Вернуться к В.Я. Лакшин. Булгакиада

2. Телефонный звонок

Давно было замечено, что в биографии Булгакова есть таинственные недоговоренности, провалы и неразгаданные совпадения. Некоторые из них относятся к странному чувству связи его судьбы с личностью человека в усах и с трубкой, портрет которого был знаком каждому. Елена Сергеевна, при всей своей неортодоксальности, не разрешала о нем говорить дурно, и это была одна из немногих тем, разделявших нас. Ею был бережно храним составленный ее покойным сыном Женей список «врагов Булгакова» — критиков, редакторов, драматургов, деятелей общественной нивы. Но даже помыслить было нельзя, чтобы в этом списке оказалось имя человека с портрета. Он был могучей силой, злой силой, но относился к Булгакову, так по крайней мере считала Елена Сергеевна, если не с сочувствием, то с уважением и тайным любопытством. Похоже, что так же временами думал и сам Михаил Афанасьевич.

Кабала святош преследовала Мольера, тогда как от короля еще можно было ждать нечаянной милости ему. Тщетно было бы искать в этом булгаковском мотиве исторической истины. Скорее тут было иррациональное чувство самоуспокоения, инстинктивных поисков защиты. Ведь и демон зла — Воланд мог помочь восстановить справедливость... Так или иначе, но Булгаков думал, что Вождь помнит о нем, интересуется им, и навсегда был благодарен ему за телефонный звонок в ответ на свое отчаянное письмо Правительству. В самом деле, ведь не каждый день и не всякому советскому писателю, а тем более уничтоженному печатью и общественностью, звонит на квартиру лично Генеральный секретарь.

Сопоставление рядом лежащих дат бросает неожиданный свет на этот эпизод булгаковской судьбы.

Булгаков отправил письмо в Кремль 28 марта 1930 года. Письмо это было — крик полузадушенного человека. В 1929 году пьесы его были сняты повсюду, и вскоре в выступлении на XVII губернской партконференции драматург Владимир Киршон вел уже борьбу не с самим списанным со счета Булгаковым, а с «подбулгачниками». (В накале борьбы с кулаками и подкулачниками слово было рассчитано на мгновенный классовый рефлекс.) К весне 1930 года, лишенный, по его выражению, «огня и воды», Булгаков дошел до погибельного отчаяния. Он искал любую работу, пробовал наниматься рабочим, дворником — его не брали. Он стал думать о том, чтобы застрелиться, носил с собой револьвер. Другим возможным исходом была эмиграция, путь, проделанный позднее Евгением Замятиным, которого Булгаков сам, в числе немногих, провожал в 1932 году на вокзальном перроне: с Замятиным он был близок и лично, и по литературе, что еще никто не взялся исследовать.

Чтобы понять настроения Булгакова той поры, мало иметь в виду наглядную историю его отреченных пьес и книг. Еще в конце 20-х годов у него был произведен обыск, изъяты все рукописи, дневники. Булгаков подал тогда заявление, где писал, что, если его литературные работы не будут ему возвращены, он больше не может считать себя литератором и демонстративно выйдет из Всероссийского союза писателей (был такой предшественник ССП). Его пригласили на Лубянку. Перед следователем лежало заявление Булгакова. Указывая на ящики своего письменного стола, следователь сказал, что все тетради Булгакова лежат здесь. Ему вернут его бумаги, если он заберет свое заявление и не будет о нем вспоминать. Булгаков ушел, неся в кармане заявление, а в руках — пачки исписанных им тетрадей. Придя домой, он бросил дневники, которые вел с 1921 года, в печь. Больше он никогда не вел дневников.

Надо ли удивляться тому бесстрашно-откровенному и исполненному достоинства слогу, каким дышит письмо Правительству. Булгаков просил правительство «приказать мне в срочном порядке покинуть пределы СССР» или же — «дать мне работу по специальности». «Если меня не назначат режиссером, я прошусь на штатную должность статиста. Если и статистом нельзя — я прошусь на должность рабочего сцены».

