Вернуться к В.И. Лосев, Л.М. Яновская. Дневник Елены Булгаковой

Из писем к Николаю Афанасьевичу Булгакову

Москва. 4 сентября 1960 г.

Дорогой Никол, прошел 21 год со времени получения письма от Вас — от 21.VI.39. Это было еще при жизни Миши. Мы никак не могли объяснить себе наступившего после этого молчания. Миша умер 10 марта 1940 г. У него была неизлечимая болезнь — нефросклероз, гипертоническая болезнь. Затем война. В моей жизни новое горе — умер сын. Я не задаю сейчас Вам никаких вопросов и не пишу о себе, буду ждать ответа от Вас. Пишу на этот адрес, кроме того, на адрес Ваш и Ивана Афанасьевича — квартирный. Мой адрес сейчас: Москва, Г-19, Суворовский бульвар, 25, кв. 23.

Шлю сердечный привет Вам и всей семье.

Елена Булгакова.

17 октября 1960 г.

Дорогие Ксения Александровна и Николай Афанасьевич, с большой радостью получила вчера Ваше письмо от 11 октября. Кстати, напишите мне, пожалуйста, когда Вы получили мое письмо и от какого числа? Дело в том, что я на адрес лаборатории профессора д'Эреля послала Вам два письма. Кроме того, на старые квартирные адреса — Ваш и Ивана Афанасьевича — на rue Duval — тоже два письма, но они вернулись обратно. Одновременно с этим письмом я выслала Вам книгу Миши — две пьесы: «Дни Турбиных» и «Последние дни (Пушкин)». Эта книга вышла в московском издательстве «Искусство» в 1955 году, разошлась в течение первых же дней и стала уникальной. Мне очень хотелось бы, если это Вам интересно, — а в этом я не сомневаюсь, — выслать Вам также его книгу «Жизнь Мольера». Помните, Вы еще выслали ему фотографию памятника Мольеру, которая была ему нужна для книги?

Из пьес Мишиных идут: в МХАТе — «Последние дни» уже раз 300, и «Мертвые души», по Гоголю, больше 700 раз. В театре Станиславского — «Дни Турбиных» — около 600 раз (не считая прошедших около тысячи раз спектаклей во МХАТе) — Мишины вещи любит советский зритель, сборы всегда полные. В Ленинграде, в бывш. Александринке, теперь Театр имени Пушкина, — идет «Бег». Он шел еще в Сталинграде. Что делается на периферии — я не знаю, так как в 1955 году кончились авторские, по закону — 15 лет. Про дружественные страны знаю, что «Бег» идет в Польше и Чехословакии, в Праге. Мне прислали из обеих стран письма, фотографии актеров с автографами, афиши, программы. «Бег» получил и у нас на «Волжской весне» — премию для театра, также и на польском фестивале этого года. Половину своего обработанного уже мной архива Миши я сдала в Пушкинский дом при Академии наук СССР в Ленинграде, а над другой частью еще работаю. Вчера получила из редакции газеты «Литература и жизнь» сообщение — вырезку из газеты о «неизвестной пьесе М. Булгакова». Я, конечно, знала о ней, но рукописи у нас не было. Вообще до нашей с ним встречи он уничтожал все свои рукописи, оставляя только машинопись. Но с 1930 года я сохранила каждый листок, каждую строчку. Сначала Миша подсмеивался, а потом стал мне помогать в этом и ничего не выбрасывал. На глазах у всех Миша стал успокаиваться, как-то, если можно так выразиться, расцветать внешне, и к 1939-му году он был прелестен и внешне и душевно. Так что все его обычные разговоры о скорой смерти (а он их вел всегда в самой юмористической форме, за столом с друзьями — и все, глядя на его актерские показы и слушая его блестящий текст — не могли удержаться от смеха). Но так как он их вел всегда, то раз в год (обычно весной) я заставляла его проделывать всякие анализы и просвечивания. Все давало хороший результат, и единственное, что его мучило часто, это были головные боли, но он спасался от них тройчаткой — кофеин, фенацетин, пирамидон. Но осенью 1939 года болезнь внезапно свалила его, он ощутил резкую потерю зрения (это было в Ленинграде, куда мы поехали отдыхать), — и профессор, обследовав его, сказал: «Ваше дело плохо. Немедленно уезжайте домой». Эта докторская жестокость повторилась и в Москве — врачи не подавали ему надежды, говоря: «Вы же сами врач, и все понимаете». Миша всегда, с самого первого дня, когда попросил, чтобы я была с ним, взял у меня клятву, что я не отдам его в больницу, что он умрет у меня на руках, — предупреждая о том, что с ним будет все, как с отцом, Афанасием Ивановичем. И даже год сказал — 1939-й. Врачи мне тоже говорили, что это вопрос трех-четырех дней. Но Миша прожил после этого еще семь месяцев, как он говорил: «Потому, что верю тебе». А я клялась ему, что он выздоровеет. Когда все это было, я думала, что страшнее этого в моей жизни ничего не будет. Но через 17 лет все это повторилось, как это ни странно, с моим старшем сыном, 35-летним человеком.

