Вернуться к Б.В. Соколов. Булгаков и Маргариты

Елена Шиловская

Елена Сергеевна Булгакова, урожденная Нюренберг (Нюрнберг); по первому мужу — Неелова, по второму мужу — Шиловская; 1893—1970), третья жена Булгакова в 1932—1940 годах, родилась 21 октября (2 ноября) 1893 года в Риге (впоследствии свой день рождения она всегда отмечала 21 октября, несмотря на замену юлианского календаря григорианским).

Елена Сергеевна появилась на свет на улице Виландес (тогда Феллинской), 1, в квартире № 4. Это был роскошный дом стиля модерн, украшенный многочисленными барельефами и скульптурами, с куполом над угловым фасадом и флюгером на верхушке. А стены украшали профили дьявола. Да, недаром Елену Сергеевну называли колдуньей и ведьмой.

Род Нюренбергов (первоначально в русской оглассовке — Ниренбергов) в России ведет свое происхождение от еврея-ювелира Нюренберга, приехавшего в Житомир в 1768 году в числе переселенцев из Германии, приглашенных Екатериной II. Но не исключено, что эта позднейшая легенда, возникшая после того, как Нюрнберга перешли в лютеранство и стали числить себя немцами. Во всяком случае, сам я эту историю слышал от племянника Елены Сергеевны, Оттокара Нюрнберга, преуспевающего адвоката из Гамбурга, уже пенсионера (по-домашнему его звали Карик). После того как немцы заняли Эстонию, он поступил на службу в вермахт радистом. Возможно, он даже не знал о еврейском происхождении рода Нюрнберг или, что более вероятно, тщательно его скрывал. Одному из своих корреспондентов он писал: «Ее предок, не чуждый изящного, но также и с изрядной авантюрной жилкой мастер золотых дел из Нюрнберга, как и многие другие ремесленники, переселился в конце XVIII века на юг России. Один из его потомков поселился в Житомире, где был юридическим консультантом для значительной части немецкой колонии. Там был рожден ее отец Вольдемар Нюрнберг. Родители его умерли в эпидемию, сироту взял на воспитание пастор немецкой лютеранской общины». Никакими документами эта легенда не подтверждена и никакого отношения к предкам Елены Сергеевны не имеет. Нюрнберг — это типичная «местечковая» фамилия для тех евреев, чьи предки были выходцами из Германии. Из того же ряда еврейских фамилий немецкого происхождения — Мюних, Берлин (Берлинер), Фридлянд (Фридлендер), Липский (Липскер) (от «Липсия» — латинского названия города Лейпциг) и др.

Отец Елены Сергеевны, Сергей Маркович (Шмуль-Янкель) Нюренберг (1871—1933) был сыном мелкого бердичевского торговца Мордко (Мордехая, а на немецкий манер — Маркуса) Лейба Нюренберга, записанного мещанином Волынской губернии. Мать Шмуля-Янкеля — Рахель (Бася-Рехля), урожденная Шварц, тоже была родом из Бердичева. Шмуль-Янкель Нюренберг родился в Киеве 29 ноября (11 декабря) 1871 года. Вначале фамилия писалась Ниренберг, затем трансформировалась в Нирнберг, Нюрнберг, Нюренберг. Маркус Нюренберг к тому времени уже стал адвокатом. В Киев семья переехала уже с первенцем Вальдемаром, родившимся 12 августа 1862 года. Но в Киеве среди адвокатов была сильнейшая конкуренция, и Маркус перебрался в Житомир. Там родилось еще трое детей: Рывка-Ида, Фридель, Мордко-Лейба. В середине 1880-х годов дети Маркуса принимают христианство: сначала в лютеранство, потом в православие, получая имена Владимир, Сергей, Вера, Павел, Иван и отчества Маркович. Окончив курсы в Житомирском и Санкт-Петербургском учительских институтах, в 1887—1893 годах Сергей Маркович Нюренберг преподавал в Дерптском шестиклассном училище (по другим данным — с 16 января 1887 года по 1 сентября 1891 года), а затем переехал в Ригу. Там он занимался адвокатской практикой, служит податным инспектором, достигнув классного чина коллежского советника, занимался литературной деятельностью. В Риге С.М. Нюренберг активно сотрудничал с местными СМИ, выступал как театральный критик в журнале «Театр и искусство», в газетах «Русь» и «Новое время».

21 декабря 1886 года, в возрасте 22 лет, он принял лютеранство. При крещении в Рижской Евангелическо-лютеранской церкви Св. Якова Шмуль-Янкель получил имена Сергіус Петр Гейнрих. Крестины было чисто формальным актом: юноша учился в Дерптском университете и мечтал о благополучной карьере. Христианину в России сделать ее было легче, чем иудею, а в Дерптском университете, где преобладала немецкая профессура, лютеранином быть было даже удобнее, чем православным.

Примерно через два года после венчания с дочерью рижского православного священника Александрой Александровной Горской, состоявшегося 29 мая (10 июня) 1889 года, Сергей Маркович перешел по настоянию жены в православие. Это случилось 16 апреля 1891 года. В этот день в метрической книге Рижской Свято-Троице-Задвинской церкви записано: «Учитель Дерптскаго городскаго училища Сергій Марков Нюренберг, 26 лет, по собственному желанию, из лютеранства присоединен к Святой Православной Восточной Кафолической Церкви через Св. Миропомазание с прежним именем «Сергій» и тогда же приобщен Св. Христовых Тайн».

Александра Александровна Нюренберг (урожденная Горская), мать Елены Сергеевны, родилась в г. Выру 12/24 августа 1864 года в семье псковского священника Александра Ивановича и его жены Елены Васильевны Горских. В браке с С.М. Нюренбергом у них было четверо детей: Александр (22 февраля 1890 г.). Ольга (8 декабря 1891 г.), Елена (21 октября 1893 г.) и Константин (3 июня 1895 г.) (эти даты по старому стилю). В возрасте 70 лет С.М. Нюренберг скончался и был похоронен на Покровском кладбище в Риге.

Внук Александры Александровны, Оттокар (Карик) Нюренберг (сын Александра), вспоминал: «...отец Елены человек весьма одаренный, не только основал местный русский драматический театр, но и помимо своей работы в течение некоторого времени писал критические статьи о театре для нескольких газет в Петербурге. К тому же в доме Нюренбергов усердно ставились пьесы, как это было принято в семьях русской интеллигенции. Александр был режиссером и всегда претендовал на заглавные мужские роли. Главные женские роли играла тщеславная Ольга, реже менее эгоистичная Елена, в то время как Константин к актерской деятельности не допускался и должен был управлять занавесом. Мать Елены была очень верующей, энергичной женщиной с практической жилкой».

В 1911 году Елена Нюренберг окончила Рижскую женскую гимназию. В 1912 году в Минске ее руки попросил поручик Бокшанский, местный помещик, но в итоге он стал мужем ее старшей сестры Ольги. В 1915 году обе сестры вместе с родителями переехали в Москву. Их эвакуировали в связи с приближением к Риге линии фронта. Елена и Ольга пошли в Московский Художественный театр, но осталась там только Ольга, ставшая секретарем дирекции, а Елена поступила в РОСТА, а затем перешла в секретариат газеты «Известия».

Как она отмечала в своей автобиографии, «я научилась печатать на машинке и стала помогать отцу в его домашней канцелярии, стала печатать его труды по налоговым вопросам». После революции 1917 года родители предпочли вернуться в оккупированную немцами Ригу. А Елена Сергеевна предпочла остаться в Москве и в декабре 1918 года обвенчалась с Юрием Мамонтовичем Нееловым (1894—1935), сыном знаменитого артиста, а в годы революции — предводителя московских анархистов Мамонта Викторовича Дальского (1865—1918). Ю.М. Неелов служил в центральном аппарате РККА. В июне 1919 года он был откомандирован в 16-ю армию Западного фронта и стал адъютантом командующего Н.В. Сологуба. 10 октября 1919 года членом Реввоенсовета и исполняющим обязанности начальника штаба 16-й армии стал бывший кадровый офицер Евгений Александрович Шиловский (1889—1952), знакомый с Нееловым еще по Москве. А в штабе 16-й армии он служил с июля 1919 года.

Происходивший из старинного дворянского рода, Е.А. Шиловский, будущий второй муж Е.С. Нюренберг, родился 21 ноября (3 декабря) 1889 года в родительской усадьбе вблизи деревни Савинки Лебедянского уезда Тамбовской губернии (в связи с этим позднее Елена Сергеевна ездила отдыхать на Дон именно в Лебедянь). В семье Шиловских бытует легенда, что в их роду были лица и княжеского титула. А усадьба дворян Шиловских в Рязанской губернии (теперь области) дала название современному Шиловскому району с райцентром Шилово.

Е.А. Шиловский окончил Академию Генерального штаба, участвовал в Первой мировой войне, в 1917 году, уже после Февральской революции, получил чин капитана, а в феврале 1918 года в связи с демобилизацией был уволен из армии. Но уже 1 октября 1918 года его вновь призвали на службу, как военного специалиста.

Приказом по штабу 16-й армии от 27 сентября 1920 года Неелов был откомандирован в распоряжение начальника штаба Западного фронта, а в декабре того же года, возможно, не без участия Шиловского, он был переведен на Южный фронт. Его брак с Еленой Сергеевной был расторгнут, и осенью 1921 года Шиловский становится мужем Е.С. Нюренберг, которая приняла фамилию Шиловская.

Карьера Е.А. Шиловского развивалась стремительно. 24 апреля 1921 года он стал временно исполняющим дела командующего 16-й армией и оставался на этом посту до расформирования армии 7 мая 1921 года. Летом Шиловский вернулся из Минска (там находился штаб Западного фронта) снова в Москву, где назначается преподавателем оперативного искусства Военной академии РККА. В 1922—1928 годах он был начальником учебного отдела и помощником начальника Военной академии им. М.В. Фрунзе. В ту пору бывших царских офицеров старались либо уволить из армии, либо перевести со строевых и штабных должностей на преподавательскую работу. Но Евгений Александрович был один из немногих военных специалистов, сохранивших доверие партийного руководства. Поэтому в 1928—1931 годах он занимал важную должность начальника штаба Московского военного округа. Но в 1930 году прошла операция «Весна» — массовые репрессии против служивших в Красной Армии бывших царских офицеров. Тех же, кого не расстреляли и не посадили, предпочли использовать, за редким исключением, в качестве преподавателей или технических специалистов. И с февраля 1931 года Е.А. Шиловский стал начальником штаба Военно-воздушной академии им. Н.Е. Жуковского, а с января 1937 года — начальником штаба Военной академии Генштаба. В 1939 году он стал профессором, а в 1940 году Евгению Александровичу присвоили звание генерал-лейтенанта.

Евгению Александровичу удается добиться любви Елены Сергеевны. В сентябре или октябре 1921 г. в Москве состоялось венчание Нюренберг и Шиловского. Разрешение на второй церковный брак давал сам патриарх Тихон. Елена Сергеевна вспоминала: «Это было в 1921 году в июне (или июле). Мы с Евгением Александровичем пришли к патриарху, чтобы просить разрешения на брак. Дело в том, что я с Юрием Мамонтовичем Нееловым (сыном Мамонта Дальского), моим первым мужем, была повенчана, но не разведена. Мы только в загсе оформили развод. Ну, и надо было поэтому достать разрешение на второй церковный брак у патриарха.

Мы сидели в приемной патриаршего дома... Вдруг дверь на дальней стене открылась и вышел патриарх в чем-то темном, черном или синем, с белым клобуком на голове, седой, красивый, большой. Правой рукой он обнимал Горького за талию, и они шли через комнату. На Горьком был серый летний, очень свободный костюм. Казалось, что Горький очень похудел, и потому костюм висит на нем. Голова была голая, как колено, и на голове тюбетейка. Было слышно, как патриарх говорил что-то вроде: ну, счастливой дороги...

Потом он, проводив Горького до двери, подошел к нам и пригласил к себе.

Сказал:

— Вот, пришел проститься, уезжает.

Потом, когда Евгений Александрович высказал свою просьбу, — улыбнулся и рассказал какой-то остроумный анекдот не то о двоеженстве, не то о двоемужестве, — не помню, к сожалению. И дал, конечно, разрешение».

А.М. Горький покинул Россию 16 октября 1921 г. Поэтому визит Евгения Александровича и Елены Сергеевны к патриарху состоялся, скорее всего, в сентябре или в начале октября, а не в июне. К тому времени Е.А. был назначен преподавателем оперативного искусства в Военной академии РККА. В 1918 году началась служба О.С. Нюренберг в Московском Художественном театре. Брак с Бокшанским вскоре распался, но его фамилию Ольга Сергеевна сохранила. Сестры очень дружили и годами жили вместе, пока Елена Сергеевна оставалась Шиловской. Ольга жила в доме Шиловских в особнячке на Большой Садовой и в Большом Ржевском переулке даже после того, как Елена Сергеевна ушла к Булгакову. В это же время Ольга Сергеевна, сохранившая фамилию своего первого мужа — Бокшанского, выходит замуж за артиста МХАТа Евгения Васильевича Калужского, ставшего свояком и другом Булгакова (Е.В. Калужский, сын одного из основателей театра В.В. Лужского, играл в «Днях Турбиных», был завтруппой, оставил воспоминания о писателе).

Супругу свою Шиловский безумно любил. Об искренности ее чувств к мужу сказать что-либо трудно. Как-то она призналась своему племяннику, что разыгрывала «свою партию» и выиграла. В стремлении «устроить свою жизнь» ею всегда руководили расчет и огромная воля.

В 1921 году у Шиловских родился сын Евгений (1921—1957), а в 1926 году — Сергей (1926—1975). Однако полного счастья в семье, очевидно, не было. В октябре 1923 года Елена Сергеевна писала своей сестре Ольге Сергеевне Бокшанской (1891—1948), работавшей секретарем дирекции МХАТа: «Ты знаешь, как я люблю Женей моих, что для меня значит мой малыш, но все-таки я чувствую, что такая тихая, семейная жизнь не совсем по мне. Или вернее так, иногда на меня находит такое настроение, что я не знаю, что со мной делается. Ничего меня дома не интересует, мне хочется жизни, я не знаю, куда мне бежать, но хочется очень. При этом ты не думай, что это является следствием каких-нибудь неладов дома. Нет, у нас их не было за все время нашей жизни. Просто, я думаю, во мне просыпается мое прежнее «я» с любовью к жизни, к шуму, к людям, к встречам и т. д. и т. д. Больше всего на свете я хотела бы, чтобы моя личная жизнь — малыш, Женя большой — все осталось так же при мне, а у меня, кроме того, было бы еще что-нибудь в жизни, вот так, как у тебя театр». Те же настроения — в письме сестре, написанном месяц спустя, в ноябре 1923 года: «Ты знаешь, я страшно люблю Женю большого, он удивительный человек, таких нет, малыш самое дорогое существо на свете, — мне хорошо, спокойно, уютно. Но Женя занят почти целый день, малыш с няней все время на воздухе, и я остаюсь одна со своими мыслями, выдумками, фантазиями, неистраченными силами. И я или (в плохом настроении) сажусь на диван и думаю, думаю без конца, или — когда солнце светит на улице и в моей душе — брожу одна по улицам». В браке с Шиловским Елене Сергеевне не хватало светской жизни, веселой дружеской компании, наконец, элементарного общения с мужем. Ведь Евгений Александрович почти все время, день и ночь, был занят на службе. Знакомство с Булгаковым наполнило жизнь Елены Сергеевны атмосферой игры, веселья, радости, дало то, что не мог ей дать Шиловский. В 1967 году она так вспоминала об этом поистине судьбоносном знакомстве, состоявшемся 28 февраля 1929 года на квартире художников Моисеенко (Б. Гнездниковский переулок, 10): «Я была просто женой генерал-лейтенанта Шиловского, прекрасного, благороднейшего человека. Это была, что называется, счастливая семья: муж, занимающий высокое положение, двое прекрасных сыновей. Вообще все было хорошо. Но когда я встретила Булгакова случайно в одном доме, я поняла, что это моя судьба, несмотря на все, несмотря на безумно трудную трагедию разрыва. Я пошла на все это, потому что без Булгакова для меня не было ни смысла жизни, ни оправдания ее... Это было в 29-м году в феврале, на масленую. Какие-то знакомые устроили блины. Ни я не хотела идти туда, ни Булгаков, который почему-то решил, что в этот дом он не будет ходить. Но получилось так, что эти люди сумели заинтересовать составом приглашенных и его, и меня. Ну, меня, конечно, его фамилия. В общем, мы встретились и были рядом. Это была быстрая, необычайно быстрая, во всяком случае, с моей стороны, любовь на всю жизнь.

Потом наступили гораздо более трудные времена, когда мне было очень трудно уйти из дома именно из-за того, что муж был очень хорошим человеком, из-за того, что у нас была такая дружная семья. В первый раз я смалодушествовала и осталась, и я не видела Булгакова двадцать месяцев, давши слово, что не приму ни одного письма, не подойду ни разу к телефону, не выйду одна на улицу. Но, очевидно, все-таки это была судьба. Потому что когда я первый раз вышла на улицу, то встретила его, и первой фразой, которую он сказал, было: «Я не могу без тебя жить». И я ответила: «И я тоже». И мы решили соединиться, несмотря ни на что. Но тогда же он мне сказал то, что я, не знаю почему, приняла со смехом. Он мне сказал: «Дай мне слово, что умирать я буду у тебя на руках»... И я, смеясь, сказала: «Конечно, конечно, ты будешь умирать у меня на...». Он сказал: «Я говорю очень серьезно, поклянись». И в результате я поклялась».

