Вернуться к Дневник Елены Булгаковой

Из писем к Александру Сергеевичу Нюренбергу

Москва. 3 февраля 1961 г.

На днях будет еще один 32-летний юбилей — день моего знакомства с Мишей. Это было на масляной, у одних общих знакомых. По Киеву они были знакомы с Мишей, но он их не любил и хотел закончить бывать у них. С другой стороны, и Евгений Александрович, живя какое-то время в Киеве, познакомился с ними, но бывал у них только тогда, когда я уезжала куда-нибудь летом и он оставался один. А мне почему-то не хотелось с ними знакомиться. Но тогда они позвонили и, уговаривая меня придти, сказали, что у них будет знаменитый Булгаков, — я мгновенно решила пойти. Уж очень мне нравился он, как писатель. А его они тоже как-то соблазнили, сказав, что придут интересные люди, словом, он пошел. Сидели мы рядом (Евгений Александрович был в командировке, и я была одна), у меня развязались какие-то завязочки на рукаве (Лиличка должна помнить это платье, я его купила у Энтиной), я сказала, чтобы он завязал мне. И он потом уверял всегда, что тут и было колдовство, тут-то я его и привязала на всю жизнь. На самом деле, ему, конечно, больше всего понравилось, что я, вроде чеховского дьякона в «Дуэли», смотрела ему в рот и ждала, что он еще скажет смешного. Почувствовав такого благодарного слушателя, он развернулся вовсю и такое выдал, что все просто стонали. Выскакивал из-за стола, на рояле играл, пел, танцевал, словом, куражился вовсю. Глаза у него были ярко-голубые, но когда он расходился так, они сверкали, как бриллианты. Тут же мы условились идти на следующий день на лыжах. И пошло. После лыж — генеральная «Блокады», после этого — актерский клуб, где он играл с Маяковским на биллиарде, и я ненавидела Маяковского и настолько явно хотела, чтобы он проиграл Мише, что Маяковский уверял, что у него кий в руках не держится. (Он играл ровнее Миши, — Миша иногда играл блестяще, а иногда мазал.) Словом, мы встречались каждый день и, наконец, я взмолилась и сказала, что никуда не пойду, хочу выспаться, и чтобы Миша не звонил мне сегодня. И легла рано, чуть ли не в девять часов. Ночью (было около трех, как оказалось потом) Оленька, которая всего этого не одобряла, конечно, разбудила меня: иди, тебя твой Булгаков зовет к телефону. (Страшно раздраженно сказала.) Я подошла. «Оденьтесь и выйдите на крыльцо», — загадочно сказал Миша, и, не объясняя ничего, только повторял эти слова. Жил он в это время на Большой Пироговской, а мы на Большой Садовой, угол Малой Бронной, в особнячке, видевшем Наполеона, с каминами, с кухней внизу, с круглыми окнами, затянутыми сиянием, словом, дело не в сиянии, а в том, что далеко друг от друга. А он повторяет: «Выходите на крыльцо». Под Оленькино ворчанье я оделась (командировка-то еще не кончилась!) и вышла на крылечко. Луна светит страшно ярко, Миша белый в ее свете стоит у крыльца. Взял под руку и на все мои вопросы и смех — прикладывает палец ко рту и молчит, как пень. Ведет через улицу, приводит на Патриаршие пруды, доводит до одного дерева и говорит, показывая на скамейку: здесь они увидели его в первый раз. — И опять — палец у рта, опять молчание. Потом также под руку ведет в какой-то дом у Патриарших, поднимаемся на третий этаж, он звонит. Открывает какой-то старик, роскошный старик, высоченного роста, красивый, с бородищей, в белой поддевке, в высоких сапогах. Потом выходит какой-то молодой, сын этого старика. Идем все в столовую. Горит камин, на столе — уха, икра, закуски, вино. Чудесно ужинаем, весело, интересно. Из каких-то слов понимаю, что старик — в прошлом оптовый торговец, рыбопромышленник, был в ссылке, вернулся к сыну в Москву (а сам астраханский), привез всю эту рыбную снедь, которой его наградили в Астрахани бывшие приятели. А Миша был в приятельских отношениях с сыном его. Сидели до утра. Я сидела на ковре около камина, старик чего-то ошалел: «Можно поцеловать вас?» — «Можно, говорю, целуйте в щеку». А он: «Ведьма! Ведьма! Приколдовала!» «Тут и я понял, — говорил потом всегда Миша, вспоминая с удовольствием этот вечер, вернее, ночь, — что ты ведьма! Присушила меня!» Пошли домой, и так до сих пор не знаю, у кого это я была. Миша для таинственности не сказал фамилии и всегда уверял, что все это мне приснилось. А может быть, и не рыбопромышленник, и не астраханский, и не был в ссылке, а все это розыгрыш? Не знаю. Миша любил разыгрывать. Хотя тот случай, о котором пишет Паустовский, я не знала с Мишиных слов. Уже после смерти Миши Паустовский, познакомившись со мной, описал в своей статье. Но он тоже выдумщик.