Простите за тяжелое письмо, но Вам же надо все это знать. Вы так любите Мишу, и он Вас любил невероятно сильно. Николка в «Днях Турбиных», в «Белой гвардии», в рассказе «Красная корона», в одном черновике романа, — все это посвящено Вам...

13 ноября 1960 г.

...Сегодня Ваше письмо, так обрадовавшее меня, пришло сразу после одного очень приятного телефонного звонка: мне сообщили, что в журнале «Театральная жизнь» № 21 есть статья о Черкасове, где очень интересно разбирается его исполнение роли Хлудова в Мишиной пьесе «Бег» (она идет в Александринском театре в Ленинграде), и помещена большая фотография Черкасова в этой роли. Этого факта в 1939 году тоже не могло быть, — и пьеса не шла, хотя она написана в 1927 году, и такой рецензии бы не было.

Я собираю все, что могу. Архив, как сказал великий специалист этого дела, покойный профессор Борис Викторович Томашевский, посмотрев у меня на квартире архив — «цены не имеет!» И это он главным образом был инициатором дела передачи архива в Пушкинский Дом. Начал собирать и приводить в порядок его — Миша. За 20 лет после его смерти я продолжала доставать всевозможный материал и делать такие же альбомы — как делал Миша по «Турбиным» — по другим его пьесам. Видимо, архив представляет интерес, так как недавно ко мне обратились из двух московских музеев и из Ленинской библиотеки — с просьбой о передаче архива. Но я, конечно, хочу, чтобы фонд был единый, и потому буду и дальше передавать Пушкинскому Дому. Хотя мне было бы гораздо удобнее, чтобы архив был в Москве, так как ездить в Ленинград — если мне бы нужно было для работы — мне трудно материально. Вот факт интереса к архиву — тоже свидетельство изменений и очень больших в нашей жизни...

Конечно, Ваше предложение написать о Мише меня страшно обрадовало. Вы знаете тот период его жизни, когда я еще не была с ним знакома. И хотя он мне много рассказывал о своей молодости, но все-таки это же не написано. Из-за того, что не вышла до сих пор Мишина биография (а я надеюсь, что она скоро выйдет!), среди людей, не знающих его, но интересующихся им, существует много сказок и легенд, вроде того, что он служил в белой армии, что он был в эмиграции, что он жил за границей и так далее. И когда бывает, что мне задают эти вопросы, и я говорю, что он никогда не был в армии, что он всегда был штатским врачом, сначала земским, а потом частным в Киеве, — и что только его писательская наблюдательность позволила ему с такой яркостью, живостью все описать, — люди широко раскрывают глаза...

5 декабря 1960 г.

...После всего тяжкого горя, выпавшего на мою долю, я осталась цела только потому, что верю в то, что Миша будет оценен по заслугам и займет свое, принадлежащее ему по праву место в русской литературе. Я Вам постараюсь прислать выдержки из выступлений о Мише и во время гражданской панихиды в Союзе писателей в 1940 году, и на вечере памяти в 1940 году в Театральном обществе, и на вечере памяти в 1960 году в МХАТе. Я сидела в МХАТе в фойе (я связана с этим театром уже более 40 лет) и, глядя на портрет Миши, думала: «Ты слышишь, Миша? Это о тебе так говорят! Это тебе играет Рихтер, это для тебя поет лучший тенор Большого театра (он пел по моей просьбе — любимую Мишину "Эпиталаму")».

16 января 1961 г.

Дорогие Никол и Ксения! Сейчас только ушла от меня Надежда, она провела у меня целый день. Принесла мне Ваше, Никол, письмо от 27 ноября 1960 года, которое она получила 4 декабря. А я ей показала Ваши письма ко мне. Ваше письмо Наде я попросила оставить на время у меня, так как мне хочется на многое в нем ответить...

Мишина могила часто вызывает такое восхищение, что ко мне звонят незнакомые и говорят об этом. Она устроена таким образом.

