. Узнано это было от лица доверенного. Скажу более — лица высокого полета! Что вы имеете сказать по этому поводу?

Жуковский. Обвинение такое невероятно, ваша светлость! При малейшем рассмотрении обстоятельств...

Пушкин был привезен в шесть часов после обеда домой 27-го числа января. 28-го в десять часов утра Государь Император благоволил поручить мне запечатать кабинет Пушкина, предоставив мне самому сжечь все, что найду предосудительного в бумагах.

Или мне самому надлежало сделаться похитителем, вопреки повелению Государя и моей совести?..

Но это было бы не нужно, ибо все вверено было мне. И я имел позволение сжечь все то, что нашел бы предосудительным.

На что же похищать то, что уже мне отдано?

Во-вторых. Невозможно, если бы я был на это способен, ибо, чтобы взять бумаги, надобно знать, где лежат они.

Это мог сказать один только Пушкин, а Пушкин умирал.

Я бы первый исполнил его желание, если бы он сам поручил мне отыскать какую бы то ни было бумагу, ее уничтожить или кому-нибудь доставить.

Бенкендорф. Вопреки повелению Императора?

Жуковский. Разумеется, прежде, нежели я получил повеление, данное Государем, опечатать бумаги.

Кто же подобных поручений умирающего не исполнит свято, как завещание?

Это даже и случилось. Он велел доктору Спасскому вынуть какую-то, его рукою написанную, бумагу из ближнего ящика, и ее сожгли перед его глазами...

А Данзасу велел найти какой-то ящичек и взять из него находившуюся в нем цепочку...

Бенкендорф. Бог с ней, с цепочкой.

Доктор Спасский сжег бумагу еще вечером 27-го? Или — позже?

Он читал ее до того, как сжег, кому-нибудь?

Жуковский. Нет. Никому. Это было 27-го вечером. Мне кажется, что и сам доктор не читал ее, а просто взял верхнюю...

Дубельт. Это мы проверим.

Жуковский. Более никаких распоряжений Пушкин не делал. (С горечью.) Да и не мог делать!.. Какие бумаги где лежали, узнать тогда было и не можно, и некогда...

Вы упомянули, ваше сиятельство, что относительно якобы похищенных бумаг узнано было от лица доверенного. Лица, как вы изволили выразиться, высокого полета?

Я тотчас догадался, в чем дело.

Это доверенное лицо могло подсмотреть за мною только в гостиной, а не в передней, в которую вела запечатанная дверь из кабинета Пушкина, где стоял гроб его... И где бы мне трудно было действовать без свидетелей...

В гостиной же, точно, в шляпе моей можно было подметить не три пакета, а пять. Жаль только, что неизвестное мне «доверенное лицо» не подумало если не объясниться со мною лично...

Дубельт. Помилуйте, Василий Андреевич! Как можно?

Жуковский. Конечно. Не в его роли.

...То хотя для себя узнать какие-нибудь подробности.

Зато поспешило так жадно убедиться в похищении и обрадовалось случаю выставить перед правительством свою зоркую наблюдательность насчет моей чести и своей совести.

Эти пять пакетов были просто оригинальные письма Пушкина, написанные им к жене его, которые она сама вызвалась дать мне прочитать.

Я их привел в порядок, сшил в тетради и возвратил ей.

Пакетов же, к счастию, не разорвал, и они могут теперь служить убедительными свидетельствами всего сказанного мною.

Само по себе разумеется, что они не могли принадлежать к тем бумагам, кои мне приказано было рассмотреть.

Бенкендорф. Почему же?

Жуковский. Хотя бы потому, что все они были читаны вами!

Бенкендорф. От чего вы это заключили?

Жуковский. Между ними нашлось и то письмо, из которого, за год перед тем, некоторые места были представлены Государю Императору.

И навлекли гнев Его Величества на Пушкина.

А все потому, что в отдельности своей, «некоторые места» выбранные недоброй рукой, представляли совсем не тот смысл, какой имели в самом письме, в совокупности с целым.

Этот случай мне особенно памятен потому, что мне была показана вашим сиятельством эта выписка...

Помните?

Я тогда объяснил ее наугад, а теперь, по прочтении самого письма, вижу, что догадка моя меня не обманула.

Пауза. Жуковский встает.

Жуковский. Не имею нужды уверять ваше сиятельство в том уважении, которое, несмотря на многое, мне лично горестное, я имею к вашему благородному характеру.

Новым доказательством моего к вам чувства пускай послужит та искренность, с которою говорю с вами.

