Вернуться к Л.К. Паршин. Чертовщина в Американском посольстве в Москве, или 13 загадок Михаила Булгакова

А. Вулис. Архивный детектив

На заметки свободной композиции не грех откликнуться тоже заметками — и тоже свободной композиции.

Не буду вдаваться в общетеоретические рассуждения: о том, как важны при воссоздании литературного процесса показания очевидцев, свидетелей, соучастников, о том, сколь велика ценность первоисточников, вещественных доказательств, улик, помогающих реконструировать подлинное лицо творческой личности, — по сему поводу наговорено за последнее время столько банальностей, что и высшая правда в этом контексте покажется перепевом сомнительных общих мест. Ясно одно: всякую попытку спасти от забвения мало-мальски достоверный исторический факт следует горячо приветствовать.

С такой точки зрения первый рассказ Л. Паршина представляет несомненный интерес для современного читателя — и, соответственно, издателя. Не говорю уже о литературоведческой науке и тому подобных олимпийских инстанциях. Исследователю (не побоюсь в данном случае столь обязывающего титула) удалось получить информацию поистине сенсационную: полную картину раннего булгаковского жития, увиденную глазами его первой жены Татьяны Николаевны Кисельгоф. Фрагменты ее воспоминаний появлялись время от времени то там, то здесь. Но фрагменты — даже вполне достоверные — констатировали факт или факты, оставляя в тени личность наблюдателя. И мы таким образом слышали только одну сторону диалога и не слышали, сколь ни парадоксально, как раз самого говорящего, рассказчика, — или, вернее, слышали, но воспринимали как некую механическую ипостась, как протокол, как бездушную фиксацию чужого голоса. Заслуга репортера Л. Паршина состоит в реабилитации рассказчика, в воскрешении обаятельной, умной, ироничной женщины Т.Н. Лаппа, сумевшей сохранить дистанцию между тем, что является и считается общечеловеческим, и тем, что претендует на такую честь, будучи по преимуществу узкоэлитарным.

Да, на мой взгляд, это — главное достижение Л. Паршина: он ввел в современное литературоведение (может быть, даже литературу) живой образ первой булгаковской жены — юной, непосредственной, заговаривающейся. И поэтому, конечно, слово «репортер», только-только оброненное здесь по адресу Л. Паршина, — условный заменитель настоящего: «литератор»; произведение Л. Паршина — документ, но — одновременно — оно еще и литература. И конечно же, наука. Этого нельзя не добавить, потому что, подавая голос, автор выказывает себя дотошным, придирчивым, взыскательным аналитиком.

Имея некоторый опыт работы с булгаковскими материалами и булгаковедческими концепциями, смею поручиться за следующие достоинства этой книги.

Первое. Л. Паршин превосходно знает материал, владеет сопоставительной технологией, благодаря чему умеет предлагать читателю (и науке) максимально убедительные версии тех или иных биографических, библиографических, а то и теоретических ситуаций; иначе говоря, сообщения Т.Н. Лаппа приобретают в его подаче (или интерпретации — если читателям спокойнее встретиться с таким определением паршинской работы) объективный академический вес.

Второе. Бесспорная заслуга Л. Паршина — преодоление легенд, густым туманом окутывающих булгаковское творчество (наследие, житие и т. п.); в таком плане мне представляется вполне убедительной полемика Л. Паршина с М. Чудаковой и с Л. Яновской — он высказывается решительно, резковато, но — по существу — всегда справедливо. И особенно симпатична мне атака на вымыслы Д. Гиреева.

Третье. Переняв у писательских вдов их определяющее качество — оппозиционность по отношению ко всем существующим оценочным системам (не вообще — а «ихнего» писателя), Л. Паршин корректен, и некоторые его пассажи представляются образцом уважительного отношения к чужим мнениям.