Потом пришла весна, за ней лето, я поехала в Ессентуки на месяц. Получала письма от Миши, в одном была засохшая роза и вместо фотографии — только глаза его, вырезанные из карточки. И писал, что приготовил для меня достойный подарок, чтобы я ехала скорей домой. А подарок был — что он посвящает мне роман, показал черновик, тетрадь (она хранится у меня), на первой странице написано: «Тайному другу». Это — черновик его романа «Записки покойника» — из театральной жизни. А на экземпляре книги «Дьяволиада» он написал в 33-м году: «Тайному другу, ставшему явным, жене моей Елене. Ты совершишь со мной мой последний полет. Твой М. 21 мая». (День моих имянин.)

С осени 1929 года, когда я вернулась, мы стали ходить с ним в Ленинскую библиотеку, он в это время писал книгу «Жизнь господина де Мольера», и надо было выписывать из французов все, что было нужно ему. Он преклонялся перед Мольером, у него и биография Мольера, и пьеса «Кабала Святош» (это было такое религиозное общество, погубившее Мольера), и Мольериана — «Полоумный Журден», и перевод «Скупого». Он так досконально изучил мольеровское время, что мог бы о каждом, даже и проходном персонаже рассказать всю биографию его.

23 февраля 1961 г.

...Вот когда был Миша, от нас, действительно, люди не могли уходить — прямо приклеивались к дому. Бывали почти каждый день люди, сидели поздно, и я молила Мишу — давай ложиться не позже трех! Но никогда не удавалось раньше пяти-шести. Я не видела более блестящего собеседника, чем Миша. Эта слава за ним сохранилась — вечно слышу об этом через третьи руки. Причем, как всегда бывает, теперь люди говорят: я был дружен с Булгаковым, мы всегда ходили с ним домой из театра... Может быть, и был разок — но всегда?!

Что было хорошо у Миши? Он никогда не рассказывал анекдотов (ненавижу я, между прочим, и анекдоты и рассказчиков их), — а все смешное, что у него выскакивало, было с пылу с жару, горяченькое! Только что в голову пришло! Или бывало, что какая-нибудь удачная фраза, меткое прозвище так здорово входили в жизнь, что становились ходячими. И не только у нас, но вообще. По Москве ходят и до сих пор ходячие слова его, а также цитаты из пьес. А когда в театре репетировались его пьесы, то актеры говорили этими репликами в жизни. И удивительно они были жизненны и необходимы, иначе не скажешь. Я сейчас привожу в порядок свои дневники — его жизни, — нашла и вспомнила, как он говорил про свои мучения, когда от него требовали каких-нибудь изменений в пьесе: ну, представь себе, что на твоих глазах Сергею начинают щипцами уши завивать и уверяют, что это так и надо, что чеховской дочке тоже завивали и что ты это полюбить должна... Между прочим, это последнее выражение — Станиславского. Когда он уговаривал Мишу, чтобы он вписал что-нибудь в пьесу, он всегда говорил: а вы полюбите это...