Такому человеку, как вы, она ни оскорбительна, ни даже неприятной быть не может.

Я должен откланяться, господа.

Но я вернусь еще этой ночью. У меня есть еще, что сказать вам.

Примите уверения в моем совершенном к вам почтении.

Уходит.

Дубельт (вслед). Ракеев! Карету господина тайного советника!

Бенкендорф. Генерал, вызовите доктора Спасского. Допросите по форме, с протоколом! Сегодня же утром.

Дубельт. Слушаюсь, ваше сиятельство!

Разрешите повеселить?

Бенкендорф. Только в рамках.

Дубельт. Как можно, ваше сиятельство.

Звонит. Появляется Ракеев.

Дубельт. Ротмистр! Писца сюда и папку с копиями писем!

Ракеев вводит писца с папкой.

Дубельт. Представляю вам, ваше сиятельство, девятое чудо света.

Бенкендорф. Вы имеете в виду ротмистра?

Дубельт. Его тоже. Но чудо — писец. Известно, что глухие почти всегда немы, а немые — глухи.

Так вот этот молодец нем как рыба — в буквальном смысле. А слух у него!..

Все записал?

Писец кивает.

Ракеев. Так точно, ваше превосходительство! Сам проверял.

Дубельт. Папку мне. Свободны.

Писец и Ракеев исчезают. Дубельт читает.

Дубельт. До приезда нашего, нечистого на руку, поэта была тут Оленина, девятнадцати лет.

Пушкин и к ней сватался. Все не мог выбрать!

Есть отрывок из ее письма к подруге. Вот: «Что-то будет со мною эту зиму? Не знаю. Я дорого бы дала, чтобы знать, чем кончится моя девственная карьера...».

Бенкендорф. Генерал, довольно чудес и шуток. Я, надеюсь, в ваших глазах, не девственница?..

Дубельт. Что вы, ваше сиятельство.

Я просто открыл не ту страницу. Поторопился. Поэты народ нервный, и мы становимся...

Вот. Рекомендую. Чиновник областного правления, живший с Пушкиным в одно время в Кишиневе.

Из письма его другу в Москву.

«Я бы эдакого Пушкина держал в ежовых рукавицах. В ежовых, что называется... Сорви-голова, а что он значит, например?..

Мальчишка, да и только.

Велика важность — стишки кропает, а туда же — слова не даст выговорить. Не понимает того, что тут и поопытнее его есть, да и не глупее. Молокосос.

А наряд на нем: фрак, а на стриженой голове молдавская шапочка. Так себе и погуливает.

Ни на что не похоже...»

Бенкендорф. Не густо, генерал. Про девственность у вас лучше получилось.

Дубельт. Курочка по зернышку, ваше сиятельство.

Есть и погуще. В другой папочке...

Бенкендорф. Потом! Сам просмотрю, по окончании бесед.

Помнится мне, что были донесения Воронцова? Из Одессы?

Дубельт. Так точно, ваше сиятельство, есть! Они уже доставлены вашему секретарю Миллеру.

Здесь же у меня есть приказ Нессельроде-Воронцову. Желаете послушать?

Бенкендорф. Пожалуй.

Дубельт. «Нессельроде-Воронцову. 11 июля 1824 года.

Я подавал на рассмотрение Императора письма, которые ваше сиятельство прислали мне, по поводу коллежского секретаря Пушкина.

Его Величество вполне согласился с вашим предложением об удалении его из Одессы, после рассмотрения тех основательных доводов, на которых вы основываете ваши предположения, и подкрепленные в это время другими сведениями, полученными Его Величеством об этом молодом человеке.

Все доказывает, к несчастию, что он слишком проникся вредными началами, так глубоко выразившимися при первом вступлении его на общественное поприще...

Впрочем, Его Величество не соглашается оставить его совершенно без надзора на том основании, что, пользуясь своим независимым положением, он будет, без сомнения, все более и более распространять те вредные идеи, которых он держался. И вынудит начальство употребить против него самые строгие меры.

Чтобы отдалить, по возможности, такие последствия, Император думает, что в этом случае нельзя ограничиться только его отставкою. Но находит необходимым удалить его в имение родителей, в Псковскую губернию, под надзор местного начальства».

Бенкендорф. Хорошо. Это тоже в папку, к Миллеру. Я во дворец. Продолжайте, генерал. (Уходит.)