Я долго не оформляла могилы, просто сажала цветы на всем пространстве, а кругом могилы посажены мной четыре грушевых дерева, которые выросли за это время в чудесные высокие деревья, образующие зеленый свод над могилой. Я никак не могла найти того, что бы я хотела видеть на могиле Миши — достойного его. И вот однажды, когда я по обыкновению зашла в мастерскую при кладбище Новодевичьем, — я увидела глубоко запрятавшуюся в яме какую-то глыбу гранитную. Директор мастерской, на мой вопрос, объяснил, что это — Голгофа с могилы Гоголя, снятая с могилы Гоголя, когда ему поставили новый памятник. По моей просьбе, при помощи экскаватора, подняли эту глыбу, подвезли к могиле Миши и водрузили. С большим трудом, так как этот гранит труден для обработки, как железо, рабочие вырубили площадочку для надписи: Писатель Михаил Афанасьевич Булгаков. 1891—1940 (четыре строчки. Золотыми буквами). Вы сами понимаете, как это подходит к Мишиной могиле — Голгофа с могилы его любимого писателя Гоголя. Теперь каждую весну я сажаю только газон. Получается изумрудный густой ковер, на нем Голгофа, над ней купол из зеленых густых ветвей. Это поразительно красиво и необычно, как был необычен и весь Миша — человек и художник...

Вырезать те строки, которые Вы предлагаете (мысль сама по себе чудесная и верная) — невозможно, так как, повторяю, на этом граните ничего вырезать невозможно, тем более мелким шрифтом. Эту глыбу — морской гранит — привез Аксаков специально для могилы Гоголя...

Теперь хочу рассказать Вам подробнее о смерти Миши, как это мне ни трудно делать. Но я понимаю, что Вам надо это знать. Когда мы с Мишей поняли, что не можем жить друг без друга (он именно так сказал), — он очень серьезно вдруг прибавил: «Имей в виду, я буду очень тяжело умирать, — дай мне клятву, что ты не отдашь меня в больницу, а я умру у тебя на руках». Я нечаянно улыбнулась — это был 1932-й год, Мише было 40 лет с небольшим, он был здоров, совсем молодой... Он опять серьезно повторил: «Поклянись». И потом в течение нашей жизни несколько раз напоминал мне об этом. Я настаивала на показе врачу, на рентгене, анализах и т. д. Он проделывал все это, все давало успокоение, и тем не менее, он назначил 39-й год, и когда пришел этот год, стал говорить в легком шутливом тоне о том, что вот — последний год, последняя пьеса и т. д. Но так как здоровье его было в прекрасном проверенном состоянии, то все эти слова никак не могли восприниматься серьезно. Говорил он об этом всегда за ужином с друзьями, в свойственной ему блестящей манере, с светлым юмором, так что все привыкли к этому рассказу. Потом мы поехали летом на юг, и в поезде ему стало нехорошо, врачи мне объяснили потом, что это был удар по капиллярным сосудам. Это было 15 августа 1939 года. Мы вернулись в тот же день обратно из Тулы (я нашла там машину) в Москву. Вызвала врачей, он пролежал несколько времени, потом встал, затосковал, и мы решили для изменения обстановки уехать на время в Ленинград. Уехали 10 сентября, а вернулись через четыре дня, так как он почувствовал в первый же день на Невском, что слепнет. Нашли там профессора, который сказал, проверив его глазное дно: «Ваше дело плохо». Потребовал, чтобы я немедленно увезла Мишу домой. В Москве я вызвала известнейших профессоров — по почкам и глазника. Первый хотел сейчас же перевезти Мишу к себе в Кремлевскую больницу. Но Миша сказал: «Я никуда не поеду от нее». И напомнил мне о моем слове.

А когда в передней я провожала профессора Вовси, он сказал: «Я не настаиваю, так как это вопрос трех дней». Но Миша прожил после этого полгода. Ему становилось то хуже, то лучше. Иногда он даже мог выходить на улицу, в театр. Но постепенно ослабевал, худел, видел все хуже. (Вы многое узнаете из тех материалов, которые есть у моего брата.) Мы засыпали обычно во втором часу ночи, а через час-два он будил меня и говорил: «Встань, Люсенька, я скоро умру, поговорим». Правда, через короткое время он уже острил, смеялся, верил мне, что выздоровеет непременно, и выдумывал необыкновенные фельетоны про МХТ, или начало нового романа, или вообще какие-нибудь юмористические вещи. После чего, успокоенный, засыпал. Как врач, он знал все, что должно было произойти, требовал анализы, иногда мне удавалось обмануть его в цифрах анализа, — когда белок поднимался слишком высоко.