Любовь Евгеньевна не так уверенно называет дату этого рокового для нее события: «В 29—30 годах мы с М.А. поехали как-то в гости к его старым знакомым, мужу и жене Моисеенко (жили они в доме Нирензее в Гнездниковском переулке). За столом сидела хорошо причесанная интересная дама Елена Сергеевна Нюренберг, по мужу Шиловская. Она вскоре стала моей приятельницей и начала запросто и часто бывать у нас в доме. Так на нашей семейной орбите появилась эта женщина, ставшая впоследствии третьей женой М.А. Булгакова» (Л.Е. Белозерская. Воспоминания). Не исключено, что с семейством Моисеенко М.А. Булгаков познакомился еще во Владикавказе. О таких его владикавказских знакомых вспоминала Т.Н. Лаппа.

Наверное, потом Белозерская в душе корила себя, что не отнеслась серьезно к новому увлечению мужа. Наверное, думала, что больше всего Маку привлекает в Люсе умение хорошо печатать на машинке. Она еще до того, как они поженились, не раз печатала булгаковские письма и произведения, в том числе знаменитое письмо правительству от 28 марта 1930 года. Можно представить, какие чувства обуревали Елену Сергеевну в тот момент, когда она печатала это письмо. Ведь в случае, если бы Сталин решил выслать Булгакова за границу, он собирался уезжать с Любовью Евгеньевной, а значит, с ней, Шиловской, расстался бы навсегда.

Любопытно, что днем знакомства Елены Сергеевны с Булгаковым, 28 февраля 1929 года, датировано донесение осведомителя ОГПУ, где впервые упомянут будущий роман «Мастер и Маргарита»: «Видел я Некрасову, она мне сказала, что М. Булгаков написал роман, который читал в некотором обществе, там ему говорили, что в таком виде не пропустят, т. к. он крайне резок с выпадами, тогда он его переделал и думает опубликовать, а в первоначальном виде пустить в виде рукописи в общество, и это одновременно с опубликованием в урезанном цензурой виде. Некрасова добавила, что Булгаков у них теперь не бывает, т. к. ему сейчас везет и есть деньги, это у него всегда так, и сейчас он замечает тех, кто ему выгоден и нужен».

Справедливости ради отметим, что в феврале 1929 года деньги еще водились — недавно, в декабре 1928 года, прошла с аншлагом премьера «Багрового острова». Но уже 5 марта последовало оглушительное решение Главреперткома о запрете всех булгаковских пьес.

Жили супруги Шиловские в Ржевском переулке, в так называемом доме Гамарника (дом 11), названном так в честь начальника ГлавПУРа Я.Б. Гамарника, который поселился здесь в 1930 году. Официально этот серый дом с колоннадой, построенный в 1914 году архитектором М.А. Мухиным, назывался 5-м Домом Реввоенсовета. Там селились семьи высшего комсостава РККА. Отсюда Елена Сергеевна украдкой бегала на свидания с Булгаковым. В сентябре писатель посвятил ей повесть «Тайному другу». В 1931 году об их связи узнал Е.А. Шиловский (прежде, из-за загруженности делами по должности начальника штаба Московского военного округа, ему было недосуг). В квартире Шиловских произошло бурное объяснение. Евгений Александрович грозил не отдать Елене Сергеевне детей, наставлял на Михаила Афанасьевича заряженный пистолет. Побледневший Булгаков прошептал: «Вы же не будете стрелять в безоружного. Предлагаю дуэль». После этой драматической беседы Булгаков сделал следующую запись на подаренной Елене Сергеевне книге: «Справка. Крепостное право было уничтожено в ... году. Москва, 5.II.31 г.», а полтора года спустя приписал: «Несчастье случилось 25.II.31 г.». Первая дата — день объяснения Булгакова с Шиловским, вторая дата — время последней, как они тогда думали, встречи. Под угрозой разлуки с детьми Шиловский заставил жену дать обязательство не встречаться с Булгаковым. Но двадцать месяцев спустя Елена Сергеевна случайно встретила Михаила Афанасьевича на улице, и роман разгорелся вновь.

Угрожать пистолетом безоружному любовнику своей жены, шантажировать разлюбившую жену ее собственными детьми — согласимся, такое поведение отнюдь не красит потомственного дворянина и бывшего штабс-капитана императорской армии. Служба в Красной Армии явно уменьшила благородство Евгения Александровича.

В конце концов, Е.А. Шиловский понял, что все равно жену не удержать, что она так или иначе уйдет, и согласился отпустить ее к Булгакову. Детей Шиловские поделили. Старший сын остался с отцом, младший — с матерью, став пасынком писателя.

С.А. Ермолинский так вспоминал о событиях, которые привели к третьей женитьбе Булгакова: «Крах литературный совпал с кризисом его семейной жизни.

Он приходил ко мне растерянный. Порозовев от волнения, начинал разговор, но тут же обрывал его, и мы говорили о каких-то посторонних вещах... Беседы не получалось. Ничего толком он еще сказать не решался, но я догадывался, что происходит с ним, по отдельным его фразам, которые он словно бы пробрасывал, поглядывая на меня при этом испытующе...

В его жизнь, неприметно для окружающих, уже вошел новый человек. Он, этот человек, стал самым дорогим и близким, но его еще не было, не могло быть рядом. Слишком много человеческих судеб переплеталось здесь. Невозможными становились даже мимолетные встречи. И тогда все оборвалось — и, казалось, навсегда. И мир, казалось, померк. И надо было молчать. Нельзя было даже перед другом выговориться до конца.

Я и сейчас не считаю себя вправе рассказывать об этом. Все это слишком личное, чтобы говорить подробнее.

Но именно тогда он, полный неясности, душевной смуты, безнадежности и тоски, проявил всю цельность своего характера, не терпящего никаких компромиссов.

Он доказал это не только как писатель, но и как человек».

О разговоре Шиловского с Булгаковым вспоминала и тогдашняя жена Ермолинского М.А. Чимишкиан: «Тут такое было! Шиловский прибегал (на Б. Пироговскую, где жили Булгаков и его вторая жена Л.Е. Белозерская. — Б.С.), грозил пистолетом...» По утверждению Чимишкиан, «Люба (Л.Е. Белозерская. — Б.С.) тогда против их романа, по-моему, ничего не имела — у нее тоже были какие-то свои планы...» Думаю, что скорее Любовь Евгеньевна просто делала хорошую мину при плохой игре — никаких женихов у нее в ту пору не было.

Елена Сергеевна, как хорошо известно, послужила главным прототипом Маргариты в романе «Мастер и Маргарита». Там о любви главных героев говорится так: «Любовь выскочила перед нами, как из-под земли выскакивает убийца в переулке, и поразила нас сразу обоих!

Так поражает молния, так поражает финский нож!

Она-то, впрочем, утверждала впоследствии, что это не так, что любили мы, конечно, друг друга давным-давно, не зная друг друга...»

Не исключено, что первая встреча Мастера и Маргариты в переулке у Тверской воспроизводит первую встречу Булгакова с Еленой Сергеевной после почти двадцатимесячной разлуки.

Возобновление отношений Шиловской и Булгакова относится к концу августа — началу сентября 1932 года. На последнем листе парижского издания «Белой гвардии» Булгаков зафиксировал: «А решили пожениться в начале сентября 1932 года. 6.IX.1932 г.» Сохранился отрывок булгаковского письма Шиловскому, датированный тем же числом: «Дорогой Евгений Александрович, я виделся с Еленой Сергеевной по ее вызову, и мы объяснились с нею. Мы любим друг друга так же, как любили раньше. И мы хотим пожениться». Е.А. Шиловский, в свою очередь, еще 3 сентября 1932 года, очевидно, после объяснения с женой, писал родителям Елены Сергеевны в Ригу: «Дорогие Александра Александровна и Сергей Маркович! Когда Вы получите это письмо, мы с Еленой Сергеевной уже не будем мужем и женой (вероятно, в этот день они подали заявление о расторжении брака. — Б.С.). Мне хочется, чтобы Вы правильно поняли то, что произошло. Я ни в чем не обвиняю Елену Сергеевну и считаю, что она поступила правильно и честно. Наш брак, столь счастливый в прошлом, пришел к своему естественному концу. Мы исчерпали друг друга, каждый давая другому то, на что он был способен, и в дальнейшем (даже если бы не разыгралась вся эта история) была бы монотонная совместная жизнь больше по привычке, чем по действительному взаимному влечению к ее продолжению. Раз у Люси родилось серьезное и глубокое чувство к другому человеку, — она поступила правильно, что не пожертвовала им.

Мы хорошо прожили целый ряд лет и были очень счастливы. Я бесконечно благодарен Люси за то огромное счастье и радость жизни, которые она мне дала в свое время. Я сохраняю самые лучшие и светлые чувства к ней и к нашему общему прошлому. Мы расстаемся друзьями».

3 октября 1932 года брак Елены Сергеевны с Шиловским был официально расторгнут, а уже 4 октября был заключен ее брак с Булгаковым. Сохранилась его шутливая записка, переданная на заседании в МХАТе режиссеру В.Г. Сахновскому: «Секретно. Срочно. В 3¾ дня я венчаюсь в загсе. Отпустите меня через 10 минут».

Вскоре после свадьбы пришла печальная весть. Елена Сергеевна 25 октября 1933 года записала в дневнике: «Под утро видела сон: пришло письмо от папы из Риги, написанное почему-то латинскими буквами. Я тщетно пытаюсь разобрать написанное — бледно. В это время Миша меня осторожно разбудил — телеграмма из Риги. В ней латинскими буквами: «Papa skonshalsia».

Младшего сына Сережу, оставшегося с матерью, и Булгаков полюбил как родного. Уже на склоне лет, в октябре 1968 года, Е.С. Булгакова в письме к своему племяннику воспроизводит такую зарисовку прежней жизни: «...Миша как-то очень легко, абсолютно без тени скучного нравоучения, говорил с мальчиком моим за утренним кофе в один из воскресных дней, когда Женичка пришел к нам, и мы, счастливая четверка, сидели за столом: «Дети, в жизни надо уметь рисковать... Вот, смотрите на маму вашу, она жила очень хорошо с вашим папой, но рискнула, пошла ко мне, бедняку, и вот, поглядите, как сейчас нам хорошо...» И вдруг, Сергей малый, помешивая ложечкой кофе, задумчиво сказал: «Подожди, Потап, мама ведь может 'искнуть еще 'аз». Потап выскочил из-за стола, красный, не зная, что ответить ему, мальчишке восьми лет».

Е.А. Шиловский помогал жене и сыну, но с Булгаковым больше никогда не встречался, затаив обиду на него на всю оставшуюся жизнь. С 1 сентября 1933 года Елена Сергеевна начала вести дневник, который стал одним из наиболее важных источников биографии Булгакова (сам Михаил Афанасьевич после конфискации ОГПУ в 1926 году дневника «Под пятой» дневниковых записей более не вел, да и к собственному дневнику сильно охладел еще за несколько месяцев до его изъятия органами). В письме родителям 11 сентября 1932 года она утверждала: «...Полтора года разлуки мне доказали ясно, что только с ним жизнь моя получит смысл и окраску. Мих. Аф., который прочел это письмо, требует, чтобы я приписала непременно: ...тем более, что выяснилось, с совершенной непреложностью, что он меня совершенно безумно любит». 14 марта 1933 года Булгаков передал Елене Сергеевне доверенность на заключение договоров с издательствами и театрами по поводу своих произведений, а также на получение авторских гонораров. Она печатала под диктовку все произведения писателя 30-х годов.

Жизненная судьба благоприятствовала покинутому мужу, и уже спустя четыре года Шиловский женится на Марианне Алексеевне Толстой-Дымшиц (1911—1988), дочери мэтра советской литературы А.Н. Толстого, что, как справедливо полагают, уберегло его от сталинских репрессий военачальников в 1936—1938 годах. Толстой к тому времени был живым мифом советской пропаганды, и связывать его с «врагами народа» было бессмысленно. А вот если бы Евгений Александрович не имел столь мощного прикрытия, то после вполне вероятного его ареста в 1937—1938 годах Елену Сергеевну, скорее всего, отправили бы в лагерь как члена семьи изменника родины (до бывших жен тогда часто тоже добирались). Булгаков в этом смысле был плохим прикрытием. Его бы в случае ареста Елены Сергеевны, наверное бы, не тронули (Сталин любил «Дни Турбиных»), но уберечь жену от лагеря он вряд ли бы смог. Между прочим, не уберег свою жену от ареста и лагеря друг Булгакова театральный художник В.В. Дмитриев. Так что второй брак Шиловского мог сыграть положительную роль и для Булгакова с Еленой Сергеевной.

Познакомились Шиловский с Марианной в конце 1933 года. Она так описала близким Евгения Александровича: «Красивый синеглазый военный с тремя ромбами в петлицах... Ему 43 года...», когда ей самой было 22. Через три года поженились, а 7 мая 1937 г. у них родилась дочь Марина. Отца внучки Алексея Толстого было совсем уж неудобно репрессировать.

С.А. Ермолинский так вспоминал о жизни Елены Сергеевны и Булгакова в новой трехкомнатной квартире № 44 в писательском доме № 3 в Нащокинском переулке, куда они переехали 18 февраля 1934 года: «Ему исполнилось тогда сорок три, в такие годы не так просто начинать жизнь заново. И ведь у него было по-прежнему шаткое литературное положение, а у нее благоустроенная семья и двое детей. Тем не менее, они оба были тверды в своем решении быть вместе...

Вот жить вместе им было негде. Елене Сергеевне пришлось перебраться на Большую Пироговскую, но там жила Любовь Евгеньевна; легко представить себе, в какой неестественной обстановке все трое очутились. Пожалуй, только ему могло показаться, что теперь, когда все, наконец, разъяснилось и очистилось, они, добрые и великодушные, не фальшивя, поймут друг друга. Мужчины в таких случаях или, как Подколесины, выпрыгивают в окошко, или, чаще всего, стараются найти примирительные формы и верят, что можно сделать так, что всем будет хорошо. Но этого никогда не случается. И, конечно, чем дальше, тем становилось невыносимее.

Так продолжалось до тех пор, пока не удалось вымолить небольшую квартиру в писательской надстройке в Нащокинском переулке (ныне улица Фурманова), и Лена с Михаилом Афанасьевичем переехали туда. С ними — ее младший сын Сережа, а старший, Женя, остался у отца, но часто приходил к ним и очень привязался к Булгакову. У Жени была даже какая-то влюбленность в него.

Я знал, что внешний и внутренний облик его жизни не мог не перемениться. Все стало по-другому. И в первый раз шел в новый булгаковский дом настороженный. Лена (тогда еще для меня Елена Сергеевна) встретила меня с приветливостью, словно хорошо знакомого, а не просто гостя, и провела в столовую. Там было чинно и красиво, даже чересчур чинно и чересчур прибранно. От этого веяло холодком. Направо приотворена дверь, и был виден синий кабинет, а налево — комната маленького Сережи. Книги были выселены в коридор (это мне не понравилось). Из коридора высунулась домработница, но, получив деловитое и беспрекословное распоряжение, тотчас исчезла. Повернувшись ко мне — лицо хозяйки из озабоченного снова превратилось в приветливое, — она сказала:

— Сейчас будем ужинать, Миша в ванной.

Лена держалась непринужденно, но я видел, что она напряжена не меньше, чем я. Со всей искренностью она хотела расположить к себе тех из немногих его друзей, которые сохранились от его «прежней жизни». Большинство «пречистенцев» не признавали ее или принимали со сдержанностью нескрываемой. Одета она была с милой и продуманной простотой. И, легко двигаясь, стала хозяйничать. На столе появились голубые тарелки с золотыми рыбами, такие же голубые стопочки и бокалы для вина. Узкое блюдо с закусками, поджаренный хлеб дополняли картину. «Пропал мой неуемный и дерзкий Булгаков, обуржуазился», — подумал я сумрачно.

Но вот появился и он. На голову был натянут старый, хорошо мне знакомый вязаный колпак. Он был в своем выцветшем лиловом купальном халате, из-под которого торчали голые ноги. Направляясь в спальню, он приветственно помахал рукой и скрылся за дверью, но через секунду высунулся и, победоносно прищурившись, осведомился:

— Ну, как, обживаешься? Люся, я сейчас.

А потом, уже за столом, говорил:

— Ты заметил, что меня никто не перебивает, а напротив, с интересом слушают? — Посмотрел на Лену и засмеялся. — Это она еще не догадалась, что я эгоист. Черствый человек. Э, нет, знает, давно догадалась, ну и что? Ой... — Он сморщил нос. — Не дай бог, чтобы рядом с тобой появилось золотое сердце, от расторопной любви которого ко всем приятелям, кошкам, собакам и лошадям становится так тошно и одиноко, что хоть в петлю лезь».

Но общение Булгакова с «пречистенцами» все-таки продолжалась, хотя встречи стали более редкими, и порой происходили в гостях у третьих лиц. Одну из них Елена Сергеевна зафиксировала в дневнике 18 сентября 1934 года: «Вечером мы с М.А. пошли к Леонтьевым. Дома были только дамы... Кроме нас, там были еще Шапошниковы. М.А. и Борис Валентинович после ужина подсели к роялю и стали петь старинные романсы. А мы, четыре дамы, рассказывали друг другу всякую чушь. В частности Евгения Григорьевна передавала рассказ Климова — очень вольный. Впечатление было забавное. От рояля доносятся мужские голоса: «Не искушай меня...», а в это время с дамского стола раздается бас Евгении Григорьевны: «Котам яйца вырезаю!..» — из анекдота Климовского».