Дубельт (один, вслед Бенкендорфу). Брань на вороту не виснет, ваше сиятельство. А ежели сам не прокричишь о трудах своих да об устали, так, пожалуй, иной и не догадается. Да и не поверит, пожалуй.

(В воздух.) Не для протокола говорю, любезный! Записывать надлежит лишь беседы, а не монологи начальства! Ракеев!

Появляется Ракеев.

Дубельт. Давай следующего!

Ракеев вводит Юзефовича.

Дубельт. Вы изволили знать Александра Пушкина еще в Одессе?

Юзефович. В Одессе, в одно время с ним жил старший из Раевских — Александр. Он был тогда настоящим «демоном» Пушкина.

Он вдохновенье презирал;
Не верил он любви, свободе,
На жизнь насмешливо глядел —
И ничего во всей природе
Благословить он не хотел!

Этот Раевский действительно имел в себе что-то такое, что придавливало душу других. Сила его обаяния заключалась в резком и язвительном отрицании.

Пушкин, в Одессе, хаживал к нему обыкновенно по вечерам, имея позволение тушить свечи, чтобы разговаривать с ним свободно впотьмах.

Пушкин мне сам рассказывал, что он подходил «из подлости» к ручке, к его девке.

Дубельт. А что-нибудь еще, особенное?

Например, его отношение к фамилиям, составившим славу Отечества?

Юзефович. Однажды Пушкин коснулся аристократического начала, как необходимого в развитии всех народов.

Я же щеголял тогда демократизмом. Пушкин, наконец, с жаром воскрикнул: «Я не понимаю, как можно не гордиться своими историческими предками? Я горжусь тем, что под выборною грамотой Михаила Федоровича есть пять подписей Пушкиных».

Тут Раевский обдал его, как ушатом воды:

«Есть чем хвастать!»

Пушкин как в воду окунулся и больше ни гу-гу.

Против насмешки он оказывался всегда почти безоружным и безответным...

Дубельт. Ну а что-нибудь не столь высокое?

Женщины, например. Сказывают, он большой шалун был в молодости по этой части?

Юзефович. К нравственным требованиям он относился даже с пуританской строгостью.

Я спросил Пушкина про одну книгу. «Это, — отвечал он, — одно из замечательных произведений развращенной французской фантазии. В ней самое отвратительное сладострастие представлено до того увлекательно, что, читая ее, я чувствовал, что сам начинаю увлекаться...

И бросил книгу не дочитавши. Советую и вам ее не читать».

Я послушался совета и никогда не брал этой книги в руки.

Дубельт. Какая книга?

Дубельт звонит. Появляется Ракеев.

Юзефович. «Жюстина, или Злоключения добродетели».

Дубельт. Будьте любезны, ротмистр, принесите папку с материалами.

Ракеев. Слушаюсь, ваше превосходительство.

Ракеев уходит. Возвращается с папкой.

Дубельт. Прочтите первый листок раздела два. Вслух.

Ракеев (без всякого выражения).

Иной имел мою Аглаю
За свой мундир и черный ус,
Другой за деньги — понимаю,
Другой за то, что был француз,
Клеон — умом ее стращая,
Дамис — за то, что нежно пел.
Скажи теперь, мой друг Аглая,
За что твой муж тебя имел?

Дубельт. Спасибо. Свободны.

Ракеев уходит.

Дубельт. Что скажете на это, господин... Юзефович?

Юзефович. Стихи мне незнакомы.

Но, ежели в нем еще иногда прорывались наружу неумеренные страсти, то мировоззрение его изменилось уже вполне и бесповоротно. Он был уже глубоко верующим человеком и одумавшимся гражданином, понявшим требования русской жизни и отрешившимся от утопических иллюзий...

Дубельт. Вы полагаете?

Юзефович. Я совершенно в том уверен.

Дубельт. Вероятно, вы имеете в виду последний год жизни Пушкина?

Юзефович. Конечно, ваше превосходительство. Разве я этого не сказал?

Дубельт звонит. Появляется Ракеев.

Дубельт. Чрезвычайно вам признателен. Прощайте.

Уходит Юзефович.

Дубельт. Прибыли ли Карамзины?

Ракеев. Вдова князя велела сказать, что будет позже. Вероятно, вместе с Жуковским.

Они во дворце. Дочь — Софья Николаевна — здесь.

Дубельт. Пригласите ее, ротмистр. Со всеми знаками почтения, разумеется.

С женщинами как-то приятнее разговаривать о Пушкине. Они более понятливы, гораздо наблюдательнее мужчин, и память их не забита подробностями службы и мыслями о том, где взять денег. Не так ли?

