Вернуться к И.В. Белозерский. Белозерская-Булгакова Л.Е. Воспоминания

«Невеселого счастья залог — сумасшедшее сердце поэта»

Эмигрантский наш быт был обновлен и украшен приездом в Берлин Есенина и Дункан (11 мая 1922 года).

Мы встретились с ним в кафе, излюбленном эмигрантами месте встреч. Айседора, несмотря на сравнительно теплую погоду, была в легко наброшенном меховом манто и голубом шарфе. Есенин очень молод, выглядит даже моложавее своих лет. На нем какая-то невнятная одежка и кепочка. Щеголять в цилиндре, в накидке на белом шелку он стал позже. И все равно, хоть это новое для него обличье даже шло к нему, пастушонок все же «высовывал рожки». И был бы он смешон, если бы не был так изящен.

Это было в тот вечер, когда Дункан предложила спеть «Интернационал». Есенин запел, кто-то поддержал, кто-то зашикал. Вообще получилась неразбериха, шум, встревоженные лица лакеев, полу скандал (страсть всего этого немцы не любят!).

Очень скоро после их приезда мы очутились за одним столом в кафе. Мы — это чета Толстых — поэтесса Наталья Васильевна Крандиевская и Алексей Николаевич, мы с Пумой и приезжие гости. (Кусикова — так мне помнится — в этот раз не было.)

Я сидела рядом с Дункан и любовалась ее руками. И вдруг, совершенно внезапно, она спросила меня по-французски:

— Sommes nous ridicules ensemble? («Мы вместе смешная пара?») Мне сразу показалось, что я ослышалась, до того вопрос в ее устах был невероятен. Я ответила: «О, нет, наоборот...» Так иногда совершенно чужого легче спросить о чем-то интимном, чем самого близкого, тем более, если думаешь, что никогда с ним больше не встретишься.

Недавно я прочла воспоминания Айседоры, выпущенные в Париже уже после ее смерти, и поняла, что эта женщина абсолютной внутренней свободы и безудержной дерзости, способная на самые крайние движения души и поступки.

Я приведу позже стихи Есенина к ней, которые он читал в 1923 году у нас в пансионе на Байрейтерштрассе, когда приехал с Кусиковым и балалайкой. Там есть слова «до печенок меня замучила», и я верю в это.

Биограф Есенина Илья Шнейдер (автор хорошей искренней книги «Встречи с Есениным») прожил под одной крышей с Дункан и Есениным три года и называет их роман «горьким романом».

Еще бы не горький! Они же оба мазаны одним мирром, похожи друг на друга, скроены на один образец, оба талантливы сверх меры, оба эмоциональны, безудержны, бесшабашны. Оба друг для друга обладают притягательной и в такой же мере отталкивающей силой.

И роман их не только горький, но и счастливо-несчастный или несчастливо-счастливый, как хотите. И другим быть не может.

Вспоминаю вечер у Ю.В. Ключникова, когда были Есенин и Дункан. Его попросили прочесть стихи. Он сорвался с места (всегда читал свои стихи стоя) и прочел монолог Хлопуши из поэмы «Пугачев». Вряд ли Дункан понимала его, но надо было видеть, как менялось выражение ее лица по мере того, как менялись интонации голоса Есенина. Я смотрела на нее, а слушала его.

Читаю у Горького описание встречи с Есениным и Дункан в Берлине у Толстых. Горький вспоминает того Есенина, которого он увидел в первый раз в 1914 году вместе с поэтом Клюевым: «...кудрявенький и светлый, в голубой рубашке, в поддевке и сапогах с набором, он очень напоминал слащавенькие открытки Самокиш-Судковской, изображавшей боярских детей, всех с одним и тем же лицом... Позднее, когда я читал его размашистые, яркие, удивительно сердечные стихи, не верилось мне, что пишет их тот самый нарочито картинно одетый мальчик...» Оценивая и цитируя его стихи, писатель говорит: «Взволновал он меня до спазмы в горле, рыдать хотелось...»

Острая писательская наблюдательность изменяет Горькому, как только он приступает к описанию Айседоры Дункан. Он становится даже грубоват (кстати, вряд ли он не знает разницы между глаголом плясать и танцевать!). Называя ее искусство пляской, он как бы хочет унизить ее.

Этот же вечер в своих воспоминаниях описывает Наталья Васильевна Крандиевская, женщина добрая и справедливая. Мне повезло — я ни разу не видела Есенина во хмелю, но представляю себе, какой он был буйный и страшный.

С нами в пансионе «Эвальд» жила семья Вольских: он — сотрудник «Накануне», она — по специальности врач, по имени Лидия — в то время не работала (благодаря рекомендации Вольского мы с Пумой и попали в пансион к «Трем сестрам»). Как-то раз днем Есенин с неразлучным Кусиковым пришли к Вольским. Ни Пумы, ни самого Вольского дома не было. Есенин сидел спокойный, улыбчивый (может быть, это была передышка в их бурных отношениях с Айседорой, и он отдыхал?).

Сидели, болтали, пили чай, играли в какую-то фантастическую карточную игру, где ставки были по желанию: хочу — ставлю вон тот семиэтажный дом, хочу — универсальный магазин, хочу — Тиргартен. Важно было выиграть. Я выиграла у Есенина сердитого старичка-сапожника, портье нашего дома. Есенин потешался и, смеясь, спрашивал, что я с ним буду делать.

К этому же периоду относится и фотография Есенина с Кусиковым, подаренная Василевскому с надписью (сделана Кусиковым):«От двух гениев современности». Фото «слизнул» художник Николай Васильевич Ильин, оформлявший книги в Государственном издательстве художественной литературы, которое возглавлял П.И. Чагин. Фотографию Ильин не вернул.