Четвертое. А если без обиняков — книга интересная, временами — захватывающая, побольше бы таких (что в издательстве «Книжная палата», что в иных издательствах); разговор интервьюера со «свидетельницей» перерастает подчас в драматическое действо, в пьесу «на двоих», развивающуюся по законам динамичного детектива; многократно приумножают значимость рукописи иллюстративные, биографические и библиографические материалы — проекции бытия Булгакова во времени, пространстве, «на людях» и в книгах.

Главный недостаток этого текста — именно избыточность предлагаемых нам фактических сведений, что может расцениваться как продолжение достоинств.

Вторую половину книги составляют остросюжетные литературоведческие детективы. И хотя этими эпитетами и этой жанровой характеристикой они как бы приведены к общему знаменателю, должен подчеркнуть: они очень разные во многих отношениях — по литературным достоинствам, по приему, по научной весомости материала, по достоверности. Но, будучи разными, они равны по интересности.

Прежде всего — исчисление барона Штейгера. Да и вообще весь рассказ о чертовщине в американском посольстве. Что тут сказать? Проделана виртуозная сыщицкая работа, достойная самых рискованных аналогий: пусть читатель сам подберет, кто ему больше по сердцу — Шерлок Холмс и другие деятели его крута (мсье Пуаро, патер Браун, инспектор Лосев) или пытливые следователи от науки: Шлиман, Шамполион, Кювье. Автор придирчиво изучает одну версию за другой, вдохновенно сочиняет гипотезы, взыскательно сортирует улики. Он копается в архивах и старых газетах, он наслаждается пыльным запахом подшивок и сбивчивой скороговоркой (или невнятным бормотанием) свидетелей. В результате на свет является типично детективная разгадка типично детективной загадки в виде тождества: Майгель-Штейгер. Иначе говоря, у барона Майгеля из романа «Мастер и Маргарита» был вполне реальный прототип — барон Штейгер. Воздавая должное упорству Л. Паршина, я не могу, однако, отделаться от сложного чувства: зачем нагромождать горы математических выкладок там, где можно было бы обойтись простым арифметическим действием. А именно спросить хотя бы у меня: «А кто такой барон Майгель?» И я бы ответил со ссылкой на Елену Сергеевну Булгакову: «Барон Штайгель!» (Автор прав: Елена Сергеевна придерживалась именно такой транскрипции, или, точнее, такого произношения.) Полагаю, что этими сведениями наверняка располагали и другие собеседники булгаковской вдовы, не я один. Так что, условно говоря, Л. Паршин вполне мог бы заменить кругосветное путешествие послеобеденным визитом в соседнюю квартиру.

Спасибо ему, что он этого не сделал. Потому что читатель лишился бы тогда увлекательной повести. Ведь любой детектив легко аннулировать, коротко сообщив любопытствующим: «Труп, о котором вы узнали на первой странице, это Икс — жертва кровожадного Игрека, что неопровержимыми фактами обосновал сыщик Зет. Не будем тратить время на излишние подробности».

Выглядит убедительным и другое авторское допущение: о прототипической зависимости между акустическим Аркадием Аполлоновичем Семплеяровым, с одной стороны, и Авелем Енукидзе с его культуртрегерскими должностями, с другой. Что касается бала в американском посольстве, то его картины мне не кажутся столь уж уникальными; великий бал у сатаны со всеми своими цветовыми, звуковыми, живописными, гастрономическими эффектами имеет несчетное количество литературных аналогов: у Андерсена, Уайльда, Гофмана. И я не стал бы прямо выводить булгаковские описания из конкретного события. Л. Паршин прекрасно знает и на многих примерах сам показывает, что Булгаков черпал свои краски из разных источников, никогда не обрекая себя на один-единственный тюбик. У Булгакова всякий образ отсюда, и оттуда, и еще оттуда, и отовсюду.