Ракеев. Точно так, ваше превосходительство.

Дубельт. Зовите.

Ракеев выходит. Входит Софья Карамзина.

Дубельт идет ей навстречу.

Дубельт. Вы очаровательны!..

Благоволите принять, сударыня, выражение моей благодарности и совершенного уважения. В столь поздний час...

Софья Карамзина. Это наш долг перед поэтом, генерал. Княгиня также будет к вашим услугам...

Ближе людей у Пушкина не было. Поэтому мы хотели бы всем, чем можем, быть ему полезными, хотя бы и после смерти...

Дубельт. Непереносимая утрата...

Но, прошу вас, присаживайтесь. И хотя дело, сведшее нас, весьма срочное, я не хочу торопить вас. Соберитесь с мыслями и постарайтесь припомнить, сударыня, то, что вы можете, о последнем годе...

О Дантесе и жене Пушкина. И о нем самом, разумеется...

Воспоминания ваши для исполнения нами воли Его Императорского Величества, не могут быть переоценены.

Я, в свою очередь, не буду перебивать вас.

Хорошо?

Софья Карамзина. Я постараюсь, генерал, быть вам полезна. Мне только нужно немного остыть от бала и сосредоточиться.

Дубельт. Прошу вас.

Они садятся друг напротив друга.

Софья Карамзина. Веселый, забавный Дантес... Прекрасная Натали... Угрюмый, озлобленный неудачами Пушкин...

По-видимому, сердце всегда немножко привыкает к тем, кого видишь ежедневно.

Тяжко сознавать, что какой-то Булгарин, или кто-то из его компании, стремясь излить свой яд на Пушкина, не мог ничем более уязвить его, как говоря правду.

Летом прошлого года, когда вышел второй номер «Современника», все говорили, что князь мысли стал рабом толпы и выпускает тяжелые книжки сухого и скучного журнала...

Дубельт. Извините, княжна. Но вы одна из немногих женщин, которая может очень много сказать об истории дуэли.

Простите за невольный каламбур.

Дантес и Натали. Дантес и Пушкин. Пушкин и Натали. Вот рамки нашей беседы. Не до литературы...

Люди для нас главное. Император должен знать все, прежде чем примет свое решение. Милости его к Пушкину и его семейству многочисленны и постоянны. Но правда — о том, что произошло, должна уже сегодня быть известна Его Императорскому Величеству.

Он, доверительно скажу вам, не большой любитель философии. Он человек дела.

А вы известны в свете не только в качестве дочери знаменитого историографа. Самая остроумная и наблюдательная женщина наших дней — так о вас говорят.

Софья Карамзина. Жаль, что не самая прекрасная. Ведь я женщина, а не... литератор. Ну, довольно обо мне.

Я постараюсь, генерал, более не отвлекаться...

Дантес, злой гений этой истории. Он всегда забавлял меня своими шутками, своей веселостью и даже смешными припадками своих чувств.

Как всегда — к прекрасной Натали, а не к остроумной Софии...

Кстати сказать, все три сестры Гончаровы всегда были ослепительны, изящны, красивы. С невообразимыми талиями.

Но уже с лета прошлого года Пушкин все время грустен, задумчив и постоянно чем-то озабочен. Он своей тоской и на меня тоску наводил.

Его блуждающий, дикий, рассеянный взгляд с вызывающим тревогу вниманием останавливался на его жене и на Дантесе. А тот продолжает свои вечные штучки — не отходя ни на шаг от Екатерины Гончаровой, он издали бросает нежные взгляды Натали. И, конечно, в конце концов, танцует с ней мазурку.

Жалко было смотреть на фигуру Пушкина, который стоял напротив них, в дверях, молчаливый, бледный и угрожающий...

Боже мой, как все это глупо!

С октября, когда возобновились наши вечера, они все снова заняли свои привычные места. Натали Пушкина и Дантес, Екатерина Гончарова и Александрина...

И, конечно, Пушкин...

Дубельт. К слову, раз вы заговорили об осени. Не вспомните ли, какова была реакция Пушкина на статьи Чаадаева?

Он что-нибудь говорил вам об этом?

Софья Карамзина. Пушкин говорил о цензуре, когда вышел тот номер журнала «Телескоп». Он сравнивал ее с пугливой лошадью, которая ни за что, хоть убейте ее, не перепрыгнет через белый платок, подобный запрещенным словам вроде слов «свобода», «революция» и прочее, но которая бросится через ров, потому что он черный, и сломает себе шею...