Потом Есенин с Айседорой уехали за границу и в Берлин вернулись после длительного путешествия. Подробности этой поездки и всех их злоключений можно узнать в упомянутой мной выше книге И. Шнейдера.

В конце июля 1922 года они приехали в Париж, а в октябре из Гавра отплыли на пароходе в Нью-Йорк. «За красную пропаганду» Дункан была лишена американского подданства, и им обоим было предложено покинуть Соединенные Штаты. Не без основания и не без остроумия Есенин определил свои впечатления о США названием своей статьи в «Известиях»: «Железный Миргород»1.

Шел 1923 год. Пума уехал в Советский Союз с Алексеем Николаевичем Толстым. Я жила одна, ожидая известий от Василевского. И вот как-то вечером ко мне приехали Есенин с Кусиковым и с балалайкой. Я сразу поняла, что случилась какая-то беда. Есенин был худ, бледен, весь какой-то раздавленный. Сидел на диване и тренькал, напевая рязанские частушки. Я стала подпевать.

— Откуда вы их знаете?

Я сказала:

— Слышала в детстве. Моя мать — рязанская. Я знаю не только частушки, а знаю, что солнце — это «сонче», а цапля — «чапля».

А в это время мои «высокопоставленные» три сестры сновали по коридору, останавливаясь и замирая у дверей. Изредка врывался в комнату к нам взволнованный немецкий диалог:

— Можешь себе представить — у нее гость с балалайкой!

— Mit Balalayka, unmöglich (Невозможно!)

— Сама послушай... (Замирают.)

Вольских дома не было. Ясно было заметно, что Кусиков старается отвлечь своего друга от тяжелых мыслей и вывести из состояния тяжелой депрессии. Потом Есенин сорвался внезапно с места, встал и прочел одно за другим два стихотворения.

Сыпь, гармоника. Скука... Скука...
Гармонист пальцы льет волной.
Пей со мною, паршивая сука,
Пей со мной.

Излюбили тебя, измызгали —
Невтерпеж.
Что ж ты смотришь так синими брызгами?
Иль в морду хошь?

В огород бы тебя на чучело,
Пугать ворон.
До печенок меня замучила
Со всех сторон.

Сыпь, гармоника. Сыпь, моя частая.
Пей, выдра, пей.
Мне бы лучше вон ту, сисястую, —
Она глупей.

Я средь женщин тебя не первую...
Немало вас,
Но с такой вот, как ты, со стервою,
Лишь в первый раз.

Чем больнее, тем звонче,
То здесь, то там.
Я с собой не покончу,
Иди к чертям.

К вашей своре собачьей
Пора простыть.
Дорогая, я плачу,
Прости... Прости...

<1922>

Второе стихотворение, прочитанное Есениным у нас на Байрейтерштрассе, с балалайкой и Кусиковым.

Пой же, пой. На проклятой гитаре
Пальцы пляшут твои полукруг.
Захлебнуться бы в этом угаре,
Мой последний, единственный друг.

Не гляди на ее запястья
И с плечей ее льющийся шелк.
Я искал в этой женщине счастья,
А нечаянно гибель нашел.

Я не знал, что любовь — зараза,
Я не знал, что любовь — чума.
Подошла и прищуренным глазом
Хулигана свела с ума.

Пой, мой друг. Навевай мне снова
Нашу прежнюю буйную рань.
Пусть целует она другова,
Молодая красивая дрянь.

Ах, постой. Я ее не ругаю.
Ах, постой. Я ее не кляну.
Дай тебе про себя я сыграю
Под басовую эту струну.

Льется дней моих розовый купол.
В сердце снов золотых сума.
Много девушек я перещупал,
Много женщин в углах прижимал.

Да! есть горькая правда земли,
Подсмотрел я ребяческим оком:
Лижут в очередь кобели
Истекающую суку соком.

Так чего ж мне ее ревновать.
Так чего ж мне болеть такому.
Наша жизнь — простыня и кровать.
Наша жизнь — поцелуй, да в омут.

Пой же, пой! В роковом размахе
Этих рук роковых беда.
Только, знаешь, пошли их...
Не умру я, мой друг, никогда.

<1922>

Когда он читал это стихотворение, отмеченная строка звучала по-другому: истекающую кровью суку. Вообще все показалось мне чудовищно грубым, и, если бы не его убитый вид — даже больше — страдальческий вид, я бы вступилась за женщину...

Больше Есенина я не встречала, но вспоминаю его с нежностью. Одна мысль, что его можно было спасти — как, я не знаю, — наполняет жгучей болью. Что чувствовал он, большой русский поэт, гордость России, когда в полном одиночестве, в № 5 гостиницы «Англетер» в Ленинграде, где в свое время жил с Айседорой, набрасывал себе зимней ночью 1925 года на шею петлю?

Мне хочется закончить воспоминания об Есенине цитатой из статьи одного писателя, случайно попавшейся мне на глаза. Слова великолепные, горячие.

«Да, Сергей Есенин — живое, обнаженное русское чувство. Не хочется говорить о его поэзии как о «явлении в литературе», как о «вкладе в золотой ее фонд» и т. д. Оставляем эти термины и понятия тем, кто породил их. А себе берем самого Есенина как он есть...»2

Примечания

1. «Мне нравится цивилизация. Но я очень не люблю Америки. Америка это тот смрад, где пропадает не только искусство, но и вообще лучшие порывы человечества». («Автобиография», 1924.)

2. Прасолов А. О Есенине вслух. — Наш современник, № 9, 1977.