Жена Ермолинского М.А. Чимишкиан тоже оставила воспоминания о Булгакове. Она свидетельствовала: «В 1927 году (по воспоминаниям Л.Е. Белозерской — в 1928 г. — Б.С.), когда я жила в Тбилиси, меня познакомили с Михаилом Афанасьевичем и Любовью Евгеньевной Булгаковыми. В течение приблизительно десяти дней мы встречались почти ежедневно. Познакомила нас Ольга Казимировна Туркул, с которой Булгаков был знаком еще по Владикавказу... В конце 1927 года я сообщила, что еду в Ленинград и на обратном пути буду в Москве. Пока я была в Ленинграде, туда приехал Михаил Афанасьевич и познакомил меня с супружеской четой Замятиной... На обратном пути я гостила у Булгаковых, а в 1928 году окончательно переехала в Москву и долгое время (около 2-х лет) жила у Булгаковых на Б. Пироговской. Спала я в гостиной, на старинном-диване-ладье, называемом «закорюкой». А работала в то время в Госкино. Из этого дома в октябре 1929 года вышла замуж за Сергея Ермолинского, сопровождаемая слезами хозяйки дома, домработницы Маруси и своими собственными. Открыв чемодан, я обнаружила в нем бюст Суворова, всегда стоявший на письменном столе Михаила Афанасьевича. Я очень удивилась. Булгаков таинственно сказал: «Это если Ермолинский спросит, где твой бюст, не теряйся и быстро доставай бюст Суворова». Поднялся смех, и прекратились слезы... Выпадали у нас и уютные вечера. Мы яростно сражались в «блошки». Это детская игра, в которых М.А. достиг небывалых высот, за что и был прозван «блошиным царем». Не помню названия другой игры, но фамилия ее создателя была Ермишкин, что дало повод М.А. назвать меня этим именем. Первое время Ермолинский не без ревности упрекал меня, что я больше интересуюсь делами Булгакова, чем его собственными. Со временем это чувство притупилось. На первых порах мы жили у родственников Сергея Александровича, в 1930 году переехали в Мансуровский переулок, в дом Топлениновых, где прожили до начала войны. Моя дружба с М.А. оставалась всегда неизменно крепкой. Постепенно Булгаковы подружились и с Ермолинским и иногда даже вместе ходили на лыжах. Когда М.А. разошелся с Любовью Евгеньевной, мои отношения с ней остались по-прежнему дружескими и теплыми — таких с Еленой Сергеевной у меня не наладилось. В Нащокинском переулке, где жили Булгаковы, я бывала, но не как у себя дома...»

Если Сергей Александрович из двух булгаковских жен предпочел дружбу с Еленой Сергеевной, то Марика Артемьевна осталась верна Любови Евгеньевне и пречистенскому кругу.

Елена Сергеевна Нюренберг, что общеизвестно, послужила главным реальным прототипом булгаковской Маргариты. В романе запечатлена их бессмертная, всепоглощающая любовь.

В литературном же плане Маргарита «закатного» романа восходит к Маргарите «Фауста» Иоганна Вольфганга Гёте. Некоторые детали булгаковского образа можно также найти в романе советского писателя Эмилия Миндлина «Возвращение доктора Фауста» (1923). В частности, золотая подкова, которую дарит Маргарите Воланд, очевидно, связана с названием трактира «Золотая подкова» в этом произведении (здесь Фауст впервые встречает Маргариту). Одна из иллюстраций к «Возвращению доктора Фауста» также нашла свое отражение в булгаковском романе. В сохранившемся в архиве писателя экземпляре альманаха «Возрождение» с миндлинским романом между страницами 176 и 177 помещен офорт И.И. Нивинского (1880/81—1933) «В мастерской художника», на котором изображена полуобнаженная натурщица перед зеркалом, причем на левой руке у нее накинут черный плащ со светлым подбоем, в правой руке — черные чулки и черные остроносые туфли на каблуке, волосы же — короткие и черные. Точно такой видит себя булгаковская Маргарита в зеркале, когда натирается волшебным кремом Азазелло.

С образом Маргариты в романе неразрывно связан мотив милосердия. Она просит после Великого бала у сатаны за несчастную Фриду. Слова Воланда, адресованные в связи с этим Маргарите: «Остается, пожалуй, одно — обзавестись тряпками и заткнуть ими все щели моей спальни!.. Я о милосердии говорю... Иногда совершенно неожиданно и коварно оно пролезает в самые узенькие щелки. Вот я и говорю о тряпках», — заставляют вспомнить следующее место из повести Федора Достоевского «Дядюшкин сон» (1859): «Но превозмогло человеколюбие, которое, как выражается Гейне, везде суется с своим носом». Отметим, что слова Достоевского, в свою очередь, восходят к «Путевым картинам» (1826—1830) Генриха Гейне, где милосердие связано, прежде всего, с образом добродушного маркиза Гумпелино, обладателя очень длинного носа. Мысль Достоевского, высказанная в романе «Братья Карамазовы» (1879—1880), о слезинке ребенка как высшей мере добра и зла, проиллюстрирована эпизодом, когда Маргарита, крушащая дом Драмлита, видит в одной из комнат испуганного четырехлетнего мальчика и прекращает разгром.

Булгаков подчеркивает также связь своей героини с французскими королевами, носившими имя Маргарита. В подготовительных материалах к последней редакции «Мастера и Маргариты» сохранились выписки из статей Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона, посвященных Маргарите Наваррской (1492—1549) и Маргарите Валуа (1553—1615). Свадьба последней с королем Наваррским Генрихом — будущим французским королем Генрихом IV (1553—1610), как отмечалось в словарной статье, «отпразднованная с большой пышностью, закончилась Варфоломеевской ночью или парижской кровавой свадьбой» 24 августа 1572 года. Узнавший Маргариту по дороге на бал Воланда толстяк называет ее «светлая королева Марго» и лопочет, «мешая русские фразы с французскими, какой-то вздор про кровавую свадьбу своего друга в Париже Гессара». Гессар — это упомянутый в статье энциклопедического словаря парижский издатель переписки Маргариты Валуа, вышедшей в середине XIX века. Булгаков же сделал его, как и безымянного толстяка, участником Варфоломеевской ночи. Однако, поскольку жена Генриха IV не оставила потомства, в образе Маргариты была контаминирована также Маргарита Наваррская, имевшая детей и создавшая знаменитый сборник новелл «Гептамерон» (1559). Обе исторические Маргариты покровительствовали писателям и поэтам. Булгаковская Маргарита любит гениального писателя — Мастера (в ранних редакциях также названного Поэтом). Она — символ той вечной женственности, о которой поет Мистический хор в финале гетевского «Фауста»:

Все быстротечное —

Символ, сравненье.
Цель бесконечная
Здесь в достиженье.
Здесь — заповеданность
Истины всей.
Вечная женственность
Тянет нас к ней.

(Перевод Б. Пастернака)

В этой последней сцене Маргарита (Гретхен) у Гёте восклицает:

Оплот мой правый,
В сиянье славы,
Склони свой лик над счастием моим.
Давно любимый,
Невозвратимый
Вернулся, горем больше не томим.
. . . . . . . . . . . .
Собраньем духов окруженный,
Не знает новичок того,
Что ангельские легионы
В нем видят брата своего.
Уже он чужд земным оковам
И прежний свой покров сложил.

В воздушном одеянье новом
Он полон юношеских сил.
Позволь мне быть его вожатой,
Его слепит безмерный свет.

Фауст и Маргарита воссоединяются на небесах, в свете. Вечная любовь гетевской Гретхен помогает ее возлюбленному обрести награду — традиционный свет, который его слепит, и потому она должна стать его проводником в мире света. Булгаковская Маргарита своей вечной любовью помогает Мастеру — новому Фаусту обрести то, что он заслужил. Но награда героя здесь — не свет, а покой, и в царстве покоя, в последнем приюте у Воланда или даже, точнее, на границе двух миров — света и тьмы, Маргарита становится поводырем и хранителем своего возлюбленного: «Ты будешь засыпать, надевши свой засаленный и вечный колпак, ты будешь засыпать с улыбкой на губах. Сон укрепит тебя, ты станешь рассуждать мудро. А прогнать меня ты уже не сумеешь. Беречь твой сон буду я.

Так говорила Маргарита, идя с Мастером по направлению к вечному их дому, и Мастеру казалось, что слова Маргариты струятся так же, как струился и шептал оставленный позади ручей, и память Мастера, беспокойная, исколотая иглами память, стала потухать». Эти строки Е.С. Булгакова записывала под диктовку смертельно больного мужа.

Стоит подчеркнуть, что мотив милосердия и любви в образе Маргариты решен иначе, чем в гетевской поэме, где перед силой любви «сдалась природа сатаны... он не снес ее укола. Милосердие побороло», и Фауст был отпущен в свет. У Булгакова милосердие к Фриде формально проявляет Маргарита, а не сам Воланд, так что с внешней стороны вроде бы дьявол не исполняет несвойственную ему роль. Однако на самом деле дьявол заранее предвидит ход событий и дает Маргарите возможность выступить в качестве своего собственного орудия. Любовь никак не влияет на природу сатаны, ибо на самом деле судьба гениального Мастера предопределена Воландом заранее. Замысел сатаны совпадает с тем, чем просит наградить Мастера Иешуа, и Маргарита здесь — часть этой награды.

Характерен отзыв о романе одного из ближайших друзей Булгакова из числа «пречистенцев», П.С. Попова. 27 декабря 1940 года он писал Елене Сергеевне: «Я все под впечатлением романа. Прочел первую часть, кончая визитом буфетчика к Вас. Дм. Шервинскому (так, очевидно, именовался профессор Кузьмин в одном из промежуточных вариантов последней редакции романа, который читал П. и который до нас не дошел. — Б.С.). Я даже не ждал такого блеска и разнообразия: все живет, все сплелось, все в движении — то расходясь, то вновь сходясь. Зная по кусочкам роман, я не чувствовал до сих пор общей композиции, и теперь при чтении поражает слаженность частей: все пригнано и входит одно в другое. За всем следишь, за подлинной реальностью, хотя основные элементы — фантастика. Один из самых реальных персонажей — кот. Что ни скажет, как ни поведет лапой — как рублем подарит. Как он отделал киевского дядюшку Берлиоза — очки надел и паспорт смотрел самым внимательным образом. Хохотал и больше всего над пением в филиале в Ваганьковском переулке. Я ведь чувствую и слышу, как вдруг ни с того ни с сего все, точно сговорившись, начинают стройно вопить. И слова — это прелесть: Славное море священный Байкал! Вижу, как их подхватывает грузовик — а они все свое. В выдумке М.А. есть поразительная хватка — сознательно или бессознательно он достиг самых вершин комизма. Современные эстетики (Бергсон и др.) говорят, что основная пружина смеха — то комическое чувство, которое вызывается автоматическим движением вместо движения органического, живого, человеческого, отсюда склонность Гофмана к автоматам. И вот смех М.А. над всем автоматическим и поэтому нелепым — в центре многих сцен романа.

Вторая часть — для меня очарование. Этого я совсем не знал — тут новые персонажи и взаимоотношения — ведь Маргарита, Колдунья — это Вы и самого себя Миша ввел. И я думал по новому заглавию, что Мастер и Маргарита означают Воланда и его подругу. Хотя сначала читал залпом, а теперь решил приступить ко 2-й части после паузы, подготовив себя и передумав первую часть.

Хочется отметить и то, что мимолетные сцены, так сказать, второстепенные эпизоды также полны художественного смысла. Например, возвращение Рюхина из больницы; описание природы и окружающего с точки зрения встрясок на грузовике, размышления у памятника Пушкина — все исключительно выразительно... Но вот, если хотите — грустная сторона. Конечно, о печатании не может быть речи. Идеология романа — грустная, и ее не скроешь. Слишком велико мастерство, сквозь него все еще ярче проступает. А мрак он еще сгустил, кое-где не только не завуалировал, а поставил точки над i. В этом отношении я бы сравнил с «Бесами» Достоевского...»

Павел Сергеевич был человеком, битым жизнью, уже подвергавшимся ссылкам из-за неподходящего социального (купеческого) происхождения. От дальнейших неприятностей его, возможно, спасла женитьба на внучке Льва Толстого Анне Ильиничне.

Репрессии 1937—1938 годов отразились и в жизни Булгаковых, и в «закатном» романе «Мастер и Маргарита». Так, например, Елена Сергеевна записала в дневнике 4 апреля 1937 г.: «В газетах сообщение об отрешении от должности Ягоды и о предании его следствию за совершенные им преступления уголовного характера. Отрадно думать, что есть Немезида и для таких людей».

Ягода появляется и в булгаковском романе на балу у Воланда: «По лестнице подымались двое последних гостей.

— Да это кто-то новенький, — говорил Коровьев, щурясь сквозь стеклышко, — ах да, да. Как-то раз Азазелло навестил его и за коньяком нашептал ему совет, как избавиться от одного человека, разоблачений которого он чрезвычайно опасался. И вот он велел своему знакомому, находящемуся от него в зависимости, обрызгать стены кабинета ядом.

— Как его зовут? — спросила Маргарита.

— А, право, я сам еще не знаю, — ответил Коровьев, — надо спросить у Азазелло.

— А кто с ним?

— А вот этот самый исполнительный его подчиненный».

Последний роман Булгакова вбирал все — прожитое, пережитое, продуманное, сотворенное. Образы, уже решенные и воплощенные, заново входят в великий роман, занимая в нем свое важное место. И Маргарита поселяется в верхнем этаже двухэтажного дома, а в Николае Ивановиче обретает новую образную жизнь старый знакомец Василий Иванович Лисович, он же Василиса, домовладелец и жилец «нижней квартиры» в любимой, незавершенной, навсегда отложенной «Белой гвардии».

Вспомните: «Смотри, Явдоха, — сказал Василиса, облизывая губы и кося глазами (не вышла бы жена), — уж очень вы распустились с этой революцией»... «Н-ноги-то — а-ах!!» — застонало в голове у Василисы...» — «С кем это ты? — быстро швырнув глазом вверх, спросила супруга». — «С Явдохой, — равнодушно ответил Василиса, — представь себе, молоко сегодня пятьдесят». Явдоха вдруг во тьме почему-то представилась ему голой, как ведьма на горе...»

Николаю Ивановичу она не представилась, а предстала голой ведьмой... «Венера! Венера!.. Эх я, дурак!.. Бумажку выправил!» И неприятный женский голос спросит: «Николай Иванович, где вы? Что это за фантазия? Малярию хотите подцепить?» И он ответит голосом лживым: «Воздухом, воздухом хотел подышать, душенька моя».

Василисе очень хотелось плюнуть на подол жены. А Николай Иванович «украдкой погрозит кулаком закрывающемуся внизу окну и поплетется в дом». Впрочем, и Василиса: «...он чуть-чуть не плюнул Ванде на подол. Удержавшись и вздохнув, он ушел в прохладную полутьму комнат...»

Даже «чуть-чуть поросячьи черты лица» Николая Ивановича — из-за чего так легко вообразить его боровом с портфелем, в копытцах и с пенсне, болтающимся на шнурке, — это ведь тоже оттуда, из «Белой гвардии»: «Нажрал морду, розовый, як свинья...», — наступает на Василису бандит, похожий на волка... И уж у Василисы точно был прототип, правильнее сказать — модель для его внешности: киевский инженер и домовладелец Василий Павлович Листовничий, человек «с чуть-чуть поросячьими чертами лица», что хорошо видно на сохранившихся фотографиях.

С Еленой Сергеевной Шиловской в дом Булгакова вошел сексот ОГПУ (потом НКВД), которого они так до конца своей жизни и не разоблачили, хотя все время подозревали в стукачестве многих своих друзей и знакомых. Так, Елена Сергеевна грешила на молодого актера МХАТа Григория Григорьевича Конского. Например, 9 апреля 1935 года она записала о Конском: «Гриша сказал, что он непременно придет отправлять нас на посольский вечер (имеется в виду бал у американского посла в Москве, послуживший прообразом Великого бала у Воланда. — Б.С.), хочет видеть, как все это будет. Очень заинтересован, почему пригласили». Этот вопрос жене Булгакова уже показался подозрительным. 17 мая 1935 года она отмечает: «Обедал Конский. Расстроился, что не позвали на рожденье». А не позвали, очевидно, именно потому, что подозревали в наушничестве.

24 сентября 1935 года Е.С. Булгакова отметила, что ночью Михаил Афанасьевич по просьбе Конского «прочел три первые главы романа. На Гришу впечатление совершенно необыкновенное, и я думаю, что он не притворяется. Я плакала». По этим и некоторым другим чувствуется, что Елена Сергеевна симпатизировала Конскому, и в ее душе симпатия к нему боролась с подозрениями.

Дальше — больше. 15 ноября 1937 года Елена Сергеевна фиксирует: «Позвонил Конский — соскучился, — можно прийти? Пришел, но вел себя странно. Когда М.А. пошел к телефону, Гриша, войдя в кабинет, подошел к бюро, вынул альбом оттуда, стал рассматривать, подробно осмотрел бюро, даже пытался заглянуть в конверт с карточками, лежащий на бюро. Форменный Битков (так звали полицейского агента в булгаковской пьесе о Пушкине. — Б.С.). Говорил, что с Калужским жизнь в общей квартире у них не налаживается».

10 марта 1939 года Елена Сергеевна столь же откровенно обвиняет Григория Григорьевича в сексотстве, но, разумеется, не в лицо, а только в дневнике: «Тут же приехал и Гриша Конский (после телефонного звонка). Просьба почитать роман. Миша говорит — я Вам лучше картину из «Дон-Кихота» прочту. Прочитал, тот слушал, хвалил, но ясно было, что не «Дон-Кихот» его интересовал. И, уходя, опять начал выпрашивать роман хоть на одну ночь. Миша не дал».

19 апреля 1939 года Елена Сергеевна развивала ту же тему: «Поужинали хорошо, весело. Сидели долго. Но Гриша! Битков форменный!»