Не правда ли, очень хорошо сказано?

Дубельт. Совершенно с вами согласен. Остроумно...

Но, вернемся к нашим...

Софья Карамзина. Баранам, хотите вы сказать?

Дубельт. Героям. Так будет милосерднее. Итак, Дантес?..

Софья Карамзина. Осенью Дантес, молодой, красивый, дерзкий, богатый Дантес, удивил всех без исключения.

Кто смотрит на посредственную живопись, если рядом — мадонна Рафаэля?

А вот нашелся охотник до этой живописи, возможно, потому, что ее дешевле можно было приобрести...

Дубельт. Ну и язычок у вас!

Софья Карамзина. Что вы, генерал. Это все так говорили.

В ноябре стало известно, что Дантес женится на Екатерине Гончаровой.

А Натали все звали — «мадонна». Даже ее муж.

Самое замечательное и непонятное для всех заключалось в том, что Дантес, клянусь вам, я сама это неоднократно наблюдала, выглядел очень довольным. Он даже был одержим какой-то лихорадочной веселостью и легкомыслием...

Дубельт. А Пушкин?

Софья Карамзина. Насколько я могу вспомнить, Натали в тот момент стала нервна, замкнута, и, когда при ней говорили о замужестве сестры, чуть не плакала. А когда говорила об этом сама, то голос у нее дрожал и прерывался.

Публика удивляется.

Катрин ликует. От счастья не чует земли под ногами и, как она тогда говорила, не смеет еще поверить, что все это не сон.

Дубельт. Сон оказался явью. Вы оказались здесь. А Пушкин на том свете. Почему же?

Софья Карамзина. В те дни один только Пушкин своим взволнованным видом, своими загадочными восклицаниями, обращенными к каждому встречному, и своей манерой обрывать Дантеса и избегать его в обществе добился того, что возбудил еще больше подозрений и всевозможные догадки.

Я и теперь многое не могу понять во всем этом. Скажу только, что Пушкин в то время и в самых близких друзьях не нашел сочувствия своим поведением.

Князь Вяземский говорил тогда, что «он (Пушкин), выглядит обиженным за жену, так как Дантес больше за ней не ухаживает».

Дубельт. Князь, как всегда, проницателен и остроумен.

Софья Карамзина. Темой всех разговоров тогда была история о неистовствах Пушкина и о внезапной любви Дантеса к своей невесте.

То же самое продолжалось и зимой.

Мы все были ослеплены изяществом квартиры молодых.

Дантес говорил о Катрин и обращался к ней с чувством несомненного удовлетворения. Более того, явно ее любити балует папаша Геккерн.

Пушкин, с другой стороны, продолжает вести себя самым глупым и нелепым образом. Он становится похож на тигра и скрежещет зубами всякий раз, когда заговаривает на тему о предстоящей свадьбе, что делает весьма охотно.

Всегда радуется любому, кто готов слушать его злости по этому поводу. Надо было видеть, с какой готовностью он рассказывал моей сестре обо всех темных и наполовину воображаемых подробностях этой таинственной истории, совершенно так, как бы он рассказывал ей драму или новеллу, не имеющую к нему никакого отношения.

Дубельт. Может быть, в ревнивом муже возобладал поэт?

Софья Карамзина. Возможно. Но и ревнивый муж давал о себе знать. Он упорно заявлял, что никогда не позволит жене ни присутствовать на свадьбе, ни принимать у себя замужнюю сестру.

Я пыталась убедить Натали, чтобы она заставила его отказаться от этого нелепого решения, которое вновь приведет в движение все языки города...

Она, со своей стороны, вела себя не очень прямодушно: в присутствии Пушкина делала вид, что не кланяется с Дантесом и даже не смотрит на него.

А когда мужа нет, опять принималась за прежнее кокетство: потупленными глазами, нервным замешательством в разговоре...

Да и Дантес подыгрывал ей в этом. Стоя против нее, устремлял к ней долгие взгляды и совсем забывал о своей невесте, которая менялась в лице и мучилась ревностью.

Словом, какая-то непрестанная комедия, смысл которой никому хорошенько не был понятен...

На пороге комнаты внезапно возникает Ракеев.

Дубельт (с раздражением). Что вам, ротмистр?!

Ракеев. Извините, ваше превосходительство, срочное, безотлагательное дело.

Дубельт. Простите, сударыня. У нас так не может, чтобы что-нибудь не случилось. Ротмистр проводит вас. Но наш разговор не окончен.