И еще одна деталь, вызывающая на полемику. По мере углубления в улики, отыскиваемые Л. Паршиным, нарастает тревожное беспокойство: официальную аргументацию сталинских приговоров по делам Енукидзе или Ягоды он склонен временами принимать за объективную, так что Ежов, коего предшественник будто бы пытался отравить, уже чуть ли не на сочувствие напрашивается. Был ли Енукидзе распутником или нет — это ведь теорема, по-прежнему требующая доказательств. И вывод: раз Штейгера не реабилитировали в наши дни, значит, он и на самом деле был иностранным шпионом (пускай даже по совместительству), — этот вывод, по меньшей мере, скоропалителен. Штейгеру могли отказать в реабилитации по тысяче других причин: он оказался, скажем, растратчиком, растлителем малолетних, квартирным вором — и т. д. Пока не доказано, что он иностранный шпион, от подобных обвинений его охраняет презумпция невиновности. Хотя, разумеется, сей тип мне глубоко противен: и как литературный персонаж, и как персонаж воспоминаний Елены Сергеевны, мерзкая личность, доносчик и провокатор.

Булгаковская география предстает в трактовке Л. Паршина романтической, нехоженой, остраненной. Б. Мягков и другие уже делились с читающей публикой своими краеведческими находками, и не раз. Автор очерка «Город Мастера» вновь ступил на эту тропу (или вошел в эту реку) и показал, что он умеет путешествовать увлекательно — точно так же, как умеет с захватывающим азартом идти по следу, анализировать, допытываться, постигать. Думаю, читателю безразлично, кто по отношению к булгаковской Москве Эрик Красный (открывший Америку чуть ли не в прошлом тысячелетии), а кто Христофор Колумб или, пуще того, Америго Веспуччи. Даже если Л. Паршин не во всех случаях первооткрыватель, то отличный повествователь он почти всегда, и, если уж он стучится в какую-нибудь дверь, можете быть уверены, без информационной добычи он с порога не уйдет.

Какие у меня претензии к Паршину-краеведу? Одна-единственная: зачем он напускает на себя шаманскую таинственность в таких ситуациях, когда она не нужна. Что «Дом Грибоедова» — это Дом Герцена, а Дом Герцена ассоциируется с Тверским бульваром, 25—истина достаточно прозрачная даже для самого непросвещенного читателя (а книга Л. Паршина явно адресована читателю просвещенному). Или история взаимоотношений между Булгаковым, чаяновской повестью «Венедиктов», Наталией Абрамовной Ушаковой — этот столь часто повторявшийся в булгаковской литературе эпизод (грешен, я тоже пересказывал его в печати) имеет развлекательно-популяризаторский оттенок. Между тем, определяющая тональность книги такая: «Об этом здесь — впервые! Только у нас — и нигде более!» И по большей части эта тональность оправдывается содержанием. Зачем же предлагать вдруг читателю товар второй свежести?! Без специальных оговорок?!

Оправдываюсь за автора.

Восхитительная особенность его книги (а сперва — его зрения) — стереоскопичность. Даже то, что было известно до него и без него, приобретает под его взглядом завлекательную, интригующую глубину. Когда он сообщает вдруг, что у булгаковского друга театрального художника В.В. Дмитриева дочь родилась через девять месяцев после смерти мастера, день в день, и что эта эстафета душ была Михаилом Афанасьевичем предсказана, — невольно вздрагиваешь. А когда повествователь сообщает в придачу, что все мы ее еженедельно видим на экране телевизора — Анну Дмитриеву, спортивного комментатора, — испытываешь признательность к художнику, сумевшему столь красиво одарить свою героиню реальным, зримым, земным обликом.