Миша иногда, глядя на Сергея малого, разводил руками, поднимал плечи и говорил: «Немезида!.. Понимаешь ли ты, Сергей, что ты — Немезида?» На что Сережка оскорбленно отвечал: «Мы еще посмотрим, кто Мезида, а кто Немезида!» И приводил этим Мишу в восторг. Вообще он все время задевал мальчишку. «Эх, Сергей, как тебе не стыдно, как ты читаешь!.. Те...ле...фон... Позор! Тебе шесть лет, а ты по складам читаешь?» Сергей отвечал: «Ну де, когда меня только сейчас учить начали... вот если бы начали в два года! Вот я теперь бы читал! Во — как читал!..» — и тяжко вздыхал при этом. «Довольно, довольно! Ах, если бы мне вернуть молодость!.. фаустовские настроения... оставь, оставь, Сергей, ты эту андреевщину!..» И Сергей, уже хохоча, приставал к нему, что такое андреевщина. Их разговоры, их отношения — это вообще было представление, спектакль для меня. Если Миша ехал кататься на лодке и Сергей приставал, как о том и мечтал Миша, к нему, чтобы его взяли с собой, Миша брал с него расписку, что он будет вести себя так-то и так-то (эти расписки у меня сохранились, конечно). По пунктам — договор и подпись Сергея. Или в шахматы. Миша выучил его играть, и когда выигрывал Сергей (сами понимаете, это надо было в педагогических целях), Миша писал мне записку: «Выдать Сергею полплитки шоколаду». Подпись. Хотя я сидела в соседней комнате. — А то они писали заговорщицкое письмо и клали его в почтовый ящик на двери и всячески вызывали меня посмотреть: нет ли чего в ящике...

Женичка сначала очень ревновал к Мише, но потом, благодаря Мишиному уму в этом отношении, так полюбил Мишу, больше отца!

28 февраля 1961 г.

...Да, милый мой, ненаглядный Шурочка, конечно, вы бы вцепились с Мишей друг в друга, настолько у вас много общих интересов, вкусов, мыслей. Ты знаешь, он очень любил слушать мои рассказы о детстве, о нашей семье. Я всегда считала папу энциклопедией, в которой все можно узнать. Миша тоже был таким же всеведущим. Теперь я вижу, что и ты такой. Это изумительно. И, конечно, если бы после войны, или вернее именно в военные годы главным образом, — мне не пришлось со многим расстаться из Мишиной библиотеки, ты бы поразился, сколько там было книг для тебя! Я буду искать «Старые годы» для тебя, родненький, обязательно буду. А Забелина было, конечно, два тома. И его буду искать. Я и сейчас уже ходила и спрашивала по лавкам — нет ли чего в этом роде, но пока что ничего не нашлось.

24 марта 1961 г.

За это время я слушала (сидя в директорской ложе Большого театра, где, бывало, сиживали мы постоянно с Мишей в то время, когда он работал в Большом) два раза оперы под дирижерством Мелика — «Кармен» и «Аиду». Получила громадное наслаждение, главным образом, от музыки, от Мелика, он удивительно талантлив, музыкален, артистичен. Оркестр под его управлением живет особенно интенсивно. «Аида» доставила мне невероятную радость. Во-первых, эту оперу я слушала с Мишей много раз, он ее любил, и в первый раз, когда мы только что познакомились с Мишей и он сказал мне: «Пойдемте на "Аиду"». Встретились под первой колонной слева. А в театре, в первом ряду справа (где сидели Карик с Алисой) он сказал во время увертюры: «В особенно любимых местах я пожму вам пальцы...» По-видимому, вся музыка была особенно любимая.

19 июня 1961 г.

Я тоже все время болею вопросом относительно Мишиного архива, моего личного архива, остатков Олиного, маминого! Когда был жив Женичка — твое подобие в полном смысле слова, такой же страстный собиратель, такой же аккуратист и педант в лучшем смысле слова (прости за повтор, не нашла другого выражения), я была спокойна: все оставляю ему, и казалось, что потом он передаст своему сыну... так мечталось. Но его нет. Сергей, при всей своей любви к Мише, как к человеку и писателю, — совсем другого склада человек, он — необычайно энергичен, деятелен, но не способен кропотливо сидеть над чем-нибудь, собирать, перебирать, классифицировать и т. д. Он требует немедленного результата своей работы, он непоседлив, очень умеет работать и заставлять работать других, так как работает вместе с ними, беря на себя самую трудную часть работы. Но он не архивариус, как меня дразнил Федя Михальский, когда я одно время работала в музее МХАТ. Он даже переделал меня в афишариуса. Обо всем этом будем, конечно, много говорить с тобой, когда увидимся. А сейчас не думай об этом, а живи спокойно — жди встречи, тешь себя радостными мыслями.

27 октября 1968 г.

Мои дорогие Алиса и Карик! Когда я увидела ваше письмо, у меня в первую минуту промелькнула дикая мысль — Шура! Карик, ты написал адрес совершенно как Шура! Я очень обрадовалась вашему письму, давно не знала о вас ничего.