Люди, друзья, знакомые и незнакомые, приходили без конца. Многие ночевали у нас последнее время — на полу. Мой сын Женичка перестал посещать школу, жил у меня, помогал переносить надвигающийся ужас, Елена тоже много была у нас, художники В. Дмитриев и Б. Эрдман (оба теперь умершие) каждый день приходили, жили Ермолинские (друзья), сестры медицинские были безотлучно, доктора следили за каждым изменением. Но все было напрасно. Силы уходили из него, его надо было поднимать двум-трем человекам. Каждый день, когда сменялось белье постельное. Ноги ему не служили. Мое место было — подушка на полу около его кровати. Он держал руку все время — до последней секунды. 9-го марта врач сказал часа в три дня, что жизни в нем осталось два часа, не больше. Миша лежал как бы в забытьи. Накануне он безумно мучился, болело все. Велел позвать Сережу. Положил ему руку на голову. Сказал: «Свету!..» Зажгли все лампы. А 9-го после того, как прошло уже несколько часов после приговора врача, очнулся, притянул меня за руку к себе. Я наклонилась, чтобы поцеловать. И он так держал долго, мне показалось — вечность, дыхание холодное, как лед, — последний поцелуй. Прошла ночь. Утром 10-го он все спал (или был в забытьи), дыхание стало чаще, теплее, ровнее. И я вдруг подумала, поверила, как безумная, что произошло то чудо, которое я ему все время обещала, то чудо, в которое я заставляла его верить, — что он выздоровеет, что это был кризис. И когда пришел к нам часа в три 10-го марта Леонтьев (директор Большого театра), большой наш друг, тоже теперь умерший, — я сказала ему: «Посмотрите, Миша выздоровеет! Видите?» — А у Миши, как мне и Леонтьеву показалось, появилась легонькая улыбка. Но, может быть, это показалось нам... А может быть, он услышал?

Через несколько времени я вышла из комнаты и вдруг Женичка прибежал за мной: «Мамочка, он ищет тебя рукой» — я побежала, взяла руку, Миша стал дышать все чаще, чаще, потом открыл неожиданно очень широко глаза, вздохнул. В глазах было изумление, они налились необычайным светом. Умер. Это было в 16 ч. 39 м. — как записано мной в тетради. Во время болезни я стала сначала записывать предписания врача, потом прибавилась полная запись дня, когда, какое лекарство принял, что ел, когда и сколько спал. Потом — его слова, потом, в последнее время его ухудшение состояния, — тяжелые минуты потери памяти (очень редкие), галлюцинации, и наконец подробные записи последних дней его страданий. Лицо его настолько изменилось от переносимых им страданий, что его почти нельзя было узнать. Я с ужасом думала — никогда не увижу Мишу, каким знала. А после смерти лицо стало успокоенным, счастливым почти, молодым. На губах — легкая улыбка. Все это, не я одна видела, об этом с изумлением говорили все видевшие его.

А 4-го марта на рассвете меня разбудила сестра милосердия и сказала: «М.А. зовет вас, хочет проститься». Я подошла, он покосился в сторону сестры, ожидая, что она догадается уйти, но она отвернувшись к окну, не уходила. Тогда он проделал шутку, которая всегда смешила меня, — как бы плюнул легко в сторону сестры, тихонько. А потом, сразу став серьезным, сказал мне прощальные слова, каких не говорил никогда. А уж чего я не слышала от него. Потом ему стало худо, и он отшатнулся, упал на подушку и стал холодеть и синеть у меня на глазах. Я взяла его голову и стала судорожно говорить ему, как мы скоро поедем с ним в Италию, как он там поправится, как хорошо ехать в вагоне, как ветер вздувает занавески... И он стал оживать и бормотать: «Еще, еще про занавески, про ветер».

И когда вечером пришел доктор, он сказал: «Вы знаете, Николай Антонович, я сегодня умирал у нее на руках, и воскрес».

Простите меня, Никол, я знаю, что Вам тяжело будет все это читать. Но ведь я чувствую все время, что Вы ждете от меня рассказа о его последних минутах. Он умирал так же мужественно, как и жил. Вы очень верно сказали о том, что не всякий выбрал бы такой путь. Он мог бы, со своим невероятным талантом, жить абсолютно легкой жизнью, заслужить общее признание. Пользоваться всеми благами жизни. Но он был настоящий художник — правдивый, честный. Писать он мог только о том, что знал, во что верил. Уважение к нему всех знавших его или хотя бы только его творчество — безмерно. Для многих он был совестью. Утрата его для каждого, кто соприкасался с ним, — невозвратима.