Ротмистр уводит С. Карамзину. Возвращается.

Дубельт. Ну, что там у вас?

Ракеев сквозь занавеску вталкивает Писца. Тот почему-то в длинном халате с голой грудью и мокрыми всклокоченными волосами. Мычит.

Ракеев. Упился как зюзя, ваше превосходительство. Потому я и осмелился прервать...

Дубельт. Правильно, что осмелился! Учудило, девятое чудо света. Когда успел?

Ракеев. Пока я гостей провожал. С собой было... Я послал за двумя писцами. Этого берусь привести в чувство за полчаса.

Дубельт. Каким образом?

Ракеев. К проруби свезут. Макнут! В две минуты очухается. Через полчаса — как стеклышко. Метода испробована. Осечек не дает.

Дубельт. Так, может, это он у вас в руках от страха голоса навсегда лишился? А я думал, чудо?

Ракеев. Никак нет, ваше превосходительство. В мои руки он немым попал.

Дубельт. Хорошо, ротмистр. Писцов доставить на всякий случай, но в секретную комнату пока не вводить.

Этого в прорубь. Только вытащить обратно живым и не бить его по ушам. Слышать он должен. И писать тоже.

Что граф?

Ракеев. Его сиятельство присылали сказать, что скоро будут. Разрешите исполнять?

Дубельт. Исполняйте. Да, кстати, кроме Софи Карамзиной кто еще есть?

Ракеев. Отставной майор Горчаков Владимир Петрович.

Дубельт. Хорошо. Софи оставить до появления ушей и рук. А Горчакова, этого не то мистика, не то юродивого, давайте сюда. Ему протокол не нужен.

Ракеев. Слушаюсь!

Уходит. Затем появляется с Горчаковым.

Дубельт. Рад познакомиться, Владимир Петрович. Воочию, так сказать, увидеть «душу души моей», как сказал о вас поэт в своих стихах.

Горчаков. Благодарю вас, генерал.

Дубельт. Вы человек почтенный и всеми уважаемый. Надеюсь, мы с вами найдем общий язык.

Горчаков. Не осмеливаюсь принять все это на свой счет безоговорочно, скажу только — я был любим некоторыми, и этого, по моему образу мыслей, достаточно.

Дубельт. Если я не ошибаюсь, вы были знакомы со многими великими, и с Пушкиным, еще с Кишинева?

Горчаков. В те славные времена так много было чего-то великого, что и в данном случае сомнение не должно иметь места.

Есть такие эпохи в жизни, когда верится неимоверному.

Странное действие производит иногда воспоминание, оживляя во всем блеске и силе первоначальные впечатления прошедшего.

При известии, что его нет на свете, мне стало жаль Пушкина как родного...

Дубельт. Скажите, Владимир Петрович. Вам нравится все, что выходило из-под пера его? В том числе и вызывавшее гнев покойного Императора?

Горчаков. Сколько выходило и до сих пор выходит под его именем таких произведений, которые по содержанию и изложению недостойны поэта.

Конечно, не стану спорить, что в первоначальные дни поэтической его жизни Пушкин, под влиянием современных умозрений, под влиянием общества разгульной молодежи, писал много кой-чего такого, которое по звучности стиха и могло быть увлекательно, но по изложению, цели и последовательности не могло выдерживать достодолжной критики.

Словом, было ярко, но... неблаготворно... для жизни слова...

Важна благотворность направления, а не та жгучесть, которая почасту только что разрушает.

При воспоминании о Пушкине невольно возникает вопрос — был ли он таким в действительности, каким казался некоторым, готовым на порицание?

О, конечно, нет!..

Дубельт. А каким же он был?

Ходили слухи, что, живя в Кишиневе, проказил неимоверно. По всему видно, что он не дорожил кишиневским обществом, которое вынуждено было терпеть его «шалости».

Говорили, что Пушкин уже тогда преувеличивал свое значение в русской поэзии. И вымещал досаду за свое пребывание там на мирных людях.

Бесконечные истории с женщинами, дуэлями, картами?..

Горчаков. Конечно, не им началась речь русская, но Пушкина юная муза своим увлекательным словом дала ей права гражданства в быту общественном и простотою наряда заставила русских домашних маркизов смотреть равнодушнее на пудру и фижмы.

Полюбить повязку Людмилы, подивиться отваге Руслана...

Игру Пушкин любил как удальство, заключая в ней что-то особенно привлекательное. И тем как бы оправдывая полноту свойств русского, для которого удальство вообще есть лучший элемент существования...