...Я как раз это последнее время занялась между делами тем, что перечитала все старые письма: и папины (начиная с 1922 года), и мамины, и Олины, и Шурины, так что была вся в прошлом. Я только не могу еще взяться за письма Женички, которых у меня громадное количество, больше всех, — они лежат связанные, подобранные одно к другому — как они приходили ко мне, но читать их я не могу. Но вот все остальное я прочитала, и плакала и смеялась — столько там полноты жизни! Там очень много и о тебе, Карик, и о Хенни — это в письмах дедушки и бабушки. Какие они были любящие баба и дед! как им дороги были и «перновские» и «московские» внуки! И у меня все это прошлое вдруг ожило в душе, мне стало казаться, что я могу сейчас написать или позвонить или сказать — и папе, и маме, и Оленьке и Шуре!.. Казалось, что все они около меня. Как хорошо, что сохранились все эти письма. Мои тоже и мама сохранила и Оленька. Я их тоже читала. И, знаете, что меня поразило, что я, молодая и, казалось бы, счастливая женщина, писала Оле в Америку, где она тогда (в 1922—23 году) была с МХАТом: ты знаешь, Оленька, я не могу объяснить, почему, но я очень тоскую, ведь я люблю Женю (отца), ведь я обожаю малыша (Женичку), но в душе все время тоска, я не вижу смысла в моей жизни, мне недостает чего-то. Надо наверно чем-то другим заполнить ее. Откуда были эти мысли? И чувства? И, читая их, я понимала, почему у меня была тогда такая смелость, такая решительность, что я порвала всю эту налаженную, внешне такую беспечную, счастливую жизнь, и ушла к Михаилу Афанасьевичу на бедность, на риск, на неизвестность.

Я, по-моему, говорила вам, как Миша как-то, очень легко, абсолютно без тени скучного нравоучения, говорил мальчикам моим за утренним кофе в один из воскресных дней, когда Женичка пришел к нам и мы, счастливая четверка, сидели за столом: «Дети, в жизни надо уметь рисковать... Вот, смотрите на маму вашу, она жила очень хорошо с вашим папой, но рискнула, пошла ко мне, бедняку, и вот поглядите, как сейчас нам хорошо...» И вдруг, Сергей малый, помешивая ложечкой кофе, задумчиво сказал: «Подожди, Потап, мама ведь может 'искнуть еще 'аз».

Потап выскочил из-за стола, красный, не зная, что ответить ему, мальчишке восьми лет.

Милые, вот как я расписалась сегодня, пишите и вы мне. Крепко целую вас и от себя и от всей семействы, как говорил Сережа в детстве.

Комментарии

Эти письма к брату Е.С. писала на машинке, густо, через один интервал, с обеих сторон листа. Для себя (и нас) оставила вторые экземпляры машинописи.

13 февраля 1961 г.

После лыж — генеральная «Блокады», после этого — актерский клубу где он играл с Маяковским на биллиарде. — Создавая образ, безусловно художественно верный, Е.С. смещала события. Премьера «Блокады» Вс. Иванова во МХАТе состоялась 26 февраля 1929 г., генеральная, следовательно, была еще раньше, т. е. задолго до масляной, а Маяковский еще 14 февраля выехал за границу и в Москву вернулся только 2 мая. Но сами по себе все эти события были — и «Блокада», которую Е.С. могла смотреть вместе с Булгаковым, и какие-то генеральные репетиции во МХАТе, на которые он ее водил, и встреча с Маяковским, поразившая ее (она неоднократно, с очень живыми деталями, рассказывала об этой встрече), и лыжные прогулки, которые Булгаков очень любил, а Е.С., по-видимому, не очень... Только все это происходило в другое время — в разное время.

...мы стали ходить с ним в Ленинскую библиотеку... — Е.С. сохранила свой читательский билет, датированный 1929 годом. Но далее, замечая: «он в это время писал книгу "Жизнь господина де Мольера"», — ошибается: Булгаков работал над пьесой «Кабала святош».

27 октября 1968 г.

Алиса и Карик — невестка и сын А.С. Нюренберга. 1 июля 1968 г. Е.С. записала: «Умерла Лилли, Шурина жена, Лилли Артуровна Нюрнберг. Умер последний человек, с которым я могла вспоминать папу, маму, Шуру, детство... Позвонил мне об этом из Гамбурга Карик. Говорил: "Умер папа, теперь мама. Остались у меня теперь близкими только ты и Сережа"».