24 февраля 1961 г.

...Вы спрашиваете, почему я посадила груши на Мишиной могиле? Я хотела — вишневые деревья, но в ту пору не нашлось их. И предложили груши, я согласилась. Сейчас это очень густые, высокие деревья, дающие большие вкусные плоды — к сожалению — так как на них охотятся работники мастерской (памятников) при кладбище. В прошлом году я обратилась с жалобой директору, так как затоптали очень красивый газон. Но убрать эти деревья жаль, уж очень красиво все на могиле, и эти деревья, образующие купол над камнем, и сам камень, и яркий газон.

3 августа 1961 г.

Посылаю Вам карточку, которая Вам будет интересна из-за портрета Миши. Этот портрет был заказан Союзом писателей — для гражданской панихиды по Мише в ССП, был выполнен художником К. Чемко в одну ночь с маленькой фотографии — последней, вернее, последней во время его здорового состояния, — летом 1939 года. Потом я приобрела портрет. Раму заказала в Третьяковской галерее (помещающейся в Лаврушинском пер.). Рама красного дерева, вогнутая. Рядом со мной — моя молодая приятельница, муж которой снимал фото.

14 сентября 1961 г.

Мишина книга кончается и начинается с памятника Мольеру, и поэтому мне непременно хочется поместить фото памятника. Я должна сказать, что, действительно, это стоило больших трудов — добиться согласия на издание. Ведь я бьюсь над этим двадцать один год. Бывало, что совсем-совсем, казалось, добилась. И опять все летело вниз, как Сизифов камень. В этом — моя жизнь. Мне выпало на долю — невероятное, непонятное счастье — встретить Мишу. Гениального, потрясающего писателя, изумительного человека. Не думайте, что это я пишу, потому что я — жена его, человек, обожающий его. Нет — все (и очень большие и очень разнообразные люди), все, кто смог познакомиться полностью с его творчеством (я не всем даю эту возможность), — все употребляют именно это выражение — гениальный. Мне попала в руки совершенно случайно рецензия в Союзе писателей (!) о Мише, и там под его именем стояли: год рождения, год смерти, и слова, начинающие текст: Великий драматург. И ведь они не знают (только слышат) — какая у него проза. Я знаю, я твердо знаю, что скоро весь мир будет знать это имя...

У моего брата есть экземпляр «Белой гвардии», а также романа «Мастер и Маргарита». Но это я ему послала с верным человеком, который передал ему из рук в руки, и брат (как я ему написала) не может выпустить этого от себя. Чтобы не произошло что-нибудь похожее на Бориса Пастернака. Но если бы Вы могли к нему поехать как-нибудь и прочитать — Вам бы это доставило наслаждение. Умирая, он говорил мне только об этом романе, считая его своим лучшим произведением, в которое он вложил всего себя.

17 декабря 1961 г.

...Книгу о Мольере сдала, и редактор обещает, что в середине января она будет лежать у меня на столе. Тогда и Вам, конечно, вышлю сразу — это вещь поразительная. В ней — тьма знаний и таланта. Поданы эти все глубокие знания так легко, как может сделать только очень талантливый писатель.

История Мольера в жизни Миши такова: он считал Мольера лучшим драматургом мира, преклонялся, обожал его. В 1929 году он стал писать пьесу о Мольере, она называлась «Кабала святош» (было общество в то время, религиозное, преследовавшее на словах высоконравственные идеи, но на деле... Оно ненавидело Мольера и погубило его).

Пьесу сначала Репертуарный комитет запретил, но потом, под давлением Горького, высоко оценившего эту вещь, разрешение на постановку было дано. МХАТ взял эту пьесу, но, по разным, совершенно не относящимся к пьесе, обстоятельствам, мариновал ее: то репетиции шли очень интенсивно, то совсем прекращались. Время шло, прошло пять с лишним лет, — когда наконец состоялась премьера «Мольера». Спектакль, несмотря на то, что Миша не был доволен составом, прошел блестяще для публики: было шесть репетиций публичных и семь спектаклей. Каждый раз давали массу раз занавес — от 15—25 раз. И тем не менее после седьмого представления спектакль был снят. Это было 4 марта 1936 года — последний спектакль, а статья в газете — 9 марта 1936 года. Это было сделано врагами Миши в то страшное для многих время. Но вернемся к Мольеру. В 1932 году к Мише обратились с предложением написать биографию Мольера. Он, конечно, с радостью согласился. Мы стали с ним ходить в Ленинскую библиотеку, где он изучил все, что было возможно — все исследования о Мольере. Всех французов. И написал «Жизнь господина де Мольера». Книга лежала до сих пор, — повторяю — все это было время, когда Мишины недруги действовали вовсю. Сейчас, слава Богу, все изменилось — книга печатается, а пьеса «Мольер» («Кабала святош») выходит в сборнике его пьес.