Танцы любил, как общественный проводник сердечных восторжений. Да и верно, с каждого вечера Пушкин собирал новые восторги и делался новым поклонником новых, хотя мнимых, богинь своего сердца.

— Что за прелесть! Жить без нее не могу! — а назавтра подобную прелесть заменяли другие.

Что делать — таков юноша, таков поэт: его душа по призванию ищет любви...

Дубельт. Вот я и говорю. Можно, конечно, нам с вами оправдывать его волокитство служением музам, но что было делать жертвам такого его «служения»?

Горчаков. Пушкин, хотя и был поклонником красоты, но никогда волокитою не был, потому именно, что он, постоянно уважая собственное достоинство, уважал и ценил достоинство и доброе имя женщины.

Это уважение вполне соответствовало возвышенным свойствам прекрасной души его, чуждой холодного разврата и обольщений — этих двух неотлучных спутников волокитства, как мы его понимаем.

Пушкин любил дамское общество. Вместе с тем, в том же обществе он был застенчив...

Дубельт. Простите (звонит).

Входит Ракеев.

Дубельт. Ротмистр. Будьте любезны, прочтите стишок про Аглаю.

Ракеев. Слушаюсь!

Иной имел мою Аглаю
За свой мундир и черный ус,
Другой за деньги — понимаю,
Другой за то, что был француз,
Клеон — умом ее стращая,
Дамис — за то, что нежно пел.
Скажи теперь, мой друг Аглая,
За что твой муж тебя имел?

Дубельт. Оставьте папку, пожалуйста.

Ракеев уходит.

Горчаков. Это стихотворение ходило по рукам в списках. Тогда как-то в особенности любили переписывать.

Каждый молодой человек имел две ли три тетради стихов. Дельных и не дельных, позволительных и непозволительных.

Нигде не напечатанные стихотворения как-то в особенности уважались некоторыми, несмотря на то, что хотя бы стихи, сами по себе, и не заслуживали внимания. Как по цели, так равно и по изложению.

В подобных альбомах или тетрадях не раз мне случалось встречать стихи Пушкина и нередко в безобразном искажении...

Дубельт. В искажении?..

Тогда позвольте спросить вас. А кто автор богохульной, кощунственной поэмы «Гавриилиада»? Не застенчивый ли Пушкин?

Горчаков. Это говорит юноша. Он заговаривается, и это неудивительно, сердце его еще дымит, рассудок в угаре...

Дубельт. Так вы подтверждаете, что это написал Пушкин? Вы вспомнили стихи?

Горчаков. Это не доказательство.

Вы пускаетесь в предосудительное предположение, а не располагаете фактами. Мы думаем, что никто, при здравой памяти, не может помнить того, чего не было.

Дубельт. Ане припомните ли вы этого:

Воспитанный под барабаном,
Наш царь лихим был капитаном:
Под Австерлицем он бежал,
В двенадцатом году дрожал... и так далее.

Мерзость!

Горчаков. В таком гениальном человеке, каким был Пушкин, понятны и некоторые уклонения от настоящей стези поэта.

Существуют в рукописи такого рода сочинения Пушкина, которые не могли и не должны быть напечатаны.

Не только по запрещению, но и по искреннему желанию самого автора, еще при жизни им самим не раз выраженному.

Как не любил Пушкин, чтоб ему напоминали об его же сочинениях подобного рода!

Дубельт. Писать такое не следовало, а не морщиться и сокрушаться при напоминании об написанном!

Не ребенок он уже тогда был. А пакостник и негодяй порядочный, если хотите знать! Гадивший в собственном гнезде!

А вы — гений!

Горчаков. Отозвавшись так несправедливо и непристойно о Пушкине, вы вдруг восклицаете, будто вы его любите... Воля ваша, сомневаемся в последнем... Этого мы решительно не понимаем...

Ведь нельзя же безнаказанно так говорить о людях потому только, что уже нет их на свете? Все ваши показания о Пушкине взяты из мира вымыслов. Мы говорим это потому, что все обстоятельства того времени знаем наверное.

Дубельт. Оставим стихи. Правда ли, что был такой случай?

Старик извозчик по прозванию Береза пришел к нему утром с просьбою денег. Пушкин брился в то время. Увидя «дерзкого» извозчика у себя в комнате, он бросился на старика с бритвою в руках. Бедняга едва успел спастись...

Горчаков. Так называемая публика, всегда готовая к превратным толкам, распустила с чего-то подобные слухи. Все это, насколько нам известно, не имеет и тени достоверности.