8 мая она подтверждает свою мысль: «Вечером позвонил и пришел Гриша, принес два ананаса почему-то. Ведь вот обида — человек умный, остроумный, понимающий — а битковщина все портит! Умолял Мишу прочитать хоть немного из романа, обижался, что его не звали на чтение. Миша прочитал «Казнь». Тогда стал просить, чтобы разрешили прийти к нам — на несколько часов — прочитать весь роман. Миша ответил — когда перепечатаю. Просится, чтобы взяли его вместе жить летом. Разговоры: что у вас в жизни и сейчас нового? Как относитесь к Фадееву? Что будете делать с романом?»

М.А. Булгаков — Е.С. Булгаковой, 2 июня 1938 года: «Начнем о романе. Почти ⅓, как писал в открытке, перепечатано. Нужно отдать справедливость Ольге, она работает хорошо. Мы пишем помногу часов подряд, и в голове тихий стон утомления, но это утомление правильное, не мучительное. Итак, все, казалось бы, хорошо, и вдруг из кулисы на сцену выходит один из злых гениев... Со свойственной тебе проницательностью ты немедленно воскликнешь: — Немирович! И ты совершенно права. Это именно он. Дело в том, что, как я говорил и знал, все рассказы сестренки о том, как ему худо, как врачи скрывают... и прочее такое же — чушь собачья и самые пошлые враки карлсбадско-мариенбадского порядка. Он здоров, как гоголевский каретник, и в Барвихе изнывает от праздности, теребя Ольгу всякой ерундой. Окончательно расстроившись в Барвихе, где нет ни Астории, ни актрис и актеров и прочего, начал угрожать своим явлением в Москву 7-го. И сестренка уже заявила победоносно, что теперь начнутся сбои в работе. Этого мало: к этому добавила, пылая от счастья, что, может быть, он «увлечет ее 15-го в Ленинград». Хорошо бы было, если б Воланд залетел в Барвиху! Увы, это бывает только в романе. Остановка переписки — гроб! Я потеряю связи, нить правки, всю слаженность. Переписку нужно закончить, во что бы то ни стало. У меня уже лихорадочно работает голова над вопросом, где взять переписчицу. И взять ее, конечно, и негде и невозможно. Роман нужно окончить! Теперь! Теперь!»

Тут все дело в психологической установке. Стоит только внушить себе и окружающим, что такой-то — стукач, как сразу же все его действия становятся подозрительными. Рассматривает альбом с фотографиями — ну, не иначе как с целью найти там каких-то «врагов народа». Просит прочесть ему главы «Мастера и Маргариты» — наверняка затем, чтобы выяснить, нет ли там какой крамолы. Хотя все то же самое будет делать и искренний поклонник творчества великого драматурга и писателя, каким, как кажется, был Конский. И, уж конечно, его, как и других булгаковских гостей, гораздо больше интересовал «Мастер и Маргарита», а не «Дон Кихот».

На самом деле Григорий Конский никогда не был стукачом, хотя и жил одно время с настоящим стукачом — ТИ в булгаковском окружении был не кто иной как Евгений Васильевич Калужский, актер МХАТа, сын одного из мхатовских ветеранов Василия Васильевича Лужского и муж Ольги Сергеевны Бокшанской, сестры Елены Сергеевны. Как мы убедимся далее, сравнение донесений анонимного осведомителя с дневниковыми записями Елены Сергеевны однозначно доказывает, кто именно был этот осведомитель.

Надо сказать, что Булгаков, хотя и не догадывался о подлинной роли Калужского, но Ольгу Сергеевну всегда недолюбливал. А ведь именно она перепечатывала под диктовку его «закатный» роман. Это хорошо видно из булгаковских писем Елене Сергеевне. Так, 2 июня 1938 года он писал ей о Бокшанской: «Со всей настойчивостью прошу тебя ни одного слова не писать о переписке и о сбое. Иначе — она окончательно отравит мне жизнь грубостями, «червем — яблоком», вопросом о том, не думаю ли я, что «я — один», воплями «Владимир Иванович!!», «Пых... пых» и другими штуками из ее арсенала, который тебе хорошо известен. А я уже за эти дни насытился. Итак, если ты не хочешь, чтобы она села верхом на мою душу, ни одного слова о переписке. Сейчас мне нужна эта душа полностью для романа. В особенно восторженном настроении находясь, называет Немировича: «Этот старый циник!», заливаясь счастливым смешком». А 3 июня 1938 года в письме Елене Сергеевне Булгаков передает реплики Ольги Сергеевны: «Шикарная фраза: «Тебе бы следовало показать роман Владимиру Ивановичу». Это в минуту особенно охватившей растерянности и задумчивости. Как же, как же! Я прямо горю нетерпением роман филистеру показывать».

14 июня 1938 года в письме Булгакова опять речь идет о сестре Елены Сергеевны, о которой он пишет, как обычно, со злой иронией: «Sist. (радостно, торжественно). Я написала Владимиру Ивановичу о том, что ты страшно был польщен тем, что Владимир Иванович тебе передал поклон. Далее скандал, устроенный мною. Требование не сметь писать от моего имени того, чего я не говорил. Сообщение о том, что я не польщен. Напоминание о включении меня без предупреждения в турбинское поздравление, посланное из Ленинграда Немировичу. Дикое ошеломление S. от того, что не она, а ей впервые в жизни устроили скандал. Бормотание о том, что я «не понял!» и что она может «показать копию»... Sist. (деловым голосом). Я уже послала Жене письмо о том, что я пока еще не вижу главной линии в твоем романе. Я (глухо). Это зачем? Sist. (не замечая тяжкого взгляда). Ну, да! То есть я не говорю, что ее не будет. Ведь я еще не дошла до конца. Но пока я ее не вижу. Я (про себя)...........!»

Ольга Сергеевна отнюдь не считала Булгакова гением, а роман считала сомнительным в политическом отношении.

Важную роль в романе играет зловещая фигура журналиста Алоизия Могарыча, написавшего донос на Мастера и поселившегося впоследствии в его подвальчике в одном из арбатских переулков. Прототипом Могарыча послужил друг Булгакова, драматург Сергей Александрович Ермолинский. Он свою литературную деятельность начинал, будучи студентом Московского университета, как журналист-репортер центральных газет «Правда» и «Комсомольская правда». Это было в 1925—1927 годах, еще до знакомства с Булгаковым, но и Михаил Афанасьевич, и Елена Сергеевна о его журналистском прошлом прекрасно знали. В 1929 году Ермолинский познакомился с Марией Артемьевной Чимишкиан, дружившей в то время с Булгаковым и его второй женой Л.Е. Белозерской. Через некоторое время молодые люди вступили в законный брак и сняли комнату в доме № 9 по Мансуровскому переулку, принадлежавшем семье театрального художника-макетчика Сергея Сергеевича Топленинова, одного из прототипов Мастера. Этот деревянный домик стал прообразом жилища Мастера и Маргариты. А вот как Мастер излагает Ивану Бездомному историю своей дружбы с Алоизием Могарычем: «Так вот в то проклятое время (время травли Мастера за роман о Понтии Пилате — Б.С.) открылась калиточка нашего садика, денек еще, помню, был такой приятный, осенний. Ее не было дома. И в калиточку вошел человек, он прошел в дом по какому-то делу к моему застройщику, потом сошел в садик и как-то очень быстро свел со мной знакомство. Отрекомендовался он мне журналистом. Понравился он мне до того, вообразите, что я его до сих пор иногда вспоминаю и скучаю о нем. Дальше — больше, он стал заходить ко мне. Я узнал, что он холост, что живет рядом со мной примерно в такой же квартирке, что ему тесно там, и прочее. К себе как-то не звал. Жене моей он не понравился до чрезвычайности. Но я заступился за него. Она сказала:

— Делай, как хочешь, но говорю тебе, что этот человек производит на меня впечатление отталкивающее.

Я рассмеялся. Да, но чем, собственно говоря, он меня привлек? Дело в том, что вообще человек без сюрприза внутри, в своем ящике, неинтересен. Такой сюрприз в своем ящике Алоизий (да, я забыл сказать, что моего нового знакомого звали Алоизий Могарыч) — имел. Именно, нигде до того я не встречал и уверен, что нигде не встречу человека такого ума, каким обладал Алоизий. Если я не понимал смысла какой-нибудь заметки в газете, Алоизий объяснял мне ее буквально в одну минуту, причем видно было, что объяснение это ему не стоило ровно ничего. То же самое с жизненными явлениями и вопросами. Но этого было мало. Покорил меня Алоизий своею страстью к литературе. Он не успокоился до тех пор, пока не упросил меня прочесть ему мой роман весь от корки до корки, причем о романе он отозвался очень лестно, но с потрясающей точностью, как бы присутствуя при этом, рассказал все замечания редактора, касающиеся этого романа. Он попадал из ста раз сто раз. Кроме того, он совершенно точно объяснил мне, и я догадывался, что это безошибочно, почему мой роман не мог быть напечатан. Он прямо говорил: глава такая-то идти не может...»

Интересно, что Ермолинский в момент знакомства с Булгаковым действительно был еще холост. По воспоминаниям М.А. Чимишкиан, именно Булгаков ее уговаривал: «Выходи, выходи за Ермолинского, он славный парень». В отличие от самого Булгакова, его вторая жена Л.Е. Белозерская к Ермолинскому, как уже было сказано, относилась без симпатии, что не скрывала.

Как и Могарыч с Мастером, Ермолинский познакомился с Булгаковым в 1929 году, когда развернутая против писателя кампания в прессе достигла апогея и все его пьесы оказались сняты. Напомню, что действие московских сцен «Мастера и Маргариты» развертывается с 1 по 4 мая, а в воскресенье, 5 мая, в православную Пасху, московский мир сливается с ершалаимским в сцене последнего полета. Воспоминания Ермолинского, обильно оснащенные цитатами, доказывают, что их автор, как и булгаковский персонаж, был весьма сведущ в литературе. И образование у него было солидное. Он изучал японский язык в Восточном институте, окончил факультет общественных наук МГУ. Мемуарист, подобно Алоизию, по крайней мере, во второй половине 30-х годов, действительно стал булгаковским «конфидентом». Это доказывает, например, дневниковая запись третьей жены писателя, Е.С. Булгаковой, от 5 декабря 1938 года: «Вчера днем М.А. заходил к Сергею Ермолинскому поиграть в шахматы, а, кроме того, Сергей Ермолинский, благодаря тому, что вертится в киношном мире, много слышит и знает из всяких разговоров, слухов, сплетен, новостей. Он — как посредник между М.А. и внешним миром». Судя по интонации этой и других записей, Е.С. Булгакова относилась к Ермолинскому довольно сдержанно, но, конечно, без той ненависти, что проскальзывает в мемуарах Л.Е. Белозерской. В «Мастере и Маргарите» в отношении к Могарычу главной героини автор передал в основном отношение к Ермолинскому Л.Е. Белозерской, которая была булгаковской женой в 1929 году, в году, когда разворачивается действие московских сцен романа и когда произошло на самом деле знакомство Булгакова с Ермолинским. Маргарита, узнав о предательстве Могарыча, едва не выцарапала ему глаза.

Но Ермолинский действительно был близок к Булгакову в 30-е годы. Михаил Афанасьевич подарил ему свою фотографию 1935 года со следующей надписью: «Вспоминай, вспоминай меня, дорогой Сережа! Твой любящий искренно М. Булгаков».

В числе прототипов Мастера был хорошо известный Булгакову Сергей Сергеевич Топленинов, один из лучших театральных художников Москвы, в середине 30-х годов сосланный на полтора года в г. Вельск Архангельской области. Отметим, что подвальчик Мастера списан главным образом с особняка братьев Топлениновых (Мансуровский пер., 9). С.С. Топленинов обитал в нижнем, полуподвальном этаже, и в 1929—1930 гг., в трудный период своей жизни, к нему нередко заходил Булгаков, порой оставаясь ночевать, позировал для портретов (в архиве художника сохранились два из них). По воспоминаниям вдовы старшего брата, актера Владимира Сергеевича Топленинова, Евгении Владимировны Власовой, Булгаков, когда гостил у Топлениновых, часто писал роман при свете свечей и под треск дров в печи, как это делает и Мастер в своем подвальчике.

Там же, в Мансуровском переулке, жил и С.А. Ермолинский. На допросе в НКВД 11 марта 1941 года Ермолинский утверждал: «С писателем БУЛГАКОВЫМ я познакомился в 1929 году у него на квартире через его жену БЕЛОЗЕРСКУЮ. В первые годы нашего знакомства я с ним встречался редко. Примерно в 1931—1932 гг., когда БУЛГАКОВ женился второй раз — на ШИЛОВСКОЙ, я с ним стал встречаться чаще, и в результате этих встреч у меня с ним установились дружеские отношения. За 3—4 года до его смерти (умер он в 1940 г.) я встречался с ним на квартире, где встречал дирижера Большого театра МЕЛИК-ПАШАЕВА, художника ВИЛЬЯМСА Петра Владимировича и художника ДМИТРИЕВА.

Кроме указанных лиц, у БУЛГАКОВА я встречал рад актеров, главным образом Художественного театра.

При посещении квартиры БУЛГАКОВА велись разговоры главным образом на театральные темы. В разговорах за последнее время БУЛГАКОВ увлекался СТАЛИНЫМ. Во всех разговорах БУЛГАКОВ хорошо отзывался о СТАЛИНЕ.

Никаких антисоветских разговоров на квартире БУЛГАКОВА не проводилось, во всяком случае я на таковых не присутствовал».

Не исключено, что именно Ермолинского имел в виду автор «Мастера и Маргариты», когда сообщал своему другу философу и литературоведу П.С. Попову 24 марта 1937 года: «Некоторые мои доброжелатели избрали довольно странный способ утешать меня. Я не раз слышал уже подозрительно елейные голоса: «Ничего, после вашей смерти все будет напечатано!» Я им очень благодарен, конечно!» (отметим, что согласно дневниковой записи Е.С. Булгаковой, Ермолинские посетили их накануне, 22 марта). Точно так же о невозможности прижизненной публикации романа говорил Мастеру Алоизий Могарыч. 16 мая 1939 года Булгаков надписал жене свою фотографию: «Вот как может выглядеть человек, возившийся несколько лет с Алоизием Могарычем, Никанором Ивановичем и прочими». Здесь писатель указывал не только на усталость от десятилетней работы над романом, но и на длительное общение с перевертышами типа Могарыча, образ которого в тот момент еще носил общий и собирательный характер, без конкретных деталей. История знакомства Мастера с Алоизием была написана уже во время смертельной болезни автора — зимой 1939/40 года.

И как раз 5 марта 1940 года Е.С. Булгакова написала в дневнике: «Приход Фадеева. Разговор продолжался сколько мог. Мне: «Он мне друг». Сергею Ермолинскому: «Предал он меня или не предал? Нет, не предал? Нет, не предал!». Булгаковские слова, несомненно, относились к Ермолинскому, который действительно был его другом, а не к Александру Александровичу Фадееву, первому секретарю Союза советских писателей, познакомившемуся с Булгаковым только 11 ноября 1939 года, когда он по должности навестил заболевшего члена Союза. Другом Булгакова Фадеев не был и предать его при всем желании не мог, хотя вскоре после его смерти и стал любовником Елены Сергеевны, за что впоследствии даже подвергся партийному взысканию (об этом дальше). Он решал чисто бытовые вопросы. Так, Елена Сергеевна зафиксировала в дневнике 15 февраля 1940 года: «Вчера позвонил Фадеев с просьбой повидать Мишу, а сегодня пришел. Разговор вел на две темы: о романе и о поездке на юг Италии для выздоровления. Сказал, что наведет все справки и через несколько дней позвонит».

Сам Булгаков и его третья жена нисколько не заблуждались насчет того, что Фадеев навестил их именно по должности, несомненно, получив указание сверху (может быть, от самого Сталина!), а отнюдь не оттого, что является поклонником булгаковской личности и творчества. Произведений Булгакова ранее он, как кажется, вообще не знал. То, что не к Фадееву, а к Ермолинскому были обращены булгаковские слова: «Он мне друг» и «Предал он меня или не предал? Нет, не предал? Нет, не предал!», доказывается беседой Елены Сергеевны с известным историком и литературоведом С.Н. Семановым 1 августа 1969 года. Она, в частности, сказала: «Друг ли Ермолинский? Он был «привязан» к М.А., часто заходил, «рассказывал о событиях. В статье его всё изложено правильно, у нас одна претензия: зачем М.А. «говорит» словами Ермолинского». То, что слово «привязан» закавычено, можно интерпретировать и в том смысле, что Елена Сергеевна подозревала, что Ермолинский был приставлен следить за Булгаковым. Однако, скорее всего, здесь мы имеем дело лишь с субъективным восприятием ее слов С.Н. Семановым, в чьей записи мы и цитируем беседу.

Подозревавший Ермолинского в предательстве, автор «Мастера и Маргариты», как видно из цитированного выше разговора, за пять дней до смерти подозрения отверг. Вероятно, в связи с этим рассказ Мастера о знакомстве с Могарычем был перечеркнут Булгаковым, однако нового варианта он написать уже не успел (не исключено также, что текст был перечеркнут Е.С. Булгаковой). Там также набросаны возможные элементы новой биографии Могарыча: «Начало болезни / Продолжение газетной травли / Отъезд Алоизия в Харьков за вещами». И еще есть загадочная запись против фрагмента с историей знакомства Мастера с Могарычем: «Попытки сделать из понравившегося человека». То ли имелось в виду, что Мастер Могарычу тоже понравился, и тот сначала пытался наставить его на путь истинный, показать, как именно надо писать, и, только убедившись, что новый друг не обучаем, решает донести на него, чтобы завладеть его жилплощадью. В любом случае, в публикациях романа, осуществленных до 1973 года, а также в большинстве изданий, вышедших после 1989 года, Алоизий Могарыч оставался человеком без биографии, ничего не говорилось об истории его знакомства с Мастером, он возникал лишь в сцене после бала Воланда, а затем в эпилоге и оставался совершенно не запоминающимся, бледным персонажем. Ясно, что Булгаков планировал написать новую историю знакомства Могарыча с автором романа о Пилате и, вероятно, дать ему другую профессию не успел. Поэтому логичнее было бы все-таки включать в канонический текст дошедшую до нас историю знакомства Алоизия с Мастером. Иначе образ Алоизия да и весь роман оказывается художественно обедненным. Здесь, как и во многих других местах, все-таки незаконченного «закатного» романа последнюю творческую волю писателя однозначно определить нельзя.

Скорее всего, Е.С. Булгакова знала, кто был прототипом друга-предателя. 17 ноября 1967 года она записала в дневнике свой разговор с Ермолинским по поводу его воспоминаний в журнале «Театр» (тогда Елена Сергеевна собирала книгу воспоминаний о Булгакове): «— Если ты хочешь, чтобы я приняла твою статью целиком, переведи прямую речь Миши в косвенную. Ты не передаешь его интонации, его манеры, его слова. Я слышу, как говорит Ермолинский, но не Булгаков. И, говоря откровенно, мне определенно не нравятся две сцены, одна — это разговор, якобы ты журналист, а вторая — игра в палешан. Причем я не могу себе представить, где же я была в это время, что я не помню этой игры!» «Игра в палешан» — это рассказ в воспоминаниях Ермолинского о застольной импровизации на тему спектакля Камерного театра «Богатыри» по пьесе Демьяна Бедного, на оформление которого пригласили художников из Палеха. Булгаков и его товарищи «в лицах» разыграли, как палешане возвращаются домой после провала постановки. Ермолинский вспоминал: «Я вспоминаю булгаковский дом (его и Лены!) с тем душевным волнением, какое трудно передать.

Да-да, это был веселый, жизнерадостный дом! Говорили, это оттого, что у Булгакова было повышенное «чувство театра». Нет, никакого «театра» в его поведении не было. Это был его характер. Если угодно — и ее.

В передней над дверью в столовую висел печатный плакатик с перечеркнутой бутылкой: «Водка яд, сберкасса друг». А на столе уже все было приготовлено — чтобы и выпить, и закусить, и обменяться сюжетами на острые злободневные темы. Слетала всякая шелуха, душевная накипь, суетные заботы, накопившиеся за день, и всегда получалось весело.

Я уже говорил, как из смешных рассказов из жизни МХАТа вырос «Театральный роман». Таких устных рассказов у него было множество и по другим поводам. Они редко повторялись, не становились, как бывает у многих, застольным «репертуаром». Они рождались в ходе беседы, превращались в театральную импровизацию.

Помню, поводом для одной из таких импровизаций был спектакль Камерного театра «Богатыри» по пьесе Демьяна Бедного. В качестве оформителей пригласили художников из Палеха. Они должны были придать «истинно русский», былинный характер постановке, столь неожиданной для такого изысканного, рафинированного театра, как Камерный. Из этой затеи ничего путного не вышло, спектакль подвергли резкой критике.

— Думаю, — говорил Булгаков, — произошла противоестественная смесь из Демьяна Бедного, Таирова и палешан. От души сочувствую ни в чем не повинным мужичкам.

И уж тут невозможно было не переворотить все это в веселую буффонаду, и он стал изображать насмерть перепуганных творцов современного фольклора, как они возвращаются домой, лежа на жестких вагонных полках и подняв к небу свои древние бороды. Его рассказ тут же подхватывали все те же постоянные участники булгаковского застолья — Мелик-Пашаев, главный дирижер Большого театра, и театральные художники Дмитриев и Вильямс. Мелик, изображая сокрушенного палешанина, еще хорохорился: мы-де еще покажем, ни хрена они в Москве не понимают о нашем истинно русском. А Дмитриев совсем поник. У обоих кошки скребут на сердце, слышится грозный голос жены — жену изображает Булгаков: «Не быть добру, коли не сидится в своей лакированной коробочке! Плохо в ней вам было, так, что ли? Высунулись! Добро бы мальчишки, а то ведь за сорок уже! Срам на всю округу, и денег ни шиша!»

Охваченный тоской и страхом перед грядущим возмездием, Мелик-Пашаев подползает к дверям (кабинета) и робко стучит. «Это я, я, — тоненько, шепотом произносит он, — потерял копеечку», — поет он, как юродивый в «Борисе Годунове». Дверь распахивается — в дверях Булгаков — жена. Хохолок спереди взвит кверху, на голове повязан платок. Взор его столь гневен, что Мелик немеет окончательно.

— Искусству захотел! Я у тебя эту дурь выбью! — замахивается «жена». Мелик, покорно повернувшись, пригибается и получает хорошую затрещину пониже спины. Тихо стонет. У Дмитриева отвисла губа, он уже хватил с горя не один шкалик и валяется в канаве (под столом). Приложив к глазу горлышко пустого графина и разглядывая ночные светила (люстру), он вдруг рявкнул непристойную песню: «Э-эх, семь бед — один ответ, пропади пропадом коробочка лакированная», — и трахнул крепким русским словцом! Вильямс возмущенно поджал губы: «Не выражайся, тут дамы». У Вильямса свой образ — он пытается сохранить надменное достоинство. А Лена время от времени вскрикивает: «Перестаньте! Я умру от смеха!»

Подумать только, в течение целого вечера мы, как мальчишки, отдурачивали целый спектакль, вплетая в него и шутки о том, что произошло в Большом театре, в МХАТе, у художников. И в этом развеселом балагурстве то и дело проглядывала внутренняя серьезность — мысли о том, что происходило тогда в нашем многострадальном искусстве. Мелик-Пашаев вдруг срывался, подбегал к роялю и, при сразу возникшей тишине, проигрывал куски из «Катерины Измайловой», только что скандально запрещенной оперы Шостаковича. Не обладая голосом, но очень выразительно Александр Шамильевич напевал нам отрывки из арий и речитативы, бурно воспроизводил отдельные оркестровые варьяции, а иногда, вскочивши, пел, изображая скрипки, трубы, литавры, и темпераментно дирижировал... Как мало людей бывало у Булгакова и видело его в таком дружеском окружении, таким неподдельно веселым, естественным, позабывшим на миг будничные заботы, вечное ожидание неприятностей, вечной чиновной власти над собой.

Возвращались мы в приподнятом настроении. Обычно, прежде чем разойтись, провожали меня до Мансуровского. Еще продолжали смеяться, но и что-то тревожное возникало.

— Удивительный дом, — говорил Мелик-Пашаев, остановившись на углу моего переулка, где был гастроном.

— Человек удивительный! — подхватывал Дмитриев. — Да... Вот так...

Все стояли кружком, примолкнув.

— Дай бог, чтобы его никогда не покинуло озорство, — произнес Дмитриев без тени шутки и повернулся к Вильямсу. — А помнишь, Петя, когда я выдумал водконапорную башню от этого гастронома прямо к дому Сергея...

— Это, Володя, я выдумал, — ревниво уточнил Вильямс.

— Возможно, возможно. Но я нашел систему труб и установку счетчика, отмечающего литры, как киловатт-часы. Помнишь, с каким увлечением Михаил Афанасьевич принялся помогать мне, едва я начал чертеж? Казалось, ничего важнее не было. А через несколько дней он читал нам главу, в которой Иешуа ведут на Голгофу. Сердце сжималось. Как будто он про себя читал. Вот то-то. И знаешь, мне иногда кажется, что его писательство вырастает из озорства, он, как гимнаст, проверяет на нем свои силы... А силы были нужны — чем дальше, тем больше».

Е.С. Булгакова в записи от 2 ноября 1936 года охарактеризовала «Богатырей» как «стыдный спектакль», а 14 ноября с удовлетворением констатировала: «В газете — постановление Комитета по делам искусств: «Богатыри» снимаются. «...За глумление над крещением Руси...», в частности» и привела по этому поводу реплику Булгакова:

«Таиров лежит с капустным листом на голове, уверяю тебя». Вероятно, ей не хотелось еще раз вспоминать об этом спектакле, тем более что в ходе кампании, начавшейся в прессе по поводу «Богатырей», вновь стали поносить булгаковский «Багровый остров». Да и содержавшаяся в рассказе Ермолинского насмешка (от лица Булгакова) над официальной «народностью» могла показаться опасной вдове писателя. Что же касается эпизода с Ермолинским-журналистом, то его стоит привести полностью: «Я бывал (во время последней болезни. — Б.С.) у него каждый день. Пытаясь восстановить факты его жизни, предложил игру в навязчивого журналиста, приставшего с вопросами к знаменитому писателю.

— Ты хитришь, — сказал он, но игру принял.

В дальнейшем она развлекала его, и я в шуточной форме записал несколько таких бесед, состоявших из вопросов и ответов. Несколько листков случайно сохранилось. Вот эта запись.

Он. Мне непонятно все-таки, уважаемый товарищ, зачем вы ко мне пристаете?

Я. Мировому человечеству интересна каждая деталь из вашей жизни.

Он. Я согласен, это так. Но я обязан все ж по благородству своего характера предупредить вас... — тут он прищурился и добавил юмористически: — Я, дорогой мой, «не наш» человек.

Я. Быть может, как раз поэтому вы и представляете особый интерес?

Он (уже с непритворным негодованием). Это отвратительно, что вы говорите, голубчик! Я наш человек, а не наш — это я сам выдумал, сам подстроил.

Я. Простите, не понял.

Он. Вчера вы допрашивали меня о начале моего литературного пути.

Я. Совершенно верно. Я весь внимание.

Он. Именно тогда я и подложил себе первую свинью.

Я. Каким образом вам удалось это сделать?

Он. Молодость! Молодость! Я заявился со своим первым произведением в одну из весьма почтенных редакций, приодевшись не по моде. Я раздобыл пиджачную пару, что само по себе было тогда дико, завязал бантиком игривый галстук и, усевшись у редакторского стола, подкинул монокль и ловко поймал его глазом. У меня даже где-то валяется карточка — я снят на ней с моноклем в глазу, а волосы блестяще зачесаны назад (речь идет об известной фотографии 1926 года. — Б.С.).

Редактор смотрел на меня потрясенно. Но я не остановился на этом. Из жилетного кармана я извлек дедовскую «луковицу», нажал кнопку, и мой фамильный брегет проиграл нечто похожее на «Коль славен наш господь в Сионе» (неофициальный гимн императорской России до принятия последнего гимна «Боже, царя храни!». Возможно, Булгаков вспомнил эпизод с исполнением запрещенного царского гимна в петлюровском Киеве. — Б.С.). «Ну-с?» — вопросительно сказал я, взглянув на редактора, перед которым внутренне трепетал, почти обожествлял его. «Ну-с, — хмуро ответил мне редактор. — Возьмите вашу рукопись и займитесь всем, чем угодно, только не литературой, молодой человек». Сказавши это, он встал во весь свой могучий рост, давая понять, что аудиенция окончена. Я вышел и, уходя, услышал явственно, как он сказал своему вертлявому секретарю: «Не наш человек». Без сомнения, это относилось ко мне.

Я. И вы считаете, что этот случай сыграл роковую роль во всех ваших дальнейших взаимоотношениях с редакциями.

Он. Взгляните, голубчик, на этот случай шире. Дело в моем характере. Луковица и монокль были всего лишь плохо продуманным физическим приспособлением, чтобы побороть застенчивость и найти способ выразить свою независимость.

Я. Последуем дальше. Что привело вас в театр?

Он. Жажда денег и славы. Затаенная мечта выйти на аплодисменты публики владела мною с детства. Я во сне видел свою длинную шатающуюся фигуру с растрепанными волосами, которая стоит на сцене, а благодарный режиссер кидается ко мне на шею и обцеловывает меня буквально под рев восторженного зрительного зала.

Я. Позвольте, но при возобновлении «Турбиных» занавес раздвигался шестнадцать раз, все время кричали «автора!», а вы даже носа не высунули.

Он. Французы говорят, что нам дарят штаны, когда у нас уже нет задницы, простите за грубое выражение. (И подозрительно.) А вы не из французской ли газеты?

Я. Нет.

Он (вкрадчиво). А может быть, из какой-нибудь другой иностранной, а?

Я. Нет, нет... Я из русской.

Он. Не из рижской ли, белоэмигрантской? (И он угрожающе поднял кулак.)

Я. Избави бог! (Я отмахнулся в ужасе.) Я из «Вечерки»! Из прекрасной, неповторимой «Вечерки» нашей!

Он. Ура! Тюпа! Люся! Водку на стол! Пускай этот господин напьется в свое полное удовольствие! Мне отнюдь не грозит опасность, что он напечатает обо мне хоть одну строчку!»

Очевидно, что Булгаков впоследствии шутливые вопросы Ермолинского осмыслил вполне серьезно и заподозрил друга в попытке выведать его подноготную для доклада в «дорогие органы». А в пристрастной подаче весьма грозно могло прозвучать и признание писателя, что он — «не наш человек», и слова по поводу нежелания выходить к зрителям в связи с возобновлением «Дней Турбиных», о штанах, которые появились тогда, когда уже нет задницы. Е.С. Булгакова прекрасно осознавала, что именно в связи с этим разговором автор «Мастера и Маргариты» сделал Алоизия Могарыча журналистом, которым, как мы помним, когда-то начинал Ермолинский. Можно сказать, что Могарыч разыгрывал перед Мастером роль журналиста, только чтобы получить его жилплощадь. А Сергей Александрович играл роль журналиста в шуточной мини—пьесе, блестяще представленной им с Михаилом Афанасьевичем. Ермолинский же не знал, что в романе есть столь разоблачительная для него история знакомства Мастера с Алоизием Могарычем, поскольку она не была включена ни в журнальную публикацию «Мастера и Маргариты» 1966—1967 годов, ни в машинопись романа, подготовленную в 60-е годы вдовой писателя. Эпизод с Могарычем вошел только в издание романа 1973 года, осуществленное при участии Е.С. Булгаковой, которая, однако, умерла за три года до выхода книги в свет, так что текст к печати готовила редактор А.А. Саакянц.

Подозрения Булгакова насчет Ермолинского, от которых сам Михаил Афанасьевич отказался буквально в последние дни жизни, были безосновательными. И не только потому, что в декабре 1940 года Сергей Александрович был арестован и в ходе допросов, как свидетельствуют их опубликованные протоколы, связи Сергея Александровича с НКВД никак не проявились. Кстати, не исключено, что в шутливом разговоре с Ермолинским-журналистом Булгаков рассказывал о злоключениях своей повести «Роковые яйца». По утверждению Ермолинского, сделанном на допросе 27 декабря 1940 года, «сам Булгаков считал, что «Р. Я.» сыграли резко отрицательную роль в его литературной судьбе: он стал рассматриваться как реакционный писатель». Дарственная надпись с экземпляра повести, сохранившаяся в архивах НКВД, подтверждала показания: «Дорогому другу Сереже Ермолинскому. Сохрани обо мне память! Вот эти несчастные «Роковые яйца». Твой искренний М. Булгаков. Москва. 4.IV.1935 г.». Повесть насторожила цензуру и осложнила публикацию булгаковских произведений (больше крупных вещей писателя при его жизни в СССР напечатано не было).

Булгаков и Елена Сергеевна нисколько не сомневались, что стукачами являются такие личности, как литераторы М.А. Добраницкий и Э.М. Жуховицкий, часто навещавшие булгаковский дом и бесстрашно работавшие с иностранцами. И здесь они не ошиблись. Позднее, уже в 90-е годы, М.О. Чудакова обнародовала следственные дела Жуховицкого и Добраницкого, погибших в ходе Великой чистки, из которых однозначно следовало, что оба были сексотами НКВД, что совсем не уберегло их от расстрела. Добраницкого и Жуховицкого Булгаков особо не опасался. С ними он и жена всегда были настороже, хотя Жуховицкий даже перевел совместно с Ч. Бооленом «Зойкину квартиру» на английский язык.

Насчет Ермолинского Булгаков ошибся. Тот его не продавал. А вот настоящего Иуду в своем ближайшем окружении так и не выявил, змею на своей груди так и не заметил. Судя по опубликованным донесениям осведомителей НКВД, сексотом, плотно опекавшим Булгакова, скорее всего, был Евгений Васильевич Калужский, актер МХАТа и свояк Булгакова, муж сестры Е.С. Булгаковой, Ольги Сергеевны Бокшанской (урожденной Нюренберг).

Взять, например, историю со статьей «Внешний блеск и фальшивое содержание» с резкой критикой поставленной во МХАТе булгаковской пьесы «Мольер». Только Елена Сергеевна и Михаил Афанасьевич решили, что многолетняя эпопея с постановкой «Мольера» наконец позади. Е.С. Булгакова записала 11 февраля 1936 года: «Сегодня был первый, закрытый, спектакль «Мольера» — для пролетарского студенчества. Перед спектаклем Немирович произнес какую-то речь — я не слышала, пришла позже. М.А. сказал — «ненужная, нелепая речь». После конца, кажется, двадцать один занавес. Вызывали автора, М.А. выходил. Ко мне подошел какой-то человек и сказал: «Я узнал случайно, что вы — жена Булгакова. Разрешите мне поцеловать вашу руку и сказать, что мы, студенты, бесконечно счастливы, что опять произведение Булгакова на сцене. Мы его любим и ценим необыкновенно. Просто скажите ему, что это зритель просил передать». После спектакля нас пригласили пойти в Клуб мастеров — отпраздновать новый спектакль. Пошли: Станицын, мы, Шверубович Дима, Яншин, Вильямс, почему-то Раевский с женой. Было ни весело, ни скучно. Но когда подошли к нашему столу Менделевич и Юрьев — стало хуже. Танцевали». Впрочем, какая-то тревога все-таки ощущалась.

А тут — статья «Правды» «Внешний блеск и фальшивое содержание». Она появилась 9 марта 1936 года во исполнение решения Политбюро, которое таким образом решила заставить МХАТ снять спектакль, не прибегая к формальному запрету. После публикации статьи всем стало ясно, что «Мольер» погиб. В этот день Елена Сергеевна записала в дневнике: «В «Правде» статья «Внешний блеск и фальшивое содержание», без подписи. Когда прочитали, М.А. сказал: «Конец «Мольеру», конец «Ивану Васильевичу». Днем пошли во МХАТ — «Мольера» сняли, завтра не пойдет. Другие лица. Вечером звонок Феди (Михальского, администратора МХАТа. — Б.С.): «Надо Мише оправдываться письмом». — В чем? М.А. не будет такого письма писать. Потом пришли Оля, Калужский и — поздно — Горчаков. То же самое — письмо. И то же — по телефону — Марков. Все дружно одно и то же — оправдываться. Не будет М.А. оправдываться. Не в чем ему оправдываться». 14 марта 1936 года он сообщил булгаковскую реакцию на снятие с репертуара Художественного театра после 7 представлений спектакля по булгаковской пьесе «Мольер» (это произошло вследствие резкой критики постановки в статье «Правды» «Внешний блеск и фальшивое содержание»): «Статья в «Правде» и последовавшее за ней снятие с репертуара пьесы М. Булгакова особенно усилили как разговоры на эту тему, так и растерянность. Сам Булгаков сейчас находится в очень подавленном состоянии (у него вновь усилилась его боязнь ходить по улицам одному), хотя внешне он старается ее скрыть. Кроме огорчения от того, что его пьеса, которая репетировалась четыре с половиной года, снята после семи представлений, его пугает его дальнейшая судьба как писателя... Он боится, что театры не будут больше рисковать ставить его пьесы, в частности, уже принятую театром Вахтангова «Александр Пушкин», и конечно, не последнее место занимает боязнь потерять свое материальное благополучие. В разговорах о причине снятия пьесы он все время спрашивает «неужели это действительно плохая пьеса?» и обсуждает отзыв о ней в газетах, совершенно не касаясь той идеи, какая в этой пьесе заключена (подавление поэта властью). Когда моя жена сказала ему, что, на его счастье, рецензенты обходят молчанием политический смысл его пьесы, он с притворной наивностью (намеренно) спросил: «А разве в «Мольере» есть политический смысл?» и дальше этой темы не развивал. Также замалчивает Булгаков мои попытки уговорить его написать пьесу с безоговорочной советской позиции, хотя по моим наблюдениям, вопрос этот для него самого уже не раз вставал, но ему не хватает какой-то решимости или толчка. В театре ему предлагали написать декларативное письмо, но этого он сделать боится, видимо, считая, что это «уронит» его как независимого писателя и поставит на одну плоскость с «кающимися» и подхалимствующими. Возможно, что тактичный разговор в ЦК партии мог бы побудить его сейчас отказаться от его постоянной темы (в «Багровом острове», «Мольере» и «Александре Пушкине») — противопоставления свободного творчества писателя и насилия со стороны власти; темы, которой он в большой мере обязан своему провинциализму и оторванности от большого русла текущей жизни».

Гриша Конский на роль доносчика в данном случае никак не годится, хотя бы по той причине, что тогда не был женат, оттого и жил в одной квартире с Калужским и его женой). Ермолинский на роль автора цитированного донесения тоже никак не годится. Сергей Александрович женат был, но Марика Артемьевна явно не была с Булгаковым в столь близких отношениях, чтобы говорить ему: тебе, мол, повезло, что в пьесе не разглядели политический смысл (в действительности-то разглядели, оттого-то и решили убрать «Мольера» из репертуара). Зато в связи с данным эпизодом является слишком много неоспоримых улик именно против Калужского. Как мы только что убедились 9 марта 1936 года, в день публикации статьи в «Правде», Калужский с женой были у Булгаковых как раз в тот момент, когда руководство МХАТа предлагало драматургу оправдываться письмом в инстанции, и сами говорили о необходимости такого письма. А Ольга Сергеевна Бокшанская, жена Калужского, вполне могла обратиться к Булгакову с подобной репликой. Как можно убедиться из писем Булгакова, она явно подозревала нехороший политический подтекст и в «Мастере и Маргарите».

Сам Калужский однажды как будто даже намекал на свою связь с органами. 24 августа 1934 года Е.С. Булгакова отметила в дневнике: «Вечером был Женя Калужский, рассказывал про свою летнюю поездку. Приехал во Владикавказ, остановился в гостинице. Дико утомленный, уснул. Ночью пришли в номер четыре человека, устроили обыск, потом повели его в ГПУ Там часа два расспрашивали обо всем... Потом извинились: Ошибка. Приняли за другого». На Калужского как на осведомителя указывает и следующее более раннее обзорное донесение от 23 мая 1935 года, принадлежащее, очевидно, тому же агенту, что информировал о событиях, связанных со снятием «Мольера»: «БУЛГАКОВ М. болен каким-то нервным расстройством. Он говорит, что не может даже ходить один по улицам и его провожают даже в театр, днем». Далее приводится дословная оценка драматургом руководителей МХАТа: «Работать в Художественном театре сейчас невозможно. Меня угнетает атмосфера, которую напустили эти два старика СТАНИСЛАВСКИЙ и ДАНЧЕНКО. Они уже юродствуют от старости и презирают все, чему не 200 лет. Если бы я работал в молодом театре, меня бы подтаскивали, вынимали из скорлупы, заставили бы состязаться с молодежью, а здесь все затхло, почетно и далеко от жизни. Если бы я поборол мысль, что меня преследуют, я ушел бы в другой театр, где наверное бы помолодел». В дневнике Е.С. Булгаковой именно такой разговор записан 20 марта 1935 г. и как раз с Е.В. Калужским: «Вчера у нас были Оля с Калужским. М.А. рассказывал нам, как все это (репетиции К.С. — Б.С.) происходит в Леонтьевском. Семнадцатый век старик (Станиславский. — Б.С.) называет «средним веком», его же — «восемнадцатым». Пересыпает свои речи длинными анекдотами и отступлениями..., доказывает, что люди со шпагами не могут появиться на сцене, то есть нападает на все то, на чем пьеса держится. Портя какое-нибудь место, уговаривает М.А. «полюбить эти искажения».

С.А. Ермолинский вспоминал, что почти до самого конца Булгаков не терял присутствия духа и природного веселья: «Вокруг его дома штормило. Но все равно, уверяю вас, это был жизнерадостный, веселый дом!.. Да, да, это был веселый, жизнерадостный дом! Говорили, это оттого, что у Булгакова было повышенное «чувство театра». Нет, никакого «театра» в его поведении не было. Это был его характер. В передней над дверью в столовую висел печатный плакатик с перечеркнутой бутылкой: «Водка яд — сберкасса друг». А на столе уже все было приготовлено — чтобы и выпить, и закусить, и обменяться сюжетами на злободневные темы. Слетала всякая душевная накипь, суетные заботы, накопившиеся за день, и всегда получалось весело».

Подкосила Булгакова неудача с пьесой о Сталине «Батум». Но начиналось все очень хорошо. Е.С. Булгакова отметила в дневнике 11 июня 1939 года: «Пришла домой. Борис Эрдман сидит с Мишей, а потом подошел и Николай Робертович. Миша прочитал им три картины и рассказал всю пьесу («Батум». — Б.С.). Они считают, что — удача грандиозная. Нравится форма вещи, нравится роль героя. Николай Робертович подписал, наконец, договор на свой киносценарий. Борис очень доволен своей работой (найденным при этой работе новым) — над 1812 г. Мы сидели на балконе и мечтали, что сейчас приблизилась полоса везения нашей маленькой компании». Е.С. Булгакова. Запись в дневнике 3 июля 1939 г.: «Вчера утром телефонный звонок Хмелева — просит послушать пьесу. Тон повышенный, радостный, наконец опять пьеса М.А. в Театре! И так далее. Вечером у нас Хмелев, Калишьян, Ольга. Миша читал несколько картин. Потом ужин с долгим сидением после. Разговоры о пьесе, о МХТ, о системе. Рассказ Хмелева. Сталин раз сказал ему: хорошо играете Алексея. Мне даже снятся ваши черные усики (турбинские). Забыть не могу».

Все пьесу хвалили, да и кто бы рискнул ее ругать? Е.С. Булгакова писала своей свекрови А.А. Нюренберг 11 августа 1939 года: «Мамочка, дорогая, давно уже собиралась написать тебе, но занята была безумно. Миша закончил и сдал МХАТу пьесу... Устал он дьявольски, работа была напряженная, надо было сдать ее к сроку. Но усталость хорошая — работа была страшно интересная. По общим отзывам, это большая удача. Было несколько чтений — два официальных и другие — у нас на квартире, и всегда большой успех».

Слухи о «Батуме» широко распространялись по Москве, что чету Булгаковых отнюдь не радовало — частью из-за суеверности, частью из-за того, что содержание пьесы в искаженном виде может прежде времени достичь верхов, не исключая и Сталина. 11 августа 1939 года Елена Сергеевна записала: «Вечером звонок — зав-лит Воронежского театра — просит пьесу — «ее безумно расхваливал Афиногенов». Сегодня встретила одного знакомого, то же самое — «слышал, что М.А. написал изумительную пьесу». Слышал не в Москве, а где-то на юге. Забавный случай: Бюро заказов Елисеева. То же сообщение — Фани Николаевна. — А кто вам сказал? — Яков Данилыч (Розенталь. — Б.С.). Говорил, что потрясающая пьеса. Яков Данилович — главный заведующий рестораном в Жургазе. Слышал он, конечно, от посетителей. Но уж очень забавно: заведующий рестораном заказывает в гастрономе продукты — и тут же разговоры о пьесе, да так, как будто сам он лично слышал ее.

Ермолинский вспоминал, что Булгаков заболел вскоре после запрета «Батума». Сергей Александрович именно с этим фактом связывал смертельное заболевание драматурга: «В Москве они не получили никакого официального разъяснения. Шептались, недоумевали, но ясно было одно, что дело решилось «на самом верху», стало быть, ни о каких запросах не могло быть и речи.

Его первое появление у меня после случившегося трудно забыть. Он лег на диван, некоторое время лежал, глядя в потолок, потом сказал:

— Ты помнишь, как запрещали «Дни Турбиных», как сняли «Кабалу святош», отклонили рукопись о Мольере? И ты помнишь, как ни тяжело было все это, у меня не опускались руки. Я продолжал работать, Сергей! А вот теперь смотри — я лежу перед тобой продырявленный...

Я хорошо запомнил это странноватое слово — продырявленный. Но я понял, о чем он говорит.

Он осуждал писательское малодушие, в чем бы оно ни проявлялось, особенно же если было связано с расчетом — корыстным или мелкочестолюбивым, не говоря уже о трусости.

— Мало меня проучили, — бормотал он сквозь зубы. — Казнить, казнить меня надо!

Он был к себе беспощаден».

Встревоженный Н.Н. Лямин писал Е.С. Булгаковой 16 октября 1939 года: «Все время живу очень обеспокоенный Макиным (Мака — шутливое прозвище Булгакова, придуманное, по свидетельству его второй жены Л.Е. Белозерской, самим писателем в честь персонажа сказки — сына злой орангутангихи и употреблявшееся Н.Н. Ляминым, П.С. Поповым и другими знакомыми писателя из так называемого «пречистенского» круга. — Б.С.) здоровьем. Ведь в конце концов, ты же знаешь, как он мне всегда был близок и любим. Я верю, что все должно обойтись благополучно. Но когда я получил открытку (по-видимому, написанную тобою) (скорее всего, это и другие булгаковские письма Лямину 1939 года были изъяты или уничтожены при повторном аресте Николая Николаевича в 1941 г. — Б.С.), где он говорит, что будет рад, если ему удастся выскочить с одним глазом, я расплакался (пишу, конечно, только тебе). Нет, этого я не могу себе представить. Мака еще нужен очень многим, и надо его подбодрить, хотя бы этой мыслью».

Провал с «Батумом» был для Булгакова особенно тяжел еще и потому, что он второй раз в жизни попытался написать по сути заказную пьесу. Но если о «Сыновьях муллы», написанных во Владикавказе из-за голода мало кто вообще знал, и сам Булгаков о ней не очень-то переживал, то с «Батумом» было иначе. Пьеса ведь предназначалась для главного театра страны, и о том, что ее написал Булгаков, автор «Дней Турбиных», знала вся театральная Москва, и не только.

Ермолинский вспоминал, как впервые встретился с Булгаковыми после запрета «Батума»: «Я пришел к нему в первый же день после их приезда из Ленинграда. Он был неожиданно спокоен. Последовательно рассказал мне все, что будет происходить с ним в течение полугода — как будет развиваться болезнь. Он называл недели, месяцы и даже числа, определяя все этапы болезни. Я не верил ему, но дальше все шло как по расписанию, им самим начертанному. Воспользовавшись отсутствием Лены, он, скользнув к письменному столу, стал открывать ящики, говоря: — Смотри, вот — папки. Это мои рукописи. Ты должен знать, Сергей, что где лежит. Тебе придется помогать Лене. Лицо его было строго, и я не посмел ему возражать. — Но имей в виду. Лене о моих медицинских прогнозах — ни слова. Пока что — величайший секрет. — И снова скользнул в постель, накрывшись одеялом до подбородка, и замолк. В передней послышались голоса. Вернулась Лена и застала нас, разговаривающих о разных разностях, не имеющих отношения к его болезни. На ее вопрос, как он себя чувствует, ответил: — Неважно, но ничего!»

Точно так же в «Днях Турбиных» Алексей Турбин предупреждает: «Жену не волновать, господин Тальберг!»

И Ермолинский, и Елена Сергеевна полагали, что булгаковская болезнь связана с запретом «Батума». Ведь она началась точно в тот день, 14 августа 1939 года, когда направлявшийся с Батум во главе с бригадой мхатчиков, Булгаков получил телеграмму, извещавшую, что надобность в поездке отпала. Именно в этот день Михаил Афанасьевич почувствовал резкое ухудшение зрения — первый признак начинающегося нефросклероза.

М.А. Чимишкиан, проведшая немало дней как сиделка у постели больного Булгакова, вспоминала: «Шли годы. Михаил Афанасьевич чувствовал себя все хуже и хуже. И вот наступил такой момент, когда врачи потребовали круглосуточного дежурства у больного. Предлагали много медсестер из Литературного фонда и клиники Большого театра, но М.А. отказался и просил вызвать его младшую сестру Елену Афанасьевну и обратился ко мне с просьбой (в надежде, что Сергей Александрович не будет возражать) переехать к нему в дом на то особенно тяжелое время. Что я и сделала. М.А., как врач, предвидел все проявления болезни, которые его ожидают, и предупредил, чтобы мы не пугались, когда так случится. Несмотря на свое тяжелое состояние, он еще находил в себе силы острить и шутить. Он говорил: «Не смейте меня оплакивать, лучше вспоминайте меня веселого».

Какое-то время Булгаков все же надеялся выкарабкаться. Так, он писал драматургу А.М. Файко 1 декабря 1939 года: «Мои дела обстоят так: мне здесь стало лучше, так что у меня даже проснулась надежда. Обнаружено значительное улучшение в левом глазу. Правый, более пораженный, тащится за ним медленнее. Я уже был на воздухе в лесу. Но вот меня поразил грипп. Надеемся, что он проходит бесследно. Читать мне пока запрещено. Писать — вот видите, диктую Ел. С. — также».

Свое свидетельство о булгаковской болезни оставила и жена Лямина Н.А. Ушакова: «Шел 1939 год. Я живу одна... Михаил Афанасьевич тяжело и безнадежно болел. Временами ненадолго наступало улучшение в его самочувствии. И вот в один из таких дней он просит зайти за ним, чтобы немного прогуляться. Выходим на наш Гоголевский бульвар, и вдруг он меня спрашивает: — Скажи, как ты думаешь, может так случиться, что я вдруг все-таки поправлюсь? И посмотрел мне в глаза. Боже мой! Что мне сказать? Ведь он лучше меня знает все о своей болезни, о безнадежности своего положения. Но он хотел чуда и, может быть, верил в него. И ждал от меня подтверждения. Что говорила я, уже не помню, и не помню, как мы вернулись домой. Но забыть этой прогулки, забыть его взгляда никогда не смогу».

С.А. Ермолинский подробно рассказал о своих визитах к Булгакову во время последней болезни: «Когда он меня звал, я заходил к нему. Однажды, подняв на меня глаза, он заговорил, понизив голос и какими-то несвойственными ему словами, стесняясь:

— Что-то я хотел тебе сказать... Понимаешь... Как всякому смертному, мне кажется, что смерти нет. Ее просто невозможно вообразить. А она есть.

Он задумался и потом сказал еще, что духовное общение с близким человеком после его смерти отнюдь не проходит, напротив, оно может обостриться, и это очень важно, чтобы так случилось...

— Фу ты, — перебил он сам себя, — я, кажется, действительно совсем плох, коли заговорил о таких вещах. Ты не находишь?

— Не нахожу, — буркнул я и тревожно подумал: «Какое у него доброе лицо. Как у ребенка».

Без сомнения, он понимал, что с ним происходит, и готовился к последним физическим страданиям. Это подтверждалось и тем, что, когда мозг его был еще светел, он вызвал свою любимую младшую сестру Лелю (Елену Афанасьевну, по мужу Светлаеву) и шепнул ей, чтобы она разыскала и попросила заехать к нему Татьяну Николаевну Лаппа, свою первую жену, с которой он разошелся в 1925 году, уйдя к Л.Е. Белозерской.