Так же, я надеюсь, выйдут и другие его произведения — «Белая гвардия», «Записки врача», «Театральный роман», пьесы и т. д.

7 сентября 1962 г.

...Повторяю, дорогие мои, что не для хвастовства я говорю, а для Вашего успокоения. Я делаю все, что только в моих силах, для того, чтобы не ушла ни одна строчка, написанная им, чтобы не осталась неизвестной его необыкновенная личность. Все люди, с которыми я встречаюсь, которые входят заново в мой дом, подпадают под обаяние его поразительного таланта, его необыкновенно мужественной человеческой сущности. И все будут что-то делать для увековечения памяти его. Это — цель, смысл моей жизни. Я обещала ему многое перед смертью, и я верю, что я выполню все...

Не бойтесь обескровить мой архив или иконографию Миши — я всегда отдаю только копии...

Когда я писала Вам о своем одиночестве, я, конечно, не забывала о тех больших друзьях, настоящих моих друзьях, которые беспрестанно доказывают мне свою дружбу, любовь и внимание. Это — большое счастье в моей жизни. Такое высшее счастье, как сын Сергей и мои отношения с ним, — тоже никогда не уходят из моего сознания. Но потери — они незабвенны и невозместимы. Вот это и дает ощущение одиночества, иногда так страшно, что бежишь из дому, чтобы не оставаться в этих стенах. Иногда, когда особенно жизнь дает результат, которого добиваешься, — на душе легче и светлее. «А я по своей натуре более склонен к оптимизму», — говорит Николка Турбин. За это меня и любил Миша.

Комментарии

Осенью 1960 г. Е.С., настойчиво стремясь восстановить контакты с Н.А. Булгаковым, посылает ему сразу несколько писем по всем известным ей адресам. «Дорогая Елена Сергеевна, — отвечает он 11.X.1960 г., — отвечаю на Ваше письмо, явившееся для нас полной неожиданностью после столь долгого, необъяснимого и потому очень тягостного прекращения вестей от Вас. О смерти Миши я узнал из иностранных и советских газет и долго ждал от Вас подтверждения и подробности о его кончине. Мы терялись в догадках, но писать Вам не решались: времена были тревожны и опасны. Началась война...»

В конце 1967 г., уже после смерти Н.А. Булгакова, Е.С. побывала в Париже. Гостила у Ксении Александровны, страстно привязавшейся к ней. Все касающиеся М.А. Булгакова материалы — оригиналы его писем к брату, оригиналы своих писем (с пометами Н.А.: «получено» и «отвечено» то на русском, то на французском) и проч. — привезла в Москву.

17 октября 1960 г.

...в одном черновике романа... — имеется в виду «Тайному другу».

13 ноября 1960 г.

...вроде того, что он служил в белой армии... — По-видимому, Булгаков не рассказывал Елене Сергеевне о том, что в белой армии служил — врачом. В течение многих лет вообще не говорил об этом; в анкетах обыкновенно писал: «В войсках и учреждениях белых правительств не служил». И все-таки, поступая на службу в Большой театр, в анкете, датированной 19 октября 1936 г., на вопрос: «Участие в белой и других контрреволюционных армиях» — ответил прямо: «В 1919 году, проживая в г. Киеве, последовательно призывался на службу в качестве врача всеми властями, занимавшими город».

Н. А. не мог не знать, что Михаил Булгаков в 1919 г. был мобилизован деникинцами. Но писать об этом Елене Сергеевне не стал. Ответил так: «Вы глубоко правы: клевету и наветы на Мих. А. Булгакова нужно всюду энергично опровергать. Он, т. е. Михаил, был истинно русский интеллигент, человек по всей своей сути мягкий и чуткий, но никак не милитарист! Ни в каких боях он никогда не участвовал и, наверное, никогда и никого не ранил и не убил».