Возводить подобную небывальщину на кого бы то ни было ведь очень нехорошо... И еще хуже, если клевета относится до умершего.

Пушкин в показаниях ваших является каким-то сорванцом-забиякою, не проявляя ничего прекрасного, то есть того именно, что составляло, по преимуществу, сущность нашего великого поэта.

Вы извините нас, нам что-то не верится, мы даже убеждены, что ваши показания не что иное, как непонятная мистификация...

Дубельт. Воля ваша, Владимир Петрович, считать Пушкина святым. Но не можете же вы не согласиться хоть с таким фактом.

Пушкин пил вино как воду, и вино не действовало на него. Уж это-то я знаю наверное. Знавшие его люди говорили...

Горчаков. Беда беду родит. А у вас, позвольте сказать, одна неправда родит другую, и так плодится, что никакая персидская ромашка не поможет.

Вы описали Пушкина каким-то сорванцом-шалопаем, которому все трын-трава и дудки. Но, по счастию, не таков был поэт наш.

Дубельт. Хорошо. Не будем об этом.

Вы сами все время повторяете — поэт, поэт... Как всякий поэт, Пушкин жаждал успеха. И, когда просвещенная публика отвернулась от него, он так заметно злился и завидовал, что об этом говорили буквально все.

Как ни далек я от изящной словесности, но и до меня дошли слухи, что слава журнала Сеньковского возбудила в нем жгучую зависть и желание основать свой журнал.

Согласитесь, ведь «Современнику» Пушкина далеко до «Библиотеки для чтения»?

Горчаков. С чего вы, например, вздумали уверять нас, что Пушкин был завистлив, когда зависть постоянно чужда душе возвышенной. Это достояние по преимуществу душ мелких, пресмыкающихся в сферах низших, но не той высокой области, в которую само провидение поставило нашего поэта.

Как обыкновенно бывает во всем и всегда, где нет положительного права, кто переспорит другого или, как говорит пословица: кто раньше встал и палку взял, тот и капрал?

Из рассказа нашего ясно, кажется, видна вся несправедливость подобных толков.

Позвольте несколько отдохнуть нам от рассказов ваших о тех событиях, которые до мельчайшей подробности совершились не в Бессарабской области, а в области вашего воображения, и при этом позвольте нам сделать некоторые замечания.

Объяснения всему тому, что вы слышали от недоброжелателей поэта, на наш взгляд, простое желание возвысить на счет великого поэта некоторых современных незнаменитостей. Или, при удобном случае, — напомнить о себе забывшей публике.

Авторы подобных статей о Пушкине ошибаются на каждом шагу в изложении, так сказать, материальных обстоятельств жизни поэта. Не усомняются, однако же, описывать тайные побуждения и чувства Александра Сергеевича Пушкина, как будто люди ему близкие, коротко знавшие все его задушевные помышления.

Такая смелость может невольно ввести в заблуждение не только потомство, но и современников. В особенности же иностранцев, тщательно собирающих все подробности о жизни Пушкина.

Следует положить конец дальнейшим опытам — распространять превратные о нем понятия. При виде таких явлений что удивительного, если мы почитаем святым долгом вести постоянную борьбу против подобного направления, пока в нас достанет сил?

Нет славы в такой битве, но смеем думать, есть польза!

Дубельт. Браво, майор! Но, хотите вы этого или не хотите, наш долг в ближайшие часы составить какое-то мнение о жизни и делах господина Пушкина...

Горчаков. Не нам с вами выносить приговор, генерал...

Дубельт. Да, его вынесет Государь Император!

Горчаков. Осмелюсь все же заметить, что его вынесет Время!

Дубельт. Напрасно вы так, майор. До встречи.

Горчаков. Бог милостив. Даст Бог, не встретимся боле...

Уходит.

Дубельт (тихо). Раке-ев...

Появляется ротмистр.

Дубельт. Как наш писец?

Ракеев. Как стеклышко. Готов служить.

Дубельт. Прекрасно. Беседу с Горчаковым не фиксировать в протоколе. То, что записано, уничтожить. Открыть специальное следствие по делу майора в отставке Горчакова Владимира Петровича. Наблюдать круглосуточно. Через неделю все материалы ко мне на стол.

Ракеев. Так точно! Будет исполнено!

Дубельт. Скажите графу, что я жду его в буфетной. Послужим животу нашему после неустанных трудов на благо Отечества.

Комната на сцене угасает.

Конец первого действия.