Через несколько дней Леля сообщила ему, что Татьяны Николаевны в Москве нет, она, по-видимому, давно уехала и где живет — неизвестно. Зрение у него ухудшалось с каждым днем, и слушал он Лелю напряженно. Он знал, что где-то рядом стоит Лена, и невидящий взгляд его был виноватый, извиняющийся, выражал муку. Лена спросила его с печальной укоризной:

— Миша, почему ты не сказал мне, что хочешь повидать ее?

Он ничего не ответил. Отвернулся к стене. Должен сказать, что я не только никогда не видел Татьяну Николаевну, но и до сих пор очень мало знаю о ней. На мои расспросы Булгаков всегда отвечал коротко, даже как-то сердито, с недовольством, уходил от разговора. Естественно, пришлось молчать. Знаю только, что он женился еще студентом, в 1913 году, а после окончания университета вместе с ней отправился в село Никольское земским врачом, что с нею вернулся в Киев и они, тоже вместе, прошли все годы Гражданской войны. Она была рядом и в Киеве, и когда отступали с деникинцами на юг, и когда бежали от них, он лежал в тифу, а потом оба мыкались во Владикавказе...

Это был сложнейший период его жизни, и не только в житейском смысле (голод, нищета, бесприютность, малоудачные и случайные литературные опыты). Сложность заключалась в том, что надо было разобраться в тех событиях, в гуще которых он очутился. Надо было многое понять и прежде всего понять самого себя. От «деникинского балагана» он отвратился, но осознание полнейшего краха интеллигенции, связавшей свою судьбу с белым движением, как впоследствии он показал это в «Днях Турбиных» и в «Беге», пришло не сразу. Должно быть, свой внутренний идейный путь Булгаков прошел неоднозначно».

Татьяна Николаевна словно предчувствовала, что могла понадобиться Булгакову. Она свидетельствовала в интервью Леониду Паршину: «...B 1940 году я должна была поехать в Москву в марте, но установилась ужасная погода, решила ехать в апреле. И вдруг мне Крешков газету показывает — Булгаков скончался. Приехала, пришла к Леле. Она мне все рассказала, и что он меня звал перед смертью... Конечно, я пришла бы. Страшно переживала тогда. На могилу сходила. Потом мы собрались у Лели. Надя, Вера была, Варя приехала. Елены Сергеевны не было. У нее с Надей какие-то трения происходили. Посидели, помянули. В стороне там маска его посмертная лежала, совершенно на него не похожа... Вот и все».

Весьма показательно, что в последние дни своей жизни Булгаков захотел увидеть только первую жену, Татьяну Николаевну Лаппа, а не вторую жену, Любовь Евгеньевну Белозерскую. Это показывает, кого из них он больше любил и помнил. Вероятно, Люся, как он называл Елену Сергеевну (другие прозвища Лю, Ку, Кука, Купа, Клюник и др.), во многом напоминала ему Тасю. Так третья любовь чуть-чуть не пересеклась с первой.

Незадолго до кончины смертельно больной Булгаков признался Ермолинскому: «— Если жизнь не удастся тебе, помни, тебе удастся смерть. Это сказал Ницше, кажется, в «Заратустре». Обрати внимание — какая надменная чепуха! Мне мерещится иногда, что смерть — продолжение жизни. Мы только не можем себе представить, как это происходит... Я ведь не о загробном говорю, я не церковник и не теософ, упаси боже. Но я тебя спрашиваю: что же с тобой будет после смерти, если жизнь не удалась тебе? Дурак Ницше... — Он сокрушенно вздохнул. — Нет, я, кажется, окончательно плох, если заговорил о таких вещах... Это я-то?..»

Когда Булгаков говорил Ермолинскому, что не является ни церковником, ни теософом, то он, несомненно, имел в виду следующее место из книги «Так говорил Заратустра»: «Такой совет даю я царям, и церквам, и всему одряхлевшему от лет и от добродетели — дайте только низвергнуть себя! Чтобы опять вернулись вы у жизни и к вам — добродетель!»

Так говорил я перед огненным псом; но он ворчливо прервал меня и спросил: «Церковь? Что это такое?»

«Церковь? — отвечал я. — Это род государства, и притом самый лживый. Но молчи, лицемерный пёс! Ты знаешь род свой лучше других!

Как и ты сам, государство есть пёс лицемерия; как и ты, любит оно говорить среди дыма и грохота, — чтобы заставить верить, что, подобно тебе, оно вещает из чрева вещей.

Ибо оно хочет непременно быть самым важным зверем на земле, государство; и в этом также верят ему».

Отсюда, возможно, и слова Иешуа о грядущем царстве добра и справедливости, где не будет ни власти кесарей, ни какой-либо иной власти, в том числе, как подразумевается, и церковной.

И, конечно же, слова Булгакова о Ницше, сказанные Ермолинскому, доказывают, что незадолго до смерти Булгаков в Бога и загробную жизнь уже не верил. Неслучайно его похоронили без отпевания, и креста на могилу так никогда и не поставили. Если бы Булгаков хотел быть похоронен как христианин, вдова наверняка выполнила бы эту его волю.

Елена Сергеевна мужественно записывала в дневник ход смертельной болезни мужа и все время находилась рядом с ним, как могла, облегчала его страдания. Иногда Михаил Афанасьевич в полубреду произносил глубокие, экзистенциальные фразы. Вот, например, запись в дневнике Е.С. Булгаковой от 6 февраля 1940 года: «В первый раз за все пять месяцев болезни я счастлив... Лежу... покой... ты со мной... Вот это счастье... Сергей в соседней комнате... Счастье — это лежать долго... в квартире любимого человека... слышать его голос... вот и все... остальное не нужно... (Сергею): «Будь бесстрашным, это главное».

А вот записи последних дней жизни Михаила Афанасьевича Булгакова:

«6 марта. 16.00. Уснул. (Поцеловал и так заснул.) «Они думают, что я исчерпал... исчерпал уже себя?! (при Цейтлине, Арендте и Якове Леонтьевиче). Когда засыпал после их ухода: «Составь список... список, что я сделал... пусть знают...»

12.30 ночи. Проснулся — в почти бессознательном состоянии... Потом стал очень возбужден, порывался идти куда-то... Часто выкрикивал: «Ой, маленький!!»... Был очень ласков, целовал много раз и крестил меня и себя — но уже неправильно, руки не слушаются. Потом стал засыпать и после нескольких минут сна стал говорить: «Красивые камни, серые красивые камни... Он в этих камнях (много раз повторял) (здесь — отражение сюжета пьесы «Ласточкино гнездо», где «человек с трубкой» (Сталин) разоблачает заговор руководителя карательных органов Ричарда (под которым подразумевается Генрих Ягода), подслушав его признания на даче в Ласточкином гнезде. — Б.С.). Я хотел бы, чтобы ты с ним... разговор... (Большая пауза). Я хочу, чтобы разговор шел... о... (опять пауза). Я разговор перед Сталиным не могу вести... Разговор не могу вести». Проснулся в восемь часов утра в таком же состоянии, что и ночью. Опять все время вырывался и кричал: «Идти! Вперед!» Потом говорил много раз: «Ответил бы!.. Ответил непременно! Я ответил бы!» Одно время у меня было впечатление, что он мучится тем, что я не понимаю его, когда он мучительно кричит.. И я сказала ему наугад (мне казалось, что он об этом думает): «Я даю тебе честное слово, что перепишу роман, что я подам его, тебя будут печатать!» — А он слушал, довольно осмысленно и внимательно, и потом сказал: «Чтобы знали... чтобы знали».

В ночь с 7 на 8 марта. Сказал: «Кто меня возьмет?» Я сказала: «Кто тебя возьмет?» Он ответил два раза: «Кто меня возьмет?» (Второй раз громче). Это было шестого ночью.

Седьмого днем. «Меня возьмут? Тебя возьмут? Меня возьмут?»

Седьмого ночью. «Возьмут, возьмут...»

8 марта. «О мое золото!» (В минуту страшных болей — с силой).

Потом раздельно и с трудом разжимая рот: го-лубка... ми-ла-я.

Записала, когда заснул, что запомнила.

Пойди ко мне, я поцелую тебя и перекрещу на всякий случай... Ты была моей женой, самой лучшей, незаменимой, очаровательной... Когда я слышал стук твоих каблучков... Ты была самой лучшей женщиной в мире... Божество мое, мое счастье, моя радость. Я люблю тебя! И если мне суждено будет еще жить, я буду любить тебя всю мою жизнь. Королевушка моя, моя царица, звезда моя, сияющая мне всегда в моей земной жизни! Ты любила мои вещи, я писал их для тебя... Я люблю тебя, я обожаю тебя! Любовь моя, моя жена, жизнь моя!»

До этого:

«Любила ли ты меня? И потом, скажи мне, моя подруга, моя верная подруга...».

Позднее, в 60-е годы, Елена Сергеевна подробно вспоминала о последних днях Михаила Афанасьевича: «Когда в конце болезни он уже почти потерял речь, у него выходили иногда только концы или начала слов. Был случай, когда я сидела около него, как всегда, на подушке на полу, возле изголовья его кровати, он дал мне понять, что ему что-то нужно, что он чего-то хочет от меня. Я предлагала ему лекарство, питье — лимонный сок, но поняла ясно, что не в этом дело. Тогда я догадалась и спросила: «Твои вещи?» Он кивнул с таким видом, что и «да», и «нет». Я сказала: «Мастер и Маргарита»? Он, страшно обрадованный, сделал знак головой, что «да, это». И выдавил из себя два слова: «Чтобы знали, чтобы знали».

Порой Булгаков прозревал свою посмертную славу. В частности, критику Владимиру Лакшину Елена Сергеевна рассказывала: «Во время последней болезни Михаила Афанасьевича однажды сказал: «Вот, Люся, я скоро умру, меня всюду начнут печатать, театры будут вырывать друг у друга мои пьесы и тебя будут приглашать выступать с воспоминаниями обо мне. Ты выйдешь на сцену в черном платье, с красивым вырезом на груди, заломишь руки и скажешь: «Отлетел мой ангел...» — и мы оба стали смеяться, так неправдоподобно это казалось... А я, как вспомню это, не могу говорить».

Мучения Михаила Афанасьевича кончились 10 марта 1940 года. В этот день он скончался. О том, как умирал Булгаков, Елена Сергеевна подробно написала его брату Николаю в письме от 16 января 1961 года:

«Люди, друзья, знакомые и незнакомые, приходили без конца. Многие ночевали у нас последнее время — на полу. Мой сын Женичка перестал посещать школу, жил у меня, помогал переносить надвигающийся ужас, Елена (сестра Булгакова. — Б.С.) тоже много была у нас, художники В. Дмитриев и Б. Эрдман (оба теперь умершие) каждый день приходили, жили Ермолинские (друзья), медицинские были безотлучно, доктора следили за каждым изменением. Силы уходили из него, его надо было поднимать двум-трем человекам. Каждый день, когда сменялось белье постельное. Ноги ему не служили. Мое место было — подушка на полу около его кровати. Он держал руку все время — до последней секунды. 9 марта врач сказал часа в три дня, что жизни в нем осталось два часа, не больше. Миша лежал как бы в забытьи. Накануне он безумно мучился, болело все. Велел позвать Сережу. Положил ему руку на голову. Сказал: «Свету!..» Зажгли все лампы. А 9-го после того, как прошло уже несколько часов после приговора врача, очнулся, притянул меня за руку к себе. Я наклонилась, чтобы поцеловать. И он так держал долго, мне показалось — вечность, дыхание холодное, как лед, — последний поцелуй. Прошла ночь. Утром 10-го он все спал (или был в забытьи), дыхание стало чаще, теплее, ровнее. И я вдруг подумала, поверила, как безумная, что произошло то чудо, которое я ему все время обещала, то чудо, в которое я заставила его верить, — что он выздоровеет, что это был кризис. И когда пришел к нам часа в три 10 марта Леонтьев (директор Большого театра), большой наш друг, тоже теперь умерший, — я сказала ему: «Посмотрите, Миша выздоровеет! Видите?» — А у Миши, как мне и Леонтьеву показалось, появилась легонькая улыбка. Но, может быть, это показалось нам... А может быть, он услышал?

Через несколько времени я вышла из комнаты, и вдруг Женичка прибежал за мной: «Мамочка, он ищет тебя рукой», — я побежала, взяла руку, Миша стал дышать все чаще, чаще, потом открыл неожиданно очень широко глаза, вздохнул. В глазах было изумление, они налились необыкновенным светом. Умер. Это было в 16 ч. 39 м. — как записано мной в тетради. Во время болезни я стала сначала записывать предписания врача, потом прибавилась полная запись дня, когда, какое лекарство принял, что ел, когда и сколько спал. Потом — его слова, потом, в последнее время его ухудшение состояния, — тяжелые минуты потери памяти (очень редкие), галлюцинации, и наконец подробные записи последних дней его страданий. Лицо его настолько изменилось от переносимых им страданий, что его почти нельзя было узнать. Я с ужасом думала — никогда не увижу Мишу, каким знала. А после смерти лицо стало успокоенным, счастливым почти, молодым. На губах — легкая улыбка. Все это не я одна видела, об этом с изумлением говорили все видевшие его.

А 4 марта на рассвете меня разбудила сестра милосердия и сказала: «М.А. зовет вас, хочет проститься». Я подошла, он покосился в сторону сестры, ожидая, что она догадается уйти, но она отвернувшись к окну, не уходила. Тогда он проделал шутку, которая всегда смешила меня, как бы плюнул в сторону сестры, тихонько. А потом сразу став серьезным, сказал мне прощальные слова, каких не говорил никогда. А уж чего я не слышала от него. Потом ему стало худо, и он отшатнулся, упал на подушку и стал холодеть и синеть у меня на глазах. Я взяла его голову и стала судорожно говорить ему, как мы скоро поедем с ним в Италию, как он там поправится, как хорошо ехать в вагоне, как ветер вздувает занавески... И он стал оживать и бормотать: «Еще, еще про занавески, про ветер».

И когда вечером пришел доктор, он сказал: «Вы знаете, Николай Антонович, я сегодня умирал у нее на руках, и воскрес».

Простите меня, Никол, я знаю, что Вам тяжело будет все это читать. Но ведь я чувствую все время, что Вы ждете от меня рассказа о его последних минутах. Он умирал так же мужественно, как и жил. Вы очень верно сказали о том, что не всякий выбрал бы такой путь. Он мог бы, со своим невероятным талантом, жить абсолютно легкой жизнью, заслужить общее признание. Пользоваться всеми благами жизни. Но он был настоящий художник — правдивый, честный. Писать он мог только о том, что знал, во что верил. Уважение к нему всех знавших его или хотя бы только его творчество — безмерно. Для многих он был совестью. Утрата его для каждого, кто соприкасался с ним, — невозвратима».

После смерти Булгаков нередко являлся Елене Сергеевне во сне. Она продолжала с ним общаться. Он ее, похоже, никогда не отпускал. Так, 17 февраля 1943 года, будучи в эвакуации в Ташкенте, она записала в дневнике: «Все так, как ты любил, как ты хотел всегда. Бедная обстановка, просто и деревянный стол, свеча горит, на коленях у меня кошка. Кругом тишина, я одна. Это так редко бывает. Сегодня я видела тебя во сне. У тебя были такие глаза, как бывали всегда, когда ты диктовал мне: громадные, голубые, сияющие, смотрящие через меня на что-то, видное одному тебе. Они были даже еще больше и еще ярче, чем в жизни, наверное, такие они у тебя сейчас, на тебе был белый докторский халат, ты был доктором и принимал больных. А я ушла из дому, после размолвки с тобой. Уже в коридоре я поняла, что мне будет очень грустно и что надо скорей вернуться к тебе. Я вызвала тебя, и где-то в уголке между шкафами, прячась от больных, мы помирились. Ты ласково гладил меня. Я сказала: «Как же я буду жить без тебя?» — понимая, что ты скоро умрешь. Ты ответил: «Ничего, иди, тебе будет теперь лучше»...

А вот еще одно явление Булгакова. Процитируем запись, сделанную Еленой Сергеевной пять лет спустя в Москве, 8 января 1948 года: «Масенький, сегодня утром опять видела тебя во сне. Я лежу у себя на кровати, на одеяле разбросаны листы «Белой гвардии» и масса открыток (виды Киева), необычайно красивых, в оранжевых и зеленых тонах. Ты в средней комнате. Я рассматриваю одну открытку — старинная церковь. А ты из соседней комнаты отвечаешь на мой вопрос: Ну да, ведь там написано — из церкви вышел человек в офицерской форме. Вот из этой церкви я и вышел...

Потом я попросила тебя закрыть форточку — было очень морозно в комнате. Ты, в коричневом халате своем, раздвоился — пошел к окну и остался стоять в ногах у кровати. Я смотрела на тебя и ясно видела весь твой силуэт в халате за прозрачной занавеской. Ты долго старательно развязывал шнурки, которыми я с вечера прикрепляю форточку, чтобы не хлопала ночью. Тогда я вспомнила, что ведь ты же умер, как же это может быть. И решила быстро зажечь лампу около себя, чтобы проверить. Схватила шнур с вилкой, быстро воткнула в штепсель, но лампа не зажглась. А ты уже шел от окна и говорил: «Я сейчас сам отвезу эти открытки Александру Васильевичу, потом мы запремся, никого не пустим, хорошо?» Подошел ко мне — халата не было уже на тебе, а как всегда бывало: белая рубашка ночная, засунутая в белые же короткие кальсоны — до колен. И я ясно увидела тебя, твое лицо, твою фигуру, особенный цвет кожи, сияющие глаза, — так ясно, как никогда не бывает во сне. Ты несколько раз поцеловал меня в плечо и спросил: Тебе хорошо? Я приподнялась, обняла тебя, прижалась, от тебя шло живое тепло, — я сказала: Боже, как я счастлива. Ты еще раз поцеловал меня и спросил: Ты довольна, что я тебе верен? От счастья я открыла глаза и засмеялась. Было удивительно тепло и из форточки совсем не дуло.

Но когда через полчаса я встала, в комнате был дикий мороз, форточка была открыта, и все завязки были завязаны, как я это сделала вечером».

Оформление могилы писателя имело для Е.С. Булгаковой глубокий символический смысл. Брату Михаила Афанасьевича Николаю Афанасьевичу Елена Сергеевна сообщала 16 января 1961 года: «Мишина могила часто вызывает такое восхищение, что ко мне звонят незнакомые и говорят об этом. Она устроена таким образом. Я долго не оформляла могилы, просто сажала цветы на всем пространстве, а кругом могилы посажены мной четыре грушевых дерева, которые выросли за это время в чудесные высокие деревья, образующие зеленый свод над могилой. Я никак не могла найти того, что бы я хотела видеть на могиле Миши — достойного его. И вот однажды, когда я по обыкновению зашла в мастерскую при кладбище Новодевичьем, — я увидела глубоко запрятавшуюся в яме какую-то глыбу гранитную. Директор мастерской, на мой вопрос, объяснил, что это — Голгофа с могилы Гоголя, снятая с могилы Гоголя, когда ему поставили новый памятник. По моей просьбе, при помощи экскаватора, подняли эту глыбу, подвезли к могиле Миши и водрузили. С большим трудом, так как этот гранит труден для обработки, как железо, рабочие вырубили площадочку для надписи: Писатель Михаил Афанасьевич Булгаков. 1891—1940 (четыре строчки золотыми буквами). Вы сами понимаете, как это подходит к Мишиной могиле — Голгофа с могилы его любимого писателя Гоголя. Теперь каждую весну я сажаю только газон. Получается изумрудный густой ковер, на нем Голгофа, над ней купол из зеленых густых ветвей. Это поразительно красиво и необычно, как был необычен весь Миша — человек и художник... Эту глыбу — морской гранит — привез Аксаков специально для могилы Гоголя...»

И тому же корреспонденту она писала 24 февраля 1961 года: «...Вы спрашиваете, почему я посадила груши на Мишиной могиле? Я хотела — вишневые деревья, но в ту пору не нашлось их. И предложили груши, я согласилась. Сейчас это очень густые, высокие деревья, дающие большие вкусные плоды — к сожалению — так как на них охотятся работники мастерской (памятников) при кладбище. В прошлом году я обратилась с жалобой директору, так как затоптали очень красивый газон. Но убрать эти деревья жаль, уж очень красиво все на могиле, и эти деревья, образующие купол над камнем, и сам камень, и яркий газон».

5 марта 1940 года Фадеев последний раз навестил умирающего Булгакова и ушел в очередной запой. Ни на гражданской панихиде 11 марта, ни на похоронах его не было. 15 марта 1940 года Александр Александрович написал вдове Булгакова трогательное письмо, с которого и начался их роман:

«Милая Елена Сергеевна!

Я исключительно расстроен смертью Михаила Афанасьевича, которого, к сожалению, узнал в тяжелый период его болезни, но который поразил меня своим ясным, талантливым умом, глубокой внутренней принципиальностью и подлинной умной человечностью. Я сочувствую Вам всем сердцем: видел, как мужественно и беззаветно Вы боролись за его жизнь, не щадя себя — мне многое хотелось бы сказать Вам о Вас; как я видел, понял и оценил Вас в эти дни, но Вам это не нужно сейчас, это я Вам скажу в другое время.

Может быть, и не было бы надобности в этом письме: вряд ли что может облегчить твердого и умного человека с сердцем в период настоящего горя. Но некоторые из товарищей Михаила Афанасьевича и моих сказали мне, что мое вынужденное чисто внешними обстоятельствами неучастие в похоронах Михаила Афанасьевича может быть понято, как нечто, имеющее «политическое значение», как знак имеющегося якобы к нему «политического недоверия».

Это, конечно, может возникнуть в головах людей очень мелких и конъюнктурных, на которых не стоит обращать внимания. Уже в течение семи дней я безумно перегружен рядом работ (не по линии Союза Писателей, а работ, место и время которых зависит не от меня) — не бываю в Союзе, не бываю и часто даже не ночую дома, и закончу эти работы не раньше 17—18. Они мне и не дали вырваться, о чем я очень горевал, — главным образом, из-за Вас и друзей Михаила Афанасьевича: ему самому было уже все равно, а я всегда относился и отношусь равнодушно к форме.

Но я не только считал нужным, а мне это было по-человечески необходимо (чтобы знать, понять, помочь) навещать Михаила Афанасьевича, и впечатление, произведенное им на меня, неизгладимо. Повторяю, — мне сразу стало ясно, что передо мной человек поразительного таланта, внутренне честный и принципиальный и очень умный, — с ним, даже с тяжело больным, было интересно разговаривать, как редко бывает с кем. И люди политики, и люди литературы знают, что он человек, не обременивший себя ни в творчестве, ни в жизни политической ложью, что путь его был искренен, органичен, а если в начале своего пути (а иногда и потом) он не все видел так, как оно было на самом деле, то в этом нет ничего удивительного, хуже было бы, если бы он фальшивил.

Мне очень трудно звонить Вам по телефону, т. к. я знаю, насколько Вам тяжело, голова моя забита делами, и никакие формальные слова участия и сочувствия не лезут из моего горла. Лучше, освободившись, я просто к Вам зайду.

Нечего и говорить о том, что все, сопряженное с памятью М.А., его творчеством, мы вместе с Вами, МХАТом подымем и сохраним: как это, к сожалению, часто бывает, люди будут знать его все лучше по сравнению с тем временем, когда он жил. По всем этим делам и вопросам я буду связан с Маршаком и Ермолинским и всегда помогу всем, чем могу. Простите за это письмо, если оно Вас разбередит.

Крепко жму Вашу мужественную руку

Ал. Фадеев».

После смерти Булгакова Елена Сергеевна некоторое время была любовницей Фадеева. Благодаря ему ее имя даже попало в постановление Политбюро от 23 сентября 1941 года. Там говорилось: «Утвердить постановление Бюро КПК при ЦК ВКП(б) от 20.IX.1941 года: «По поручению Секретариата ЦК ВКП(б) Комиссия Партийного Контроля рассмотрело дело о секретаре Союза советских писателей и члене ЦК ВКП(б) т. Фадееве А.А. и установила, что т. Фадеев А.А., приехав из командировки с фронта, получив поручение от Информбюро, не выполнил его и в течение семи дней пьянствовал, не выходя на работу, скрывая свое местонахождение. При выяснении установлено, что попойка происходила на квартире артистки Булгаковой (Елену Сергеевну, памятуя ее тесные связи с МХАТом, произвели в артистки! — Б.С.). Как оказалось, это не единственный факт, когда т. Фадеев по несколько раз подряд пьянствовал. Аналогичный факт имел место в конце июля текущего года. Факты о попойках т. Фадеева широко известны писательской среде. Бюро КПК при ЦК ВКП(б) постановляет: считая поведение т. Фадеева А.А. недостойным членом ВКП(б) и особенно члена ЦК ВКП(б), объявить ему выговор и предупредить, что если он и впредь будет продолжать вести себя недостойным образом, то в отношении его будет поставлен вопрос о более серьезном партийном взыскании».

13 октября 1941 года Е.С. Булгакова записала в дневнике: «Дома — Марика (Чимишкиан. — Б.С.), потом в 11 час. (вечера — Б.С.), Саша (Фадеев. — Б.С.). Обед с ним в половине двенадцатого. Белое вино. Прощание. Фотокарточка...» К тому времени немецкие войска окружили и разгромили основные силы Западного и Резервного фронтов. Дорога на Москву была открыта. Благодаря своему высокому положению, Фадеев раньше других узнал о трагических событиях на фронте и позаботился о заблаговременном, до начала всеобщей паники, отъезде из угрожаемой врагом столицы любимой женщины и помог ей вывезти в Ташкент бесценный булгаковский архив. В ночь с 13-го на 14-е октября Елена Сергеевна покинула Москву.

Другим любовником Елены Сергеевны стал известный поэт Владимир Александрович Луговской (1901—1957). В 1943 году в Ташкенте он познакомил ее со своим другом — поэтом и писателем, претендующим на роль живого классика советской литературы, а заодно — видным партийным функционером Константином (Кириллом) Михайловичем Симоновым, позднее ставшим председателем Комиссии по литературному наследству Булгакова и сыгравшим в 1966 году решающую роль при публикации «Мастера и Маргариты».

После смерти Михаила Афанасьевича Елена Сергеевна унаследовала лишь квартиру в Нащокинском переулке и права на литературные и драматические произведения, более или менее активная публикация и постановка которых началась лишь в 60-е годы. Не имея сколько-нибудь значительных сбережений, вдова Булгакова подрабатывала печатанием на машинке и переводами с французского. Она настойчиво трудилась над публикацией произведений Булгакова. В связи с этим Е.С. Булгакова неоднократно обращалась в самые высокие инстанции, в том числе лично к И.В. Сталину. В частности, 7 июля 1946 года она писала:

«Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович!

В марте 1930 года Михаил Булгаков написал Правительству СССР о своем тяжелом писательском положении. Вы ответили на это письмо своим телефонным звонком и тем продлили жизнь Булгакова на 10 лет.

Умирая, Булгаков завещал мне написать Вам, твердо веря, что Вы захотите решить и решите вопрос о праве существования на книжной полке собрания сочинений Булгакова».

Однако первый сборник из двух булгаковских пьес, «Дни Турбиных» и «Александр Пушкин», Елене Сергеевне удалось издать только через два года после смерти Сталина, в 1955 году. 6 января 1955 года Е.С. Булгакова писала С.Я. Маршаку: «В чем вина Булгакова? В бесстрашной правде, которую он считал своим писательским долгом говорить прямо, — больше ни в чем... Булгаков избрал трудный путь сатирика, но кто же обвинит человека, избравшего трудный путь?»

Елена Сергеевна сохранила обширный булгаковский архив, большую часть которого передала в Государственную библиотеку СССР им. В.И. Ленина (ныне Российская Государственная библиотека), а меньшую — Институту русской литературы АН СССР (Пушкинскому дому). Е.С. Булгаковой удалось добиться публикации «Театрального романа» и «Мастера и Маргариты», переиздания в полном виде «Белой гвардии», «Записок юного врача», издания большинства пьес.

Старший сын Елены Сергеевны, Евгений, умер от гипертонии в возрасте 35 лет в 1957 году в Ленинграде. Но это горе не остановило ее хлопоты по изданию булгаковских произведений. Она беспокоилась, что они выйдут за границей, что закроет путь для их публикации в Советском Союзе. Только повесть «Собачье сердце», отчаявшись в возможности ее публикации на родине, Е.С. Булгакова отвезла за границу, где она и была опубликована.

14 сентября 1961 года Елена Сергеевна писала Николаю Афанасьевичу Булгакову: «У моего брата (А.С. Нюренберга. — Б.С.) есть экземпляр «Белой гвардии», а также романа «Мастер и Маргарита». Но это я ему послала с верным человеком, который передал ему из рук в руки, и брат (как я ему написала) не может выпустить этого от себя. Чтобы не произошло что-нибудь похожее на Бориса Пастернака. Но если бы Вы могли к нему поехать как-нибудь и прочитать — Вам бы это доставило наслаждение. Умирая, он говорил мне только об этом романе, считая его своим лучшим произведением, в которое он вложил всего себя».

Некоторые литературные генералы даже в середине 60-х годов опасались публично вспоминать о Булгакове. 11 декабря 1964 года Елена Сергеевна, работавшая над сборником посвященных Булгакову мемуаров, с возмущением писала С.А. Ермолинскому и его последней жене Т.А. Луговской из Малеевки: «Я из письма Ляндерса узнала, что к нему позвонили и звонят многие из получивших письмо от Симонова, благодарят, будут писать. Очень, кажется, был трогателен Яншин. Но вот Леонов, Михалков и Чуковский (последний писал, а те — по телефону) сообщили, что они слишком мало знали М.А. как человека, а как писателя — предоставляют написать критикам о таланте Б-ва, не хотят отнимать у них хлеб. Но это между нами — это мне Ляндрес сообщил по дружбе. Хорошие подлецы. Здесь встречаю удивительное отношение к Мише — интерес колоссальный!»

С другой стороны, ажиотаж, возникший вокруг произведений Михаила Афанасьевича и его имени после публикации «Мастера и Маргариты», Е.С. Булгакову немного пугал. Елена Сергеевна в сентябре 1967 года с грустью записала в дневнике: «У меня неприятный осадок в душе, что все набросились на Булгакова... лакомый кусок!» Ноябрь 1969-го: «Ночью я себя чувствовала ужасно, у меня поднималась кровь от яростной мысли, что Миша двенадцать лет работал, вынашивая эту потрясающую вещь, а теперь все, кому не лень, лезут своими лапами, хотят захватить все эти барыши, которые им мерещатся».

В жизни Елены Сергеевны были и трудные времена. Приходилось продавать вещи, зарабатывать машинописью, редактурой и переводами. Она была человеком пишущим и прекрасно владела пером. После смерти Булгакова сделала несколько переводов с французского: перевела один роман Гюстава Эмара и один Жюля Верна. Сообщая об этом в Париж Н.А. Булгакову в январе 1961 г., она просила прислать для перевода хорошую современную французскую пьесу: «Мало того, что это мне необходимо по материальным соображениям... — но мне, кроме того, очень интересно делать именно диалог, пьесу. Гораздо интереснее, чем прозу». На тех переводах она постеснялась ставить фамилию «Булгакова». Но вот перевод книги А. Моруа «Лелия, или Жизнь Жорж Санд» вышел в 1967 году с ее настоящим именем — Елена Булгакова и неоднократно переиздавался.

Но главным для Елены Сергеевны оставалось издание произведений Булгакова, приведение в порядок его архива и собственных дневников. Она следи-ла за всеми постановками и экранизациями булгаковских пьес. Елена Сергеевна консультировала спектакль «Иван Васильевич» в Театре-студии киноактера, съемки кинофильма «Бег». И тут случилось роковое несчастье. Ее пригласили режиссеры картины, А. Алов и В. Наумов, на просмотр фрагментов уже готового фильма. В целом фильм ей нравился. Но в душном просмотровом зале «Мосфильма» в июльскую жару Елене Сергеевне стало плохо. Сын повез ее на машине домой, вызвали врачей, но спасти 76-летнюю вдову Булгакова не удалось: 18 июля 1970 года она скончалась от последствий инсульта. «Как отлетела», — молвил на похоронах один из друзей. Ее похоронили под тем же самым «гоголевским» камнем на Новодевичьем кладбище, где похоронен Михаил Афанасьевич.

Елена Сергеевна успела опубликовать главное булгаковское произведение — роман «Мастер и Маргарита». Правда, в СССР при ее жизни он вышел в сильно усеченном цензурой виде. Но Е.С. Булгакова смогла сделать так (конечно, не без помощи влиятельных друзей), что для зарубежных изданий романа был отправлен полный текст, что помогло легализовать его в СССР. Через три года после ее смерти полный вариант романа был издан и на родине Мастера.

Полный текст «Мастера и Маргариты» пробивали так. В октябре 1967 года в ЦК партии проследовало письмо за подписями одного из секретарей Союза писателей и члена «Комиссии по литературному наследию Михаила Булгакова» С. Ляндреса, друга Симонова. Там утверждалось: «В настоящее время в акционерное общество «Международная книга» обратился итальянский издатель Д. Эйнауди с просьбой заключить с ним соглашение на право печатания полного текста романа «Мастер и Маргарита». «Международная книга» заинтересована в реализации этого предложения. Со своей стороны мы считаем возможным поддержать намерения «Международной книги», так как при этом случае мы сможем избежать попыток фальсификации наследия Михаила Булгакова. Такой случай уже имел место в свое время в связи с изданием за рубежом романа Михаила Булгакова «Белая гвардия», куда произвольно была вписана не существовавшая третья часть романа (имеется в виду рижское издание романа 1927 года с придуманным издателем финалом, основанном на пьесе «Дни Турбиных». — Б.С.). По сложившейся практике, Главлит разрешает пересылку рукописей за границу в том виде, в котором произведение напечатано в СССР. Мы обращаемся к Вам с просьбой дать указание Главлиту завизировать те страницы романа, которые не вышли при печатании его в журнале «Москва».

С помощью Симонова удалось добиться того, что уже в ноябре 1967 года правление Союза писателей направило в A/О «Международная книга» следующее письмо: «Направляется 35 страниц машинописного текста с купюрами, сделанными редакцией журнала «Москва» при публикации романа Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита». Указанные страницы разрешены к вывозу Главлитом за № 98 от 15 ноября 1967 г. Оригиналы купюр с разрешительным штампом Главного управления по охране тайн и печати при Совете Министров СССР хранятся в Спецчасти секретариата правления Союза писателей СССР».

А 20 ноября того же года Е.С. Булгакова получила в «Международной книге» расписку: «Получены от Е.С. Булгаковой купюры из произведения М.А. Булгакова «Мастер и Маргарита» в количестве 35 страниц машинописного текста через 1 интервал».

Младший сын, Сергей выполнил последнюю волю матери — передал в хранилища подготовленный ею архив Булгакова: произведения, письма, документы, ее дневники, — все это в настоящее время издано. С.Е. Шиловский, можно сказать, пошел по стопам отчима. Он был литератором, журналистом, работал завлитом Московского театра драмы и комедии. Скончался Сергей Евгеньевич 19 января 1977 года и похоронен на Ваганьковском кладбище в Москве.

Но главным ее памятником стали сбереженные и в значительной части опубликованные еще при ее жизни булгаковские рукописи, которые, как известно, не горят. Во многих из них, и прежде всего в «Мастере и Маргарите», воплотилась душа Елены Сергеевны.