В таком письме не могло быть и тени неправды. Елена Сергеевна рассказывала, что, перечитывая письмо перед отправкой, Булгаков споткнулся о фразу: «...лично я, своими руками, бросил в печку черновик романа о дьяволе...» «Но ведь это неправда, одна тетрадь осталась. Если захотят проверить, то узнают, что я сжег не все», — подумал Булгаков. «Надо сжечь». И тут же усомнился: «Но если сжечь все, как я докажу потом, что роман был?» Булгаков разодрал сверху вниз тетрадь с первой редакцией «Мастера» и две трети каждой страницы сжег, а корешок тетради, сохранивший начало строчек, спрятал как возможное доказательство.

Итак, вернемся к интересующей нас дате. Отправив письмо 28 марта 1930 года, Булгаков стал ждать ответа. Прошла неделя, другая, потекла третья — ответа не было. Вряд ли можно было уже ожидать его.

И вдруг — 18 апреля Булгакову позвонили. Негромкий голос с резким грузинским акцентом сказал:

«— Мы ваше письмо получили. Читали с товарищами. Вы будете по нему благоприятный ответ иметь. А может быть, правда, пустить вас за границу? Что, мы вам очень надоели?

— Я очень много думал в последнее время, может ли русский писатель жить вне родины, и мне кажется, что не может.

— Вы правы. Я тоже так думаю. Вы где хотите работать? В Художественном театре?

— Да я хотел бы. Но я говорил об этом — мне отказали.

— А вы подайте заявление туда. Мне кажется, что они согласятся...»

Таков был этот, решивший судьбу Булгакова разговор, породивший потом множество легенд и живописных переложений в литературной среде, отразившийся и в мемуарах Паустовского, но, по-видимому, точнее всего зафиксированный Еленой Сергеевной со слов Михаила Афанасьевича в приведенной выше дневниковой ее записи1.

Что, однако, побудило высокого адресата спустя три недели откликнуться на письмо Булгакова? Что произошло между 28 марта и 18 апреля?

14 апреля 1930 года в своей комнате в Лубянском проезде пустил себе пулю в сердце Маяковский. 17 апреля его похоронили. За три дня около 150 тысяч москвичей прошли в Клубе ФОСП на улице Воровского мимо гроба того, кого вскоре вождь назовет «лучшим, талантливейшим» поэтом эпохи. А спустя всего сутки Булгакову позвонил человек с грузинским акцентом. Простейший политический расчет подсказал ему, что нельзя доводить до крайности еще одного известного литератора. И так уже прежде покончили с собой Сергей Есенин, Андрей Соболь. А тут Маяковский... Не хватало еще Булгакова.

К литераторам, жившим и творившим под его десницею, вождь всегда относился по-отечески ревниво. Рассказывают, что в конце 40-х годов тогдашний оргсекретарь Союза писателей Дмитрий Алексеевич Поликарпов, освоившись с новой работой, пробился на прием в Кремль, чтобы на всякий случай, во избежание позднейшего упрека, охарактеризовать писателей, личные дела и политическую физиономию которых он досконально изучил. Он прошелся по всему наличному списку с краткими комментариями: «Этот бывший меньшевик... У этого теща — эсерка... Этого Бухарин хвалил... Тот космополит безродный...» Вождь слушал-слушал, прохаживаясь вдоль длинного стола, и вдруг шмякнул по нему со всей силы своей трубкой. «Товарищ Поликарпов, — сказал он, раздельно печатая каждое слово. — Других писателей — у меня — для тебя — нет». И спустя пять минут из соседней комнаты уже шел Поскребышев, неся на подпись проект постановления о переводе Поликарпова на другую работу.

Рассказ психологически правдив: человек с трубкой обиделся на товарища Поликарпова, ругавшего его писателей, как если бы его попрекнули тем, что в его стране не добывается качественный никель или не выращивают твердых пшениц.

Но это было уже в 40-е годы. Куда сложнее обстояло дело с писателями в начале 1930-го. Надо было приласкать и успокоить литераторов, придержать зарвавшийся РАПП. Недовольство обиженных могли использовать его политические враги. О нем должна идти слава покровителя истинных талантов.

Таков, по-видимому, лишенный мистики фон знаменитого телефонного разговора. Но Булгаков поверил — захотел поверить — в загадочную природу высокого покровительства. Лишь недавно видевший перед собой «нищету, улицу и гибель», он и в самом деле был принят на призрачную, но дававшую кусок хлеба службу в Художественный театр и выбросил револьвер в пруд у Ново-Девичьего монастыря.

Примечания

1. См.: Вопросы литературы. 1966. № 9. С. 138.