Заключительные рассказы книги специфичны. Впечатление такое, будто повествователю наскучили будничные подробности булгаковского бытия и он переключился на замысел (и манеру) психоаналитической книги М. Зощенко «Перед восходом солнца». Эксперимент этот чрезвычайно любопытен. Одно дело — путешествия по дворам и улицам старой Москвы, и совсем другое — телепатический прорыв сквозь годы. Замысел, требующий особого аналитического такта и изощренного словесного искусства. Оказался ли Л. Паршин, что называется, на высоте поставленной задачи? Однозначного ответа на мой вопрос не существует. Психоанализ с его уравнениями — это не алгебра и не арифметика (даже не математический анализ): в конец учебника не заглянешь. Но в психологической достоверности рассуждениям Л. Паршина не откажешь — или, по меньшей мере, в правдоподобии. Он субъективен? Но даже истина субъективна (хоть мы и вели подчас в приступе смирения к объективной).

Правоту авторского Поиска подтверждает заключительный очерк: там он от ассоциаций (и чуть ли не галлюцинаций) переходит к документированному изучению булгаковского характера — весьма смелому на фоне всеобщих панегириков и, на мой взгляд, достаточно трезвому.

А теперь, в заключение, несколько слов о вышеупомянутой истине. Все-таки она бывает разной в зависимости от подачи, от использованных слов, от подразумеваемых интонаций — не говоря уже о фактах.

Пример — цитируемый по моей книге телефонный разговор Булгакова со Сталиным (вернее, Сталина с Булгаковым — но тут: с какой стороны посмотреть). Этот разговор выглядел в первоначальном тексте по-иному. А редакция, узнав, что версии диалога уже появлялись в печати, настояла на полной унификации текста: как было в другом месте, так должно быть и здесь. И унификация состоялась, а голос Елены Сергеевны, на которую я ссылался, исчез. Как она воспроизводила знаменитую ныне телефонную дуэль?

Звонок. Михаил Афанасьевич снимает трубку.

— Михаил Афанасьевич? Здравствуйте!

— Здравствуйте?!

— Здравствуйте! С вами Сталин говорит...

— Перестаньте шутить! (Или — «Бросьте разыгрывать!»)

— С вами Сталин говорит...

— Прекратите хулиганить, или я вынужден буду...

— С вами Сталин говорит...

Тут Михаил Афанасьевич внезапно осознает: сымитировать можно что угодно: интонацию, речевую манеру, акцент, но беспросветное, прямолинейное упрямство, вездесущий «напролом» — не сымитируешь. И он сдается в полной растерянности. А собеседник его сразу же берет быка за рога:

— Скажите, мы вам очень надоели?

— Простите, но я не...

— Хотите уехать за. границу?

— Я думаю, Иосиф Виссарионович, место русского писателя — у себя на родине, в России; во всяком случае я так это понимаю.

— Правильно понимаете... Чем могу быть вам полезен? Какие у вас проблемы?

— Да вот, сижу без работы.

— Обращались куда-нибудь?

— Обращался в МХАТ... Безуспешно...

— Обратитесь еще раз...

— Так я уже обращался...

— Обратитесь еще раз!

Реплика повторяется вновь, но лаконизма ради я больше воспроизводить ее не буду...

Через пятнадцать минут прибежали дрожащие Мхатовцы с необходимыми бумагами — Булгакову на подпись.

На этом устная новелла Елены Сергеевны заканчивалась, но при необходимости (допустим, при появлении нового собеседника) повторялась во всех деталях — словесных, интонационных, всяких. Мне могут возразить: существуют стенографические, дневниковые, магнитофонные записи рассказа. Возможно! Но мне (с учетом моего восприятия, моих вопросов, моего Я) она излагала свои воспоминания так, как я их только что воспроизвел. В манере анекдота. Энергично. С легким акцентом. С пародийным подчеркиванием повторов. А редакторам такая трактовка писательского разговора с высшей властью не понравилась.

Вообще же, что с телефонного разговора возьмешь? А вдруг телефон испорчен, телефон искажает, телефон домысливает. Впрочем, широко говоря, всякие воспоминания — испорченный телефон. Особенно — устные. Особенно — интервью. Нужен незаурядный талант, чтобы вернуть их в лоно правды. Л. Паршин, кажется, этим талантом обладает.

